Читать книгу Из жизни безногих ласточек - Нина Пипари - Страница 7

Часть 1. Стрижи прилетели
День пятый

Оглавление

Они начинали с трех утра, оказывается.

Жаворонок пел полной грудью, смело и последовательно. Стриж – робко. Стриж одинокий утренний звучит вопросительно, как космонавт, только-только вылезший из ракеты на чужой планете.

Настоящие звуки – только под утро, когда нет людей и машин, и газонокосильщиков. Из транспорта – только мотоциклы, не отличишь от сирен.

Незнакомая птица взяла одну ноту и педантично осталась на ней.

И да, пресловутые экзотические сороки.

И космонавт умолк, чтобы уверенно слиться с городским шумом днем. Не выделяясь на фоне машин и людей, и газонокосильщиков.

На балконе настоящие запахи травы. Светает. Надо спешить.

– Ты будешь моим кронпринцем, малой! – декабрь только начался, и наша дружба была в золотом веке. Пока в магазине никого не было, мы сидели рядом, и она обнимала меня рукой за плечо и признавалась в родственных чувствах.

– Я бы тебя усыновила, честное слово! – мы почти не пили, вместо этого я танцевала для нее под босанову. Брала пару книг в мягкой обложке и, расправив их, как веера, обмахивалась с двух рук. Она смотрела очень серьезно и вдруг приходила в восторг («Я с двух рук так не выпью, как ты танцуешь!»). И опять называла меня маленьким кронпринцем и безоблачным малым.

Потом я выдыхалась, и мы придумывали смешные варианты нашего общего будущего, пока толстая женщина тугим, горячим голосом выводила на ломаном английском «I love you». Как-то у нас появлялся свой бар, куда мы пускали бы только тех, кто без задней мысли и может насладиться чистым искусством (вроде моих танцев). Она была бы идейным лидером вышибал. И все было бы красиво и просто.

Потом мы шли гулять, и те места, которые я исходила вдоль и поперек, идя в школу и домой, мы нарезали вкривь и вкось. Шли вдоль путей, куда мне запрещала соваться мама, когда начался университет и пришло время тусоваться в непонятных местах; по шпалам, на которые Вера и приятели ее детства ложились и считали вагоны, только не со стороны, а снизу, руку протяни.

Не так много лет разделяло нас, но Город, который она знала досконально, а я не знала совсем, лежал между нами, как пропасть.

Под мостом и мимо гаражей, где ютились наркоманы и таились маньяки, но в реальности собирались совсем другие люди. Изредка ее кто-то окликал, и она говорила «это мой кронпринц», обнимая меня за плечо. И мы шли дальше, и она подначивала меня:

– Почему твоей маме не нравится, чтобы ты сюда ходила? Актрисы же любят маргиналов? Они такие необычные!

Она отлично знала, что вопрос глупый, но говорить ей об этом я не стану. Уже одна ездила туда на велосипеде, днем, летом. Уже вслед выдавая ей все новые, развернутые ответы. Ну какая же она актриса? Просто яркая, энергичная женщина, выросшая в провинции. С багажом стереотипов и предубеждений против большого города. Может, Лени хотела бы для тебя именно такой судьбы? Именно этого испытания: полюбить женщину немолодую и жеманную. А если верить Мусе – завравшуюся в край, фальшивую вдоль и поперек.

Я отправила фото моста своей новой коллеге, рассчитывая на эмоциональную поддержку, и получила ее. В условиях большого города женщина – это маленькая подстанция: «Как красиво!» Она уже не спит: встала пораньше, чтобы стать красивой, как фантик. Хотя суббота же. Зачем?

С опаской спустилась в метро, где уже совсем начинались Верины владения.

Пять лет прошло, а в метро все те же афиши. Все такие же плакаты с рекламой пельменей и средств личной гигиены, которые мне так стыдно было видеть при Вере.

Но особенно – афиши. Эти длинные, на все раздвижные двери, афиши с несвежими актерами. Теперь только они еще старше. Счастье, что мама бросила это ремесло и не ее ужимки сводят все внутри от стыда. Не надо краснеть, воображая только, как могли бы отозваться в ее адрес подростки и пузатые мужики, что ходят по трое, в черных куртках и синих джинсах, и спорят хрипло о каких-то вселенских проблемах. Хорошо было Саре Бернар: никто не считал ее неудачи, не ловил на горячем, не караулил ее позоры, не снимал исподтишка ее стареющую плоть. Трудно быть актрисой театра и кино в наши дни.

Счастье, что я бросила свое ремесло до того, как оно стало моим. Счастье, что послушала ее и устроилась на «скучную, серую работу», где тебе платят и не требуют взамен ничего противоестественного: например, карабкаться по карьерной лестнице. На оставшуюся энергию ты можешь подумать, куда тебе дальше идти и зачем. Можешь читать китайских поэтов. «И главное – не можешь никому навредить».

Я снова смотрю на афиши. Чем эти-то могут навредить? Теперь даже возрастной ценз ставят. Правда, непонятно, по какому принципу: 6+ на какого-то явно извращенца, к бабке не ходи.

Суббота. Куча времени, чтобы думать и вспоминать. Например, тот уличный фестиваль, где пели, плясали, кишели люди. Мы двигались в толстой колбасе горожан, ненадолго выбивались из нее, двигались дальше.

У огромной женщины, поющей босанову, мы стояли дольше всего. У Веры часто играло радио с такой музыкой. Ночь напролет по трое, по двое, соло и целыми хорами они распевали один и тот же набор песен с непременным «корасон». В основном «Девочку из Ипанемы». И почему-то не приедалось.

– Для меня это символ вечности. Небольшая вселенная, где развлекаются, сочиняя вариации на пять песен. У них там вроде небольшого кафе, по очереди на маленькую сцену выходят трио мужчин и одинокие женщины. Поют. Те, кто в зале, уходят и умирают. Приходят новые. А они всё поют. И все счастливы, и ничего не происходит. К тому же я ни слова не понимаю из того, что они поют. Хотя… – она смеется.

– Что? – я тоже смеюсь.

Мы смеемся. Очень долго, очень просто. И такова магия ее смеха, что мне неважно, с чего мы начали. На секунду в памяти возник и опять исчез. Сухой, хриповатый.

– У них же в каждой песне «тристесса», «меланколия», «саудаджи», это же все грусть!

Огромная женщина пела и танцевала, но ее танец не навевал ничего грубого. В проигрышах она вся тряслась, неуемно, как стакан в поезде, и я, уже со второй бутылкой пива, смеялась в голос, прячась в Верино плечо. И там мы простояли до конца выступления. «Все как в жизни: женщина всегда одна, мужики существуют тройками, в одиночку им страшно».

Напоследок женщина затянула-таки что-то грустное, прижимая контрабасиста к своему вымени, его маленькая голова тряслась и была как бы третьей грудью. И песня была уже вовсе не грустная.

– Вот если бы все женщины были такие, всё было бы хорошо.

Когда мы шли мимо уличного театра, я даже не собиралась останавливаться. Мим, кривляясь, сам подошел ко мне и куда-то потащил. Вера схватила его за руку и громко сказала:

– Не трогай ее.

Он отпустил меня и, кривляясь, пошел дальше, а Вера ворчала:

– Дарят они нам свои ужимки, дармоеды.

– Почему ты так не любишь театр?

– Да потому что – в жизни, что ли, его не хватает? Я вообще много чего не люблю. Ты мне тоже не понравилась сначала!

Она улыбается, но глаза собранные. Солнце, чисто, октябрь. Ее голос так идет строгому осеннему городу. Ни грубого слова, ни уличных междометий, если только в шутку или за компанию с покупателями. Как монолог героя старого французского кино. Кругом румянец и мода на яркую одежду. Как осенние листья, мы шевелились в людской гуще. Я вижу нас в этом пестром ворохе: сверху – я, в желтом, сливаюсь с другими; Вера, в черной куртке поверх черной байки, – просто точка на ярком листе. Она предупреждает, что скоро зима.

А у самой руки всегда горячие, даже на холоде. «Малой, ты где так руки заморозил? Давай сюда». Растирает. Или прячет в свою байку. Извечную черную байку. И, уткнувшись ей в плечо, так приятно вдыхать запах сигарет и самого вкусного порошка, каким стирают в секонд-хенде.

А как она поносила актрис и всю эту братию. И как вдруг улыбалась, когда я смеялась ее пародиям на мою маму. Как смеялась сама, редко и заразительно.

Что из этого осталось в ней? Что из тех дней и ночей она оставила в памяти?

Из жизни безногих ласточек

Подняться наверх