Читать книгу Зами: как по-новому писать мое имя. Биомифография - Одри Лорд - Страница 11
7
ОглавлениеВойна пришла в наш дом по радио воскресным вечером после церкви, между передачей «Оливио – мальчик, который поет йодль» и дуэтом сестер Мойлан. Это было воскресенье, Пёрл-Харбор.
– Японцы бомбили Пёрл-Харбор, – угрюмо объявил отец. Показав жилье потенциальному покупателю, он вернулся и направился прямиком к приемнику.
– Это где? – спросила Хелен. Она в этот момент пыталась втиснуть свою кошку Клео в платьице, которое только что сшила.
– Вот, наверное, почему Оливио не передают, – разочарованно вздохнула Филлис. – Так и думала, что что-то не так, он всегда в это время идет.
Мать вышла из гостиной – проверить запас кофе и сахара под кухонной раковиной.
Я сидела на полу, привалившись спиной к деревянному корпусу большого кабинетного приемника. В руках у меня была «Голубая книга сказок». Я любила читать и слушать радио одновременно, ощущая спиной вибрацию звука – будто фон для картинок, что возникали у меня в голове под впечатлением от историй. Как всегда бывало, когда резко прекращала читать, я растерянно и смущенно оглянулась. Пёрл-Харбор. Жемчужная гавань. Неужели тролли и впрямь напали на гавань, в которой запрятан клад с жемчужинами?
Я поняла, что произошло что-то настоящее и ужасное, по запаху в воздухе гостиной и по тому, каким низким, тугим и мрачным становился голос отца, пока он пытался поймать нужную волну, чтобы послушать Гэбриэла Хиттера, Х. В. Кальтенборна или другого любимого новостного комментатора. Они одни связывали его с внешним миром, помимо «Нью-Йорк Таймс». И я знала наверняка, что случилось что-то настоящее и ужасное, потому что ни «Одинокий Рейнджер», ни «Тень», ни «Это ваше ФБР» в тот вечер не транслировались.
Вместо этого во всех выпусках новостей мрачные и возбужденные голоса говорили о смерти, разрушении, жертвах, горящих кораблях, смельчаках и войне. Я наконец отложила книгу сказок, чтобы послушать подробней, завороженная и испуганная высоким драматизмом происходящего вокруг, и, пожалуй, впервые в жизни мудро решила не раскрывать рот. Но родители были слишком поглощены репортажами, чтобы догадаться выгнать меня на кухню. Даже ужинали мы в тот вечер с опозданием.
Мать сказала что-то на патуа, отец ответил. По их глазам я поняла, что они обсуждают работу и деньги. Мама поднялась и вернулась на кухню.
– Пора ужинать, Би, – наконец позвала мать, представ в дверях гостиной. – Тут ничего не поделаешь.
– В этом ты права, Лин. Но война уже здесь, – отец потянулся, выключил радио, и все мы отправились на кухню ужинать.
Несколько дней спустя, после уроков, все ученицы, класс за классом, выстроились в актовом зале, и монахини выдали нам небольшие костяные пластинки кремового цвета, на которых синими чернилами были выведены имя, адрес, возраст и какая-то «группа крови». Каждая из нас должна была на протяжении всего времени носить диск на шее на длинной никелевой цепочке без застежки и не снимать ее ни на секунду – под страхом смертного греха, а то и чего похуже.
Слова на протяжении всего времени начали обретать осязаемую жизнь и собственную энергию, как бесконечность или вечность.
Монахини сказали нам, что потом будут противогазы, и надо молиться, чтобы с нами не случилось того, что с бедненькими английскими детьми: ради безопасности их услали от родителей подальше в провинцию. В глубине души эта перспектива казалась мне довольно заманчивой, и я надеялась, что так и произойдет. Голову за компанию с остальными я склонила, но заставить себя молиться о том, чтобы этого не случилось, не смогла.
Мы прочитали десять раз «Отче наш» и десять раз «Аве Мария» за упокой душ храбрых молодых людей, что погибли в минувшее воскресенье в Пёрл-Харборе, и еще по пятерке – за голодающих детей Европы.
Когда мы закончили молиться и встали с колен, мать Джозефа показала нам, как скрестить руки перед собой, ухватившись за плечи, – самая безопасная поза, если придется падать на ходу. Потом мы стали тренироваться бегать в подвал церкви по подземному ходу на случай воздушной тревоги. Повторяли и повторяли эти действия, пока не научились выполнять их в полной тишине и очень быстро. Меня стала впечатлять серьезность происходящего, так как длилось это, казалось, часами, пока матери сидели в актовом зале и ждали. Когда мы наконец пошли домой по декабрьскому морозу, почти наступили сумерки, и улицы выглядели странными и зловещими, так как фонари были приглушены и прикрыты колпаками, а витрины магазинов занавешены изнутри.
С наступлением весны всех матерей просили приходить в школу регулярно и помогать выискивать в небе вражеские самолеты, которые могли проскользнуть мимо береговой охраны. По всему Нью-Йорку матери занимались слежкой на школьных крышах. Из-за тщательной цензуры в новостях и мы, и наши родители вряд ли понимали, насколько вероятной была угроза морского артобстрела: немецкие подлодки заходили в пролив Лонг-Айленда. Мы лишь знали, что Нью-Йорк, громоздящийся на Восточном побережье и глядевший на Европу, был первоочередной целью бомбардировок.
Даже самые обычные разговоры стали подозрительными. «Молчание – золото» – разве не это гласили все плакаты? Хотя у меня секретов пока еще не было, я всё же испытывала укол самодовольного утешения каждый раз, когда проходила мимо углового фонаря на 140-й улице и Ленокс-авеню. Там висело яркое изображение: белый мужчина прижимал к губам пальцы. Под его обращенным вполоборота к зрителю лицом крупные печатные буквы предостерегали: «БОЛТУНЫ ТОПЯТ КОРАБЛИ!» Мое молчание социально и патриотически одобрялось.
Тем временем жизнь шла своим чередом – в семь лет трудно отличить драматизм реальных событий от напряженности привычных радиопостановок.
В школе Святого Марка матери выслеживали вражеские самолеты из кульверта на крыше, который примыкал к комнате третьего класса, – попасть туда можно было через переднюю дверь нашего кабинета. Прямо перед обедом у нас в третьем классе был урок письма, а очередь моей матери наблюдать за небом наступала в одиннадцать утра и длилась до полудня.
В теплом весеннем свете я склонялась над учебником правописания, в животе урчало в предвкушении обеда. Снаружи за окном я видела мать, стоявшую там в старомодном костюме из темной шерсти, в тяжелых оксфордах с кубинским каблуком, в шляпе – строгой, но с щегольски заломленными полями, отчего на ее ястребино-серые глаза падала тень. Руки ее были сложены на основательной груди, из-под шляпы она старательно хмурилась в небо: пусть вражеский самолет только отважится появиться.
Я чуть не лопалась от гордости, что эта важная женщина – моя мать. Мало того, что она единственной из родительниц нашего класса выслеживала самолеты, – она еще и была причастна к таинственному процессу раздачи книжечек с талонами, для которого в специально отведенный день в актовом зале устанавливали солидного вида стол. К тому же она была единственной из известных мне матерей, что в день выборов сидела за другим столом в лобби пресловутой общеобразовательной школы, отмечала голосующих в волшебных огромных книгах и сторожила волшебные избирательные будки с серыми ширмами. И хотя она единственной из известных мне матерей никогда не мазала губы, даже на воскресную мессу, она единственная из известных мне матерей каждый день «уходила по делам».
Я очень ей гордилась, но иногда, лишь иногда мечтала, чтобы она была как все остальные матери: ждала бы меня дома с молоком и свежеиспеченным печеньем, в кружевном фартуке – как улыбчивая блондинка-мама в «Дике и Джейн».
По католическим праздникам и в короткие дни, когда нас пораньше отпускали из школы, я любила ходить с мамой в офис, сидеть за отцовским дубовым столом, в его солидном деревянном вращающемся кресле и смотреть, как мать выписывает счета на арендную плату, проводит собеседования с потенциальными жильцами или важно спорит с доставщиком угля, куда вывалить привезенное им топливо: прямо на тротуар или в специальный контейнер, скрытый на улице под люком.
Помню, как в годы войны стояла за матерью перед огромными витринами из зеркального стекла, которые открывались внутрь, а тогда были заклеены от холода. Мы с нетерпением ждали, когда на Ленокс-авеню покажется вагончик «Паблик Фьюэл» и наконец привезет хоть немного низкосортного угля, оставшегося от военных нужд, – это помогло бы хоть на пару градусов поднять температуру в меблированных комнатах, которыми они с отцом управляли. Иногда к нам присоединялся и отец, но чаще в это время он показывал дома или занимался другими связанными с недвижимостью делами, а то и чинил что-то по мелочи в ветхом жилье. Война бушевала, в тылу всё больше требовались рабочие, так что отец бывал в офисе реже – ночами трудился ремонтником на военном заводе в Квинсе, где производили алюминиевые детали для самолетов. Прямо оттуда, оттрубив ночную смену, он рано утром приходил в контору. Поправлял всё, что надо было поправить, делал всю нужную работу, летом проверял протечки в водопроводе, зимой – промерзшие трубы. Потом, если не надо было показывать дом, он шел наверх в пустую комнату и спал несколько часов, а мать подменяла его в офисе. Если же была назначена встреча с клиентом, он шел в пустую комнату побриться, помыться и переодеться и отправлялся по делам, а после обеда возвращался в офис немного вздремнуть.
В полдень, приведя нас домой на обед, мать торопливо разогревала и упаковывала отцовскую еду. Обычно это были остатки от ужина или что-нибудь повкуснее, приготовленное утром. Она раскладывала пищу по склянкам и оборачивала полотенцами, чтобы не остыло, а проводив нас обратно в школу, отправлялась в офис и либо будила отца, либо ждала его возвращения.
Она вела бухгалтерию, решала проблемы, шила простыни и наволочки на швейной машинке «Зингер», которая хранилась в кладовке, и прибирала комнаты наверху. В дни, когда нанятая для уборки женщина отсутствовала, мать работала еще и за нее. А там подходило время забрать нас домой из школы, которая находилась в десяти кварталах от их офиса.
Иногда, когда время и необходимость позволяли или требовали, она шла в магазин на 125-й улице, чтобы раздобыть на ужин кусочек мяса или свежую рыбу и овощи из вест-индских лавок по пути. Набрав покупок, она садилась на едущий вверх автобус и встречала нас у школы с полными руками. В такие дни ее лицо было напряженным, усталым, а глаза казались особенно резкими, когда она выходила из автобуса на углу 138-й улицы, где мы втроем уже стояли, тихо ждали и выглядывали ее. Когда он останавливался и мать, с бьющими по ногам пакетами, медленно спускалась по ступенькам, я пыталась прочесть, разгадать выражение ее лица. Оно сообщало мне, на какой лад пойдет наша дорога домой длиной в семь кварталов. Напряженные, сжатые губы означали порку для одной из нас, обычно для меня, независимо от того, помогали ли мы нести покупки или нет.
Дома дисциплинарные взыскания и выговоры откладывались, пока ужин не будет приготовлен и поставлен на плиту. А уж потом плохие отзывы обо мне, которые сестры в тот день получали в школе, извлекались на всеобщее обозрение, обсуждались, и мать вершила свой жестокий домашний суд.
В иные дни за особо лукавые и грешные проделки выносился зловещий вердикт: «Подождем, когда вернется отец». Он никогда нас не бил. Среди наших заграничных родственников ходил слух, что дядя Лорд такой сильный, что если он кого пальцем тронет, то сразу прибьет. Но само его присутствие при объявлении наказания делало порку более официальной и оттого еще более жуткой и устрашающей. Вероятно, отсрочка и благоговейное ожидание наказания имели тот же эффект.
Правду или нет говорили об убийственной силе моего отца – не знаю. Он был очень крупным, сильным, ростом в метр девяносто пять, и на пляжных фотографиях того времени на его теле – почти ни жиринки. Глаза у него были маленькие, но пронзительные, а когда он стискивал гигантские зубы и голос у него становился до хрипоты низким и мощным, то и правда внушал страх.
Помню один беззаботный вечер перед войной. Отец только-только вернулся с работы. Я сидела у матери на коленях, а она расчесывала мне волосы. Отец подхватил нас, перекинул через плечо, смеялся и называл своим «лишним багажом». Помню, как приятно будоражило меня его внимание и как страшно было, что всё привычное вокруг вдруг сделалось кро-бо-со, вверх тормашками.
Во время войны отец почти не появлялся дома по вечерам, разве только в выходные, поэтому наказание в целом бывало неотвратимым и немедленным.
По мере того, как война затягивалась, в руки Черным людям попадало всё больше денег, и дела с недвижимостью шли у отца всё лучше и лучше. После расовых волнений 1943 года местность вокруг Ленокс-авеню и 142-й улицы стала известна как «помойное ведро» Гарлема. Наша семья переехала «вверх по холму» – по тем самым холмам, которые мы с сестрами преодолевали летом, чтобы разжиться комиксами.