Читать книгу Фельдмаршал в бубенцах - Нина Ягольницер - Страница 17
Глава 15. Ангел-процентщик
ОглавлениеТук… тук… тук… Тук, тук, тук, тук, тук… Туктуктуктуктуктук…
Кровь стучала в запястье и щиколотках, сначала легко и словно удивленно, потом все настойчивей и крепче, пока с неистовой силой не заколотила в тонкую кожаную преграду, будто хозяйка, вернувшаяся под свой законный кров и обнаружившая невесть кем запертую дверь.
…Лязг засова, отрезавшего Годелота от внешнего мира, наполнил каземат гулом, и подросток ощутил, как его затопляет бешенство. Какого черта вытворяют эти вороны с тонзурами на головах? По какому праву сначала суют человека под замок, а уже потом думают, в чем его вина? Хитрыми словесными ловушками по крупицам вылущивают обвинение из самых простых фраз, а языческие пытки прикрывают именем Христа? Бессилие накалило ярость добела, кирасир забился в тисках тугих веревок, раздирая следы кнута о спинку скамьи, и проорал:
– Горите в аду, святой отец! Я ни слова не скажу вам, хоть повязывайте мне ваши ремни прямиком на шею!
Он бушевал еще некоторое время, мешая английскую брань с итальянской и силясь рывками ослабить узлы своих пут, но минувшие сутки не прошли даром для Годелота. Вскоре силы начали покидать его, и шотландец затих, тяжело дыша. Вместе с усталостью нахлынула боль, доселе сдерживаемая волнением. Теперь же, ничем не заглушенная, она выпустила когти и побежала по венам раскаленной лавой, перехватывая дух и обметывая лицо холодными бисеринками пота. Годелот сжал зубы и замер, выравнивая дыхание. Ничего… Это всего только кожа на спине. То ли дело пуля в легких или оторванная ядром кисть…
Вслед за этой мыслью шотландец машинально сжал кулаки, словно убеждаясь в их целости… и тут же ощутил, как пальцы правой руки неловко ткнулись в ладонь холодными кончиками, а к запястью побежали колкие мурашки. Коротко и словно удивленно вдохнув, Годелот снова сжал пальцы. Потом быстро пошевелил обеими ступнями, и те тоже скользнули по камням пола, едва ощущая их шершавую поверхность.
Несмотря на тошнотворно-подробные разъяснения инквизитора, кирасир доселе не задумывался о перетягивающих конечности ремешках, взбешенный самим фактом несправедливого заточения. Теперь же запал сам собой остыл, сменившись чем-то сродни легкому испугу. Сколько времени прошло? Совсем немного… Или же он просто не заметил пролетевших минут, поглощенный измышлением новых оскорбительных выпадов, пусть и разбивавшихся о глухую дверь каземата, но все равно дававших выход распиравшему шотландца гневу.
Только все это впустую… Выбор. Вот, что сейчас важно. Его все равно заставят сделать этот выбор, хочет он или нет. И никакие его вопли, никакое буйство не отменит этого.
Вон на полу видна светлая полоса скупого солнечного луча, пересекающая вторую от печи плиту со сколотым краем. Этот луч не хуже часовой стрелки поможет отсчитывать время. А времени мало… Ужасающе мало. Почему раньше он не понимал, как быстро оно идет? Четыре часа скуки в карауле были бесконечны, словно четыре недели, да и часовую проповедь выстоять бывало нелегко. Каким он, оказывается, был болваном…
За шесть часов даже не выспишься. Мать тратила больше времени на рождественские пироги. А теперь у него всего шесть часов, за которые нужно принять решение. Самое важное из всех, что ему приходилось принимать в своей короткой жизни. Чем-то придется пожертвовать, что-то предстоит предпочесть. Пожертвовать другом, а заодно честью и самоуважением? Или же намертво вцепиться в свои принципы, пожертвовав рукой и обеими ногами, а вместе с ними молодостью, всеми планами и надеждами?
Годелот снова пошевелил кистью руки. Она пока повиновалась, но прикосновения пальцев к ладони теперь более походили на тычки влажной перчаткой. Скоро заныло запястье, и кирасир посмотрел на ремешок. Показалось ему, или кожаная полоска глубже впилась в руку? Черт…
Время шло, и светлая полоса медленно ползла по полу. Нужно было думать… Размышлять, взвешивать. Но голова была пуста, словно выеденный жучком желудь. Обрывки мыслей, впархивающих откуда-то извне, лишь бестолково метались туда и обратно, еще сильнее опустошая разум, и осыпались в никуда, будто пригоршни черепков. Неожиданно и мучительно захотелось пить, и Годелот невольно вспомнил недопитую кружку, что оставил на столе в ночь ареста. На дне оставалось несколько глотков холодной воды. Надо было допить…
Как глупо вот так сидеть, привязанным к спинке скамьи, и безучастно смотреть, как медленно умирают части тебя самого… Разве так он представлял свою жизнь? Убогое существование жалкого калеки, клянчащего на улицах медяки… Сердобольные горожанки, подающие ему кусок хлеба, качая головой и причитая над загубленной юностью бедолаги… Уличные мальчишки, хохочущие над безногим уродцем… Оскорбления, плевки, тычки ножен и палок… Уж лучше смерть. Только ведь и смерть смерти рознь. Медленное подыхание от антонова огня в каком-нибудь монастырском приюте? Адовы муки, смрад заживо гниющей плоти, отвращение на лицах грязных бродяг, окружающих его в доме призрения? Нет, святой отец. Он скорее выскажет вашим конвоирам все, что думает о репутации их матерей, жен, сестер и дочерей, чтобы те незатейливо забили его до смерти ногами…
Он снова рванулся из ремней, и на сей раз руки уже не слушались его. Годелот почувствовал, как внутри сворачивается тугим узлом самый обыкновенный страх. Он увидел, что кожа на правой кисти приобрела фиолетовый оттенок, а ремешок глубоко врезался в плоть. Ноги тоже больше не повиновались, и подросток понял, что ремешки были влажны, а теперь, подсыхая, уменьшаются в размерах. Похоже, у него было куда меньше времени… Мертвецки-фиолетовая рука, словно кисть утопленника, уже казалась неживой. Чужая, уродливая, она совсем не походила на ту прежнюю руку, покрытую бронзовым загаром, сильную, умело управлявшуюся с тяжелым отцовским палашом и уздой плохо объезженного коня.
Это было нечестно. Чертовски нечестно… Однако новое доказательство вероломства доминиканца уже не пробудило прежнего бешенства. Кирасир снова и снова рвался из своих пут, но это уже не было яростью несправедливо осужденного на страдания человека. Во всем теле клокотал неистовый страх живого существа, обреченного на долгую тяжкую смерть и из последних сил сопротивляющегося обстоятельствам. Ремни не подались ни на дюйм, и Годелот откинулся назад, снова крича в бессильной ярости:
– Тварь, тварь! Будь ты проклят!
Но в ответ лишь эхо, гулкой дрожью отрикошетив от стен и пометавшись по каменному плену, замирало где-то в углах, заглушаемое прерывистым дыханием узника.
То были страшные минуты, быть может, самые страшные за короткий срок, отпущенный подростку его мучителем. Разум, даже в худшие моменты допроса упорно балансировавший на тонкой грани самоконтроля, сейчас дал слабину. Все сумбурные попытки найти выход из своего нелепого заточения, все усилия разобраться в перепутанных тенетах обвинений и улик, все аргументы и дерзости в одночасье пошли на дно, затопленные оглушающей паникой. Это был тот разрушительный, парализующий страх, когда в человеке гибнут все его скрытые ипостаси – воин ли, актер или фаталист. Остается лишь напуганный ребенок, что ввязался во взрослую игру и, узнав ее правила, уже не хочет быть ни гордым, ни сильным. Все желания сводятся лишь к отчаянной потребности упасть на пол, разрыдаться и попросить, чтоб игру прекратили, чтоб признали его маленьким и глупым, но выпустили из этой чужой, непонятной и пугающей игры.
Утопая в бурных стремнинах ужаса, Годелот чувствовал, что ему уже наплевать на честь и прочие высокие материи. Все кануло в животный страх медленного угасания по частям. Пеппо… Почему он должен защищать его? Его, который сейчас на свободе… А может, и нет, откуда ему знать? Может, Пеппо и вовсе уже мертв… Но что за безделица? Даже в земле лежать мягче и покойней, чем сидеть на этой скамье, глядя на собственную смерть, рассроченную, словно плата за дорогую лошадь…
Шотландец вжался в спинку скамьи, уже почти не чувствуя боли. Совсем недавно в каземате было жарко, а сейчас исполосованное дорожками пота тело трясла мелкая дрожь. Холодно… Отчего так холодно? Ведь в Венеции, насквозь прокаленной беспощадным летним солнцем, сами стены источают жар… Во рту пересохло, словно в горло насыпали мелкого песка. Казалось, попытайся заговорить, и голосу не прорваться сквозь этот сухой сыпучий пласт.
Ноги совсем отнялись: видимо, именно так он будет чувствовать себя тогда, потом… Ну же, прекратите это! Ему ведь едва семнадцать. Крикнуть… Этот паук в рясе, конечно, ждет… Я скажу, я все скажу, лишь разрежьте эти ремни, позвольте снова ощутить, что я могу ходить… В конце концов, к чему это упорство? Они с Пеппо ничего не знают о загадочной вещи, что так настойчиво требует монах. Быть может, они и вовсе ни при чем… Быть может, все это одна сплошная нелепая ошибка…
Все. К дьяволу эти загадки… Пусть все это кончится, пусть земля снова окажется под ногами, а небо над головой… Господи, как хочется пить!
Вот сейчас… Просто крикнуть – и все прекратится. Пусть потом он пожалеет, плевать… Ну же, просто крикнуть – и все будет кончено.
Годелот набрал воздуха, словно перед прыжком в пустоту, и сердце застучало с неистовой силой, то ли торопя, то ли предостерегая. Но этот вдох лишь оскреб горло шершавыми пальцами жажды, и подросток зашелся кашлем. Давай, не тяни, каждая минута дорога. Просто крикнуть, как оттолкнуться ногой от обрыва…
«Не вздумай снова скакать позади меня, как тогда в лесу. Каждому своя пуля, и дружба тут ни при чем».
Эти слова вдруг всплыли из глубины памяти, как порой бревно всплывает на поверхность стоячего озерца, разгоняя рябью волн гниющий ковер болотных растений. Как наяву вдруг встало перед глазами хмурое лицо Пеппо. Он сам благословлял Годелота на предательство, быть может, впервые веря в чью-то порядочность, но не считая себя достойным ее…
Только что снедавшая Годелота отупляющая паника рассеялась, словно в задымленной кухне разом открыли дверь и окно. Подросток ошеломленно встряхнул головой, озираясь. Сколько времени прошло? Светлая полоса на полу совсем переместилась и теперь указывала длинной стрелой куда-то в угол, где в поблескивающей паутине золотились в солнечном луче мелкие пылинки.
Годелот медленно перевел глаза на правую руку – она совсем посинела, местами покрывшись отвратительными пятнами, и теперь в рассеянном свете каземата казалась высеченной из камня. На сей раз кирасир не отвел глаз и долго смотрел на мраморный узор умирания на своей руке.
«Я и внутри стал таким же, – неожиданно подумал он, – неживым, холодным и омерзительным». Эта мысль была невероятно простой и понятной, но почему-то не пугала, лишь делая происходящее столь же понятным и простым. Ублюдок в рясе перетянул ему душу страхом так же, как плоть ремнями. На что еще способна онемевшая, разлагающаяся душа? Не она ли пойдет на поводу у любого, кто пообещает избавление?
Годелот глубоко вдохнул, больно размыкая пергаментные от жажды губы, снова чувствуя, как липко льнет к исхлестанной спине спинка скамьи, но в голове стало светло и холодно, как под стропилами дровяного сарая. Все. Отставить истерику. Он и так потерял уйму драгоценного времени на бесполезную панику. Он вообще с самого начала вел себя, как идиот. Зачем он препирался с проклятым доминиканцем? Зачем оправдывался и что-то пытался доказать? Разве так нужно было повести разговор… Нужно было прикинуться безмозглым казарменным олухом: пустые глаза, истовое рвение угодить, односложные «так точно» и «никак нет». Годелот знал, как раздражает эта непроходимая солдафонщина людей невоенных. Монах бы непременно разозлился и, стараясь выудить у болвана хоть каплю сведений, сам наверняка сказал бы много важного.
В конце концов, инквизитору, похоже, наплевать на правосудие. Ему просто нужна какая-то вещь. Отчего было не спросить напрямик, что это и как выглядит? Как не подумал он об этом простом вопросе, ошарашенный невообразимыми обвинениями? Но Годелот ни разу не спросил, о чем речь, тем самым невольно убедив доминиканца, что отлично знает, чего от него хотят. Господи, ну почему же здравый смысл имеет особенность просыпаться, когда давно уже стало поздно?
Впрочем, еще не поздно. Самое время. Нужно позвать монаха и убедить его в своей готовности ответить на любые вопросы. Покаяться в том, что от страха перед инквизиторским судом плохо соображал, биться в ужасе, умолять о пощаде. Попросить описать, что за предмет ищет доминиканец, а там… Там у него появится отсрочка. А это единственное, что нужно ему сейчас.
Нетрудно изобразить отчаяние, если еще недавно сам бился в его липких путах. Но быть неубедительным он позволить себе не мог… Годелот набрал воздуха, резко рванулся вправо, раздирая о спинку скамьи свежие раны и громко, совершенно искренне вскрикнул, захлебываясь болью. Перевел дыхание, чувствуя, как от боли кружится голова, а пустой желудок стискивает мучительный спазм. Еще раз…
Он уже собирался с силами, чтоб повторить движение, когда в замке вдруг загрохотал ключ, и узник замер.
Дверь заскрежетала, открываясь, и в каземат вошла высокая фигура. Годелот, сидящий к двери почти спиной, повернул голову, насколько смог. Это был не доминиканец. У входа стоял худощавый военный в черном дублете. Темные глаза встретились с настороженным взглядом кирасира.
«Как ружейные дула», – не к месту подумал Годелот.