Читать книгу Алтарь времени - Оксана Ветловская - Страница 3

Часть I. На привязи
Альрих. После жизни

Оглавление

Берлин

9 декабря 1944 года, утро

Штернберг пошатнулся, с трудом удержался на ногах. Служащий за столом выдернул из растрёпанной стопки какую-то бумагу и вдруг уставился на него с живым интересом. Без умолку трещавший телефон за стеной наконец заткнулся. Сквозь слабость и дурноту Штернберг почувствовал то, что должен был ощутить с самого начала: от чиновника не несло смертью. От стоящих по бокам солдат – да. От сидящего за столом – нет.

– Сейчас вы получите свои вещи. Распишитесь вот здесь, – очень буднично сказал чиновник. – Во дворе вас ждёт машина.

Мироздание, сжавшееся до нескольких десятков шагов – от порога этого кабинета до стены бункера во дворе, от тени последней надежды до краткого приказа офицера и залпа расстрельной команды, – вдруг раздалось до бесконечности, придавив и оглушив.

«Вы получите свои вещи».

Конвоиры, уверенные, что ведут заключённого на расстрел, были удивлены гораздо больше. Сам Штернберг не испытал ничего, кроме внезапного необоримого желания сесть там же, где стоял, прямо на пол. Разумеется, он себе этого не позволил – сделал вид, что воспринимает всё происходящее как должное. Очень старался, чтобы руки не тряслись. До него едва доходил смысл того, что требовалось подписать. Что-то о досрочном освобождении. Бросилась в глаза дата; значит, больше месяца прошло с тех пор, как… Господи, больше месяца.

Чиновник принял от него бумагу, где изломанная, вздыбившаяся вертикальными линиями подпись стояла среди мелких печатных букв как осаждённая крепость в окружении вражеских полчищ. Поднял взгляд:

– Запомните этот день, господин фон Штернберг. Видать, кто-то очень крепко молится за вас.

Быть может, так оно и было. Наверняка. Многие выходили из подвалов гестапо – если выходили – в куда более плачевном состоянии. В полутёмной, пропитанной склизкими запахами комнате Штернбергу вернули его вещи, изъятые при аресте, и позволили побриться в кафельном закутке – там в его распоряжении оказались тронутые ржавчиной ножницы и станок с гадостным тупым лезвием и ноздреватыми окаменелостями из засохшей мыльной пены. Бритва почти не брала волоса и только мучила и кровянила кожу. Казалось, заключение должно было если не вытравить, то оглушить врождённую гипертрофированную брезгливость, но на деле только истерзало и разбередило её – как эта чёртова бритва скребла кожу до кровавой росы. Чужая щетина в бесхозном станке, прошедшем через множество рук, задубевшая от пота и крови рубаха, штаны в засохшей блевотине после того допроса с применением тонких технологий, как их понимали в гестапо, – всё это было остро-оскорбительно, невообразимо, несносно. И ещё запах зверья.

Вообще-то ему определённо очень повезло. Зубы на месте, нос не сломан. Почки не отбиты, половые органы целы. Пальцы не изувечены, ногти не выдернуты. Правда, в один из первых дней заключения ему уродливо обкорнали машинкой для стрижки его роскошную золотистую шевелюру – главным образом для того, чтобы унизить, – и он стал похож на узника концлагеря. Подозрение на перелом или трещину ребра – слишком навязчиво болит правый бок; любому встречному Штернберг поставил бы диагноз с ходу, едва взглянув, но себя он не видел. И ещё рубцы на спине – в самом начале, по прибытии, после ареста в Рабенхорсте, здешние труженики, ещё не понимая, с кем связались, повели его, раненого и истекающего кровью, в камеру на четыре стола, с жаровнями и тазами, в которых мокли кожаные плётки, а пятое «посадочное место», как шутили специалисты своего дела, находилось у стены – верёвки, продетые через кольца в потолке, и вот на этих-то верёвках его растянули, невзирая на вполне однозначные предупреждения, и даже успели пару раз хлестнуть с оттяжкой, прежде чем в той камере вспыхнуло всё, что могло гореть, включая энтузиаста с плёткой. Пирокинез дался Штернбергу тяжело: он потерял сознание и сам едва не задохнулся в дыму затеянного им пожара. И вот тогда ему в вену впрыснули какой-то одурманивающей дряни и избили в первый раз. Точно, неспешно, вдумчиво и так, что он потом от боли едва мог вдохнуть. Били даже не столько за пожар – просто чтобы указать ему его место. Напомнить: он теперь никто и ничто. А ещё с вечера того же дня ему начали колоть наркотики и снотворное.

Да, вот что самое отвратительное – его с месяц накачивали наркотиками, каждый день. И теперь тело требовало зелья, и страшно было подумать, что начнётся через сутки, через двое.

Рана, с которой его доставили в тюрьму гестапо, невзирая на всё, зажила – бинты ему меняли регулярно и вообще не упорствовали в намерении изувечить. Вероятнее всего, таково было указание сверху, и потому с допроса Штернберг ковылял на своих ногах, в то время как из соседнего кабинета выволакивали сплошной сгусток боли, за которым тянулся вонючий след. Даже здесь, в гестапо, Штернберг пользовался некоторыми, с позволения сказать, привилегиями, и палачам запрещалось практиковать на нём утончённые приёмы вроде засовывания горящих тряпок между пальцами ног, опиливания зубов или прижигания мошонки паяльной лампой. Его не торопились списать на свалку: мог ещё пригодиться. Мог понадобиться – и, видимо, понадобился срочно. Альрих фон Штернберг, глава отдела тайных наук в научно-исследовательском обществе «Аненербе» – «Наследии предков». Оберштурмбаннфюрер[2] СС в свои двадцать четыре с половиной года. Выскочка и наглец для сослуживцев. Выродок для семьи. Сенситив от Бога. Предатель; хотя нет, этот ярлык на него здесь не сумели навесить при всех стараниях, он последовательно гнул свою линию, даже когда у него язык заплетался от той отравы, что струилась в его крови, а грубоматериальный и Тонкий мир смешивались в его воспалённом восприятии в бурлящее варево. Он же в конце концов выполнил приказ фюрера? Выполнил… Отменил операцию «Зонненштайн», как от него и требовали. Но де-факто – предатель. Со всех сторон предатель…

Он перебирал свои вещи так, как перебирают вещи давным-давно умершего незнакомца. Чёрный китель с Железным крестом и лентой Креста за военные заслуги, которыми когда-то его наградили – нет, не его… Оберштурмбаннфюрера. Шинель, ещё хранившая слабый запах сажи от костра, в котором оберштурмбаннфюрер сжёг своё будущее. «Парабеллум» – сейчас разряженный, – из которого оберштурмбаннфюрер застрелился. Оберштурмбаннфюрер так долго вытаптывал в себе человека, так планомерно и методично его уничтожал – но эсэсовец мёртв, похоронен у подножия камней Зонненштайна, и кто теперь дрожащими руками морфиниста натягивает на себя его одежду?

Подтяжки, ремень, портупея – всё спутано в клубок мятой, заскорузлой чёрной кожи. Среди его вещей не нашлось ни золотых наручных часов, ни перстней с драгоценными камнями, которые с таким небрежным шиком и легчайшим налётом вульгарности любил носить оберштурмбаннфюрер. Ничего удивительного: мертвецов обворовывают. Осталось эсэсовское серебряное кольцо – но у предателя эсэсовский перстень отобрали бы в первую очередь, так что Штернберг понял намёк: как бы там ни было, но ты нам нужен, парень, ты по-прежнему один из нас. Сохранился и амулет – золотой круг-солнце с лучами-молниями на золотой же цепи – эту штуку просто побоялись брать, решили, видно, что в ней заключена какая-нибудь «чёрная магия», хотя амулет был всего-навсего пижонской безделушкой.

В кармане кителя обнаружились очки. Те самые, в которых он в последний раз смотрел на скалу Зонненштайна. После ему целый месяц приходилось довольствоваться расплывчатой эрзац-картиной мира – очки гестаповцы у него отобрали ещё на первом допросе.

И вот теперь резкость всего окружающего ударила по глазам – нелепым глазам, для которых близорукость стала ещё не самой большой бедой. Глаза у Штернберга были разного цвета: левый голубой, а правый зелёный впрожелть – и, главное, правый сильно косил. Косящего глаза словно бы нет, мозг воспринимает лишь то, что видит здоровый глаз, чтобы изображение не двоилось, – и потому Штернберг никогда не знал в полной мере, что значит протяжённость, глубина, объём, ему сложнее было определять расстояние до предметов. Косоглазие у него было всегда, сколько он себя помнил. Особенно досадный порок при громадном росте, сухой поджарости сильного широкоплечего тела и отточенной многими поколениями аристократической тонкости черт. Брак, грубая ошибка природы; ущербные – отбросы нации, таких не принимают в СС. Но ради него в своё время сделали исключение.

С шершавым жжением по подбородку и у кадыка, с нездоровой, приступами накатывающей зевотой, Штернберг выбрался из крашенных тёмной масляной краской гестаповских катакомб во двор здания на Принц-Альбрехтштрассе. Охранники отконвоировали его до самых дверей серого «Мерседеса» со служебными номерами. Сыпал снег. На тёмной стене бункера во дворе Штернберг прочёл многочисленные смерти и торопливо отвёл взгляд. Если бы его сейчас вывели на расстрел под охраной десятка человек, он, трясущийся от слабости, ничего не сумел бы сделать, как ни тешил себя мыслью, что смог бы сразить их всех энергетическим ударом или превратить в живые факелы.

Но в машине всего двое. Куда его повезут? Не важно. Надо бежать. Здесь ничего уже нет, здесь всё прах, ещё пока сохраняющий видимость людей и зданий. Весь этот город – приговорённый к смерти в ожидании расстрела, как, впрочем, и вся Германия. Останься Штернберг тогда один у Зонненштайна – давно бы лежал в земле Тюрингенского леса, где-нибудь под старой сосной, под тёплым ковром из опавшей хвои, уложенный кем-нибудь из местных крестьян в наспех вырытую могилу для безымянного самоубийцы, и это был бы непозволительно спокойный конец для того, кто предал свою родину.

От окончательного ничто его тогда отделяло лишь мгновение. Он лежал на спине, в снегу, и чувствовал нёбом холод мушки своего «парабеллума». Но прежде чем успел вдавить большим пальцем спусковой крючок, пистолет вырвали у него из рук. Только ствол клацнул по передним зубам. А когда он открыл зажмуренные глаза, то увидел над собой последнего из своих солдат. Хайнц – так звали того парня. И что-то такое этот парень сказал…

«Каждого человека хоть кто-нибудь да ждёт».

Есть причина, по которой ему нельзя умирать.

Штернберг сощурился, поправил очки. Двое в машине. Если он сосредоточится, то, возможно, на каком-нибудь перекрёстке, когда они остановятся, на несколько минут сумеет лишить сознания обоих и успеет скрыться в лабиринте развалин.

Расталкивая коленями полы незастёгнутой шинели, чувствуя, что от него разит псиной, Штернберг забрался на заднее сиденье. Там его ждал некто в штатском: смуглый, совсем небольшой, остроплечий, со странной головой обтекаемой формы, напоминавшей голову насекомого (и смазанные бриолином волосы блестели как хитиновый панцирь, усугубляя впечатление), с худыми и словно бы сверх меры многосуставчатыми руками, резво выстукивавшими нечто вроде морзянки на крышке плоского портфеля. Насекомый тип обратил на Штернберга тёмные, навыкате, глаза. Сенситив. Не самый сильный, но достаточно натасканный для того, чтобы быть непроницаемым для телепатов вроде Штернберга.

– Шрамм. Купер.

Штернберг не сразу понял, что эти слова вовсе не часть какого-то неведомого ему пароля, а так зовут набриолиненного и того, кто сидит за рулём. Водитель, белокурый викинг с плакатов, прославляющих нордическое здоровье, покосился на Штернберга через зеркало заднего вида и заодно продемонстрировал отражение своей грушевидной физиономии, лишённой малейшей тени какого-либо выражения. В отличие от чернявого, сознание этого экземпляра – Купера – неплохо читалось. Невзирая на довольно кретинский вид, дураком он, к сожалению, не был. А вот бриолиновый недомерок – Штернберг нутром чуял – был к тому же ещё и опасен.

– С сегодняшнего дня господам из гестапо угодно сопровождать меня во всех поездках?

– Думаю, в этом не будет необходимости. – Тип по фамилии Шрамм вежливо улыбнулся, показав жёлтые, но идеально ровные зубы. – У меня к вам есть дело. Точнее, два дела. Первое: господин Мюллер – вы ведь хорошо знакомы с господином Мюллером? – поручил мне передать вам кое-что. – Шрамм полез в портфель.

О да, с некоторых пор Штернберг был даже слишком хорошо знаком с господином Мюллером. С группенфюрером СС и генерал-лейтенантом полиции Генрихом Мюллером, «Мюллером-гестапо». Мюллер был его следователем. Мюллер всякий раз допрашивал его лично, и эти допросы – Штернберг явственно ощущал – стали для начальника тайной полиции своего рода спортивным вызовом и ревностно оберегаемой от чужих посягательств страстью. Мюллер приказывал колоть ему, помимо прочей дряни, какую-то «сыворотку», от которой подследственного должно было пробить на правду. Штернбергу эта отрава путала сознание, и он плохо помнил, что нёс под воздействием препарата, но в одном мог поклясться: у него хватило самообладания не признать себя виновным в том, что ему навязывали. Однако Штернберг чувствовал: Мюллер сумел выловить в его бреде кое-что другое, весьма для себя полезное; что именно – скорее всего, ещё предстояло узнать, и при одной мысли об этом в подрёберье растекался тошнотный холод.

Шрамм достал из портфеля тетрадь в жёсткой чёрной обложке под тиснёную кожу: с виду – небольшая книга, около сотни крепких листов. Штернбергу показалось, будто время прорвалось брешью в прошлое. Воздействие наркотиков? Он всё ещё бредит? Этого предмета просто не могло существовать. Штернберг сам сжёг эту тетрадь, он отлично помнил, как бросил её в камин за день до операции «Зонненштайн»… Углы тетради и впрямь были немного обуглены. Штернберг уставился на полосатый жёлто-чёрный галстук набриолиненного и вдруг понял, на кого так похож этот смуглый гестаповец: на шершня.

– Сувенир, – пояснил Шрамм. – От господина Мюллера.

Первым делом Штернберг принялся вспоминать, есть ли в этой тетради – в его тайном дневнике, который был уничтожен, но каким-то образом выплыл из небытия, – что-то, способное его скомпрометировать. Как последний идиот. Именно такого мучительного замешательства от него и ждали: чернявый был явно доволен его ошарашенным видом. Действительно, в записках заключалось много такого, что запросто могло обернуться против него, однако самое уязвимое и драгоценное Штернберг не доверил даже дневнику. А Мюллеру, значит, дневник больше не нужен; не случилось ли так, что куда более интересные вещи он услышал от самого Штернберга, доведённого до полубессознательного состояния наркотиками, побоями и различными «сыворотками»?

Но, ради всего святого, откуда они взяли эту тетрадь?!

– Выходит, Мюллер счёл мои записи недостаточно занимательными? – холодно поинтересовался Штернберг.

– Напротив, он надеется, что этот предмет послужит вам напоминанием. Гестапо хоть из-под земли достанет что угодно и кого угодно, господин фон Штернберг. Следствие по вашему делу возобновят после окончания войны – в том случае, если вы не справитесь с вашей задачей. Господин Мюллер желает, чтобы вы всегда помнили об этом и работали хорошо.

Штернберг криво усмехнулся: ничего оригинального, следовало ожидать.

– И что вменяется мне в задачу?

– Об этом вы узнаете не от меня. Моя роль совсем скромная: передать вам кое-какие вещи. И предупредить.

Несмотря на некоторую полировку, в мягком стелющемся произношении Шрамма, в его манере глотать окончания оставалось слишком много баварского. В точности как у Мюллера. Едва ли это было случайностью: Штернбергу когда-то доводилось слышать, что шеф гестапо перетащил в столицу своих старых знакомых из мюнхенской полиции. Штернберг сам вырос в Мюнхене, однако баварский диалект так и остался для него чужим: язык перешёл к нему в наследство от предков, прибалтийских баронов, – очень книжный, с пристрастием к сложным предложениям и с жёсткой артикуляцией, словно бы застывший в янтаре, что порой блестит на солнце в клочьях водорослей, выброшенных штормом на балтийский берег.

– Вы уже предупредили, вполне доходчиво, – желчно сказал Штернберг. «Бежать. И пусть попробуют достанут». – А теперь давайте сюда эту штуку.

Шрамм вручил ему тетрадь. Штернберг взял её левой рукой, на мгновение прикрыл глаза, ловя в сознании смутные тени прошлых событий, отпечатавшихся на злосчастном дневнике. Призрачное кино задом наперёд. Мюллер, опять Мюллер, какой-то обыск, деревня… Униформа погибшего ординарца Штернберга, которую гестаповцы буквально вывернули наизнанку. Тетрадь в кармане. Шрамм, разумеется знакомый с психометрией, глядел с насмешливым пониманием: ожидал, что Штернберг первым делом кинется читать предмет.

– Что, собственно, вам ещё от меня надо? – с тяжёлой досадой спросил Штернберг.

– Я понимаю, судьба ваших записок вам сейчас интереснее, – сказал Шрамм. – Но вы лучше поглядите в окно. Внимательно.

За окном вот уже несколько минут мелькали полузнакомые улицы вперемешку с развалинами. В Берлине Штернберг бывал редко и знал его неважно, а бомбёжки и вовсе превратили город в сновидение наяву, в грань между обычной, понятной жизнью и потусторонним, страшным миром, в нечто, что выглядело бы декорацией, не будь оно таким до дрожи настоящим.

Вывернутая наизнанку обыденность. Дома с разрушенными фасадами впустили метель в своё нутро: у иных перекрытия провалились и остались только ободранные, разбитые стены, другие напоминали архитектурный чертёж – аккуратный разрез здания с комнатами, в которых как ни в чём не бывало стояла мебель, даже кое-где висели картины или фотографии. Гостиная на втором этаже, где диван с разноцветными подушками, замёрзший фикус и старый рояль соседствовали с дымным провалом, на дне которого, в груде балок, ещё что-то тлело. Спальня с супружеской кроватью, до которой теперь можно было добраться разве что по пожарной лестнице. Поверх ощетинившихся битым кирпичом стен, в проёмах обрушившихся эркеров над грудами горелого хлама висели полотнища с жирно выведенными лозунгами: «Победа будет нашей!», «Работать, сражаться, верить!», «Фюрер, мы следуем за тобой!», «Любой ценой – победа!». Нередко подобные бравурные банальности писались прямо на стенах. Иногда дополнялись государственными знамёнами, сюрреалистически смотревшимися посреди развалин: алые полосы на пепельно-сером, пристальный глаз-свастика, гипнотически глядевший из руин. Всё это казалось Штернбергу даже не фарсом – умопомешательством, над которым шли своим чередом будни берлинцев – странные, бредовые будни. «Мы все живы. Ирма», – кратко сообщала каждому прохожему меловая надпись на стене чьего-то разрушенного жилища, но адресована она была, скорее всего, одному-единственному человеку – мужу или брату, приехавшему на побывку с фронта. Таких посланий попадалось много, гораздо больше, чем лозунгов или официальных объявлений. Берлинцы превратили развалины в своего рода почту. Полуразрушенные стены обратились в летопись жизни – недожизни, полужизни, агонии.

– Гляжу. Внимательно. Всё вижу. Пытаетесь достучаться до моего патриотизма? – Слова давались Штернбергу трудно, будто он пытался жевать щебёнку, и голос получался скрежещущий.

– Сейчас вы скажете, что орган под названием «патриотизм» вам отбили в гестапо, – спокойно сказал Шрамм. – Ну, скажите. Вам же очень хочется это сказать.

– Ошибаетесь, – отрезал Штернберг. – Вы кто угодно, но не телепат. Так что вам надо? – раздражённо повторил он.

– Пока ничего. – Чрезмерно выпуклые глаза чернявого, казалось, едва заметно светились изнутри, словно на бархатно-илистое дно ленивой реки с тёмной болотной водой упал тусклый фонарь. – Вы человек неординарных талантов, господин фон Штернберг. При этом вы, условно говоря, вышли из заключения. Ваш моральный дух сильно ослаб. Вам требуется достойный стимул для успешной работы. Отчего-то мне кажется, что одним долгом патриота вам уже не обойтись. И предупреждение господина Мюллера явно не произвело на вас особого впечатления. Вот на такой случай у меня есть для вас ещё кое-что… Взгляните. – Шрамм достал из портфеля фотокарточку.

«Я точно брежу», – в каком-то отупелом ужасе подумал Штернберг. Ведь не могло же такого случиться, именно сейчас, когда он совершенно бессилен!

Фотография была из последних, уже швейцарских. Его близкие вообще очень редко фотографировались и почти никогда не фотографировались все вместе, а этот снимок был сделан по случаю годовщины свадьбы барона и баронессы, всегда, сколько Штернберг помнил, с изморозью брезгливого недоумения игнорировавших любые государственные праздники, натянуто-официально справлявших Рождество, за полтора десятилетия бедности превративших дни рождения своих детей в простое арифметическое действие, но каждый год вспоминавших эту дату – день бракосочетания. На фотографии – нужно было как следует приглядеться, чтобы заметить, – отец и мать держались за руки, и льнущее переплетение их пальцев, неразделимое, словно переплетение корней или ветвей, было гораздо выразительнее по обыкновению бесстрастных лиц.

Отец, мать, сестра, племянница. Все сидят рядом, и поэтому не бросается в глаза, что отец в инвалидном кресле. Штернбергу очень нравилась эта фотография, но её не было среди его вещей. Ни в мюнхенской квартире, ни в вайшенфельдской. Такую карточку можно было найти только в особняке в Вальденбурге, в Швейцарии, где его родные жили последние три года благодаря ему, его исключительному положению и его деньгам. Родня эсэсовца, уехавшая за границу, – случай неслыханный; «отцу требуется особое лечение» – этого надуманного и явно недостаточного повода хватило рейхсфюреру[3] СС Гиммлеру, благоволившему к молодому оккультисту, а до мнения остальных бонз Штернбергу не было дела.


– Ваша семья, не так ли? – Шрамм снова улыбнулся, показывая жёлтые жвала.

Штернберг чувствовал, как каждый нерв дрожит от неслышного звона: в солнечном сплетении будто играли на ксилофоне.

– Ваши родные настоящие патриоты, – продолжал Шрамм. – В такое трудное для рейха время они решили добровольно вернуться на родину. Похвально. Мужественно.

Штернберг смотрел в окно. Автомобиль тем временем миновал мост Вайдендаммер – его высокие резные фонари, с навершьями острыми, как рапиры, по одному выплывали из снежной пелены.

Если у этого шершня есть такая фотография – значит, он или другие, сродные, членистоногие были в Вальденбурге. Они там были.

Господи!

– Что вы сделали с моими близкими? – глухо прозвучало будто где-то рядом со Штернбергом спустя неопределённо долгое время.

– Да ничего, говорю же вам. Они возвращаются в рейх, по собственному желанию. Будут в полной безопасности. Во всяком случае, их безопасность целиком зависит от вас.

– Где они?

– Где поселились? Я не знаю, – Шрамм развёл руками. – Он тоже, – добавил чернявый, поймав взгляд Штернберга, впившийся в шофёра. – Я вам дам совет: просто – работайте. И всё будет в порядке. Вы сами прекрасно понимаете.

Снег сыпал густо, как на рождественской открытке. Примерно год тому назад Штернберг сидел за канцелярским столом в одной из клетушек барака, в котором размещался политический отдел концлагеря Равенсбрюк, и набирал заключённых для обучения в экспериментальной школе «Цет», организованной оккультным отделом «Аненербе». Проще всего было с узниками, попадавшими в лагерь вместе со своими семьями. Таких Штернберг без особых затей шантажировал – работа на рейх в обмен на свободу близких. Элементарно и абсолютно безотказно. Абсолютно.

– Куда вы меня везёте? – мёртвым голосом спросил Штернберг.

– В отель. Там вы приведёте себя в порядок. Затем поедете на Пюклерштрассе. Там у вас состоится важная встреча, – Шрамм бесцеремонно прочерчивал ему будущее в пустоте. – Кстати, после полудня этот автомобиль будет в вашем распоряжении, а Купер – ваш шофёр.

– У меня есть свой шофёр, и я им вполне доволен.

– Вы хотите сказать, был шофёр. Дело в том, что он… м-м… несколько выведен из строя. Его допрашивали по вашему делу. Немного перестарались.

– Ублюдки. Тогда к чёрту шофёра, обойдусь.

– Но вы сейчас не в состоянии вести машину! Между прочим, мы на месте. Одежду вам доставят в номер. Портье предупредили. Чтобы получить ключ, просто назовитесь. Здесь поблизости есть хорошее бомбоубежище, если что. Томми[4] в последнее время изрядно обленились, ну да кто их знает, вдруг прилетят…

Автомобиль остановился. Штернберг повернул к бриолиновому коротышке будто налитую жидким свинцом голову:

– Слушайте меня, Шрамм. Слушайте и запоминайте. Если с кем-нибудь из моих близких что-то случится – вы будете первым, с кого я спущу шкуру. Медленно и со вкусом. В ваших подземельях я научился многим занимательным вещам. Вы пожалеете, что в своё время акушер не оторвал вам голову щипцами. Запомнили?

Гестаповец невозмутимо покопался в портфеле и вытащил небольшую парусиновую аптечку.

– Запомнили? – Штернберг, не выдержав, схватил его за хрупкое, не по-мужски гладкое, словно обработанное политурой смуглое запястье. Больно схватил – коротышка скривился и подался назад.

– Когда я спрашиваю, надо отвечать, – с ненавистью сказал Штернберг и по тому, как недомерок непроизвольно выставил энергетический блок, понял, что наконец-то его испугались.

– Отпустите! – Шрамм завертелся на месте, точь-в-точь насекомое с придавленной лапой. – Ведите себя прилично. Я, конечно, понимаю, что вам не терпится заполучить очередную дозу морфия, только не ломайте мне кости.

– Идите к дьяволу с вашей дозой. Запихните её себе в глотку. – Штернберг разжал пальцы и рывком распахнул дверь. В глаза ему бросились фигуры с автоматами возле отеля. – Передайте Мюллеру, что скрываться я не собираюсь, только избавьте меня от вашей чёртовой охраны!

Штернберг выбрался из автомобиля и очутился в густо напитанном снегом пространстве, где воздух, казалось, быстрее тёк в лёгкие и целительным холодом обливал непокрытую голову.

– А аптечка? – приглушённо зажужжал Шрамм. – Не стоит пренебрегать, по крайней мере на первое время вам хватит, а достать в нынешние времена, сами понимаете, непросто…

Нырнув в душный салон (и попутно треснувшись затылком, тело по-прежнему слушалось плохо), Штернберг выдернул у гестаповца аптечку. Пригодится: может, там найдётся что-нибудь от головной боли.

– Помните, что я вам сказал, – нёсся ему вслед голос Шрамма, постепенно тонувший в снежном шорохе. – Воздержитесь от необдуманных поступков, в противном случае вам останется винить только себя…

Штернберг ушёл не оборачиваясь. Поднялся на крыльцо, зашёл в холл, взял ключи у человека за стойкой. Придя в номер, первым делом истерзал тюбик с остатками зубной пасты, а потом принял душ – и долго стоял, не шевелясь, обмирая под тугой горячей струёй. Воду теперь давали с перебоями, но ему повезло. Затем обстриг обломанные ногти на руках и на ногах. Оделся в то, что ещё до его прихода принесли в номер. Бельё – и комплект эсэсовского обмундирования, что же ещё. Оказалось не совсем по размеру, но сносно. Он повязал галстук, удивляясь ловкости пальцев, не имевшей никакого отношения к омертвевшему сознанию, тёмному и тихому, как руины древнего города, веками погребённого под землёй.

…Что значит – «решили добровольно вернуться на родину»? Все силы небесные, что это значит? Как их заставили, что с ними сделали? Сами они никогда и ни за что не вернулись бы в рейх; «государство торжествующей черни» – вот как они это называли. Подобные слова постоянно звучали в их мюнхенском доме, и одному Богу ведомо, чем бы всё закончилось, если б Штернберг не предложил свой редчайший дар чёрной гвардии фюрера – СС. В начале сорокового года он, тогда студент философского факультета, пришёл домой поздно, благоухающий выпивкой и скрипучей кожей, в великолепно подогнанном мундире; ожидал чего угодно, но только не спокойного ледяного ожесточения, окатившего его с ног до головы. Усмешка сестры, осуждающее молчание матери. За всех высказался отец: «Убирайся туда, откуда пришёл. Ты теперь для меня никто, я не желаю тебя знать». Больше отец не сказал ему ни слова, ни разу. Просто перестал его замечать. Более того, перестал о нём думать.

Потом Штернберг долго считал, что в свои двадцать, двадцать два, двадцать четыре года с разгромным счётом обыграл отца на поле жизни. Да, отец не умел жить; единственное, в чём преуспел, вернувшись с Великой войны[5] четверть века тому назад, – пополнил своё небольшое семейство, дал жизнь сыну. Не добился никаких постов, постыдно и нелепо погряз в долгах, сдался под напором болезни. Не завёл ни полезных знакомств, ни друзей – он вообще был нелюдим, – даже врагов не нажил, если не считать озлобленных кредиторов да трусливых гестаповских доносчиков, но зато так гордился своими несгибаемыми принципами. Штернберг, лихо шагавший вверх по высоким ступеням должностей и званий, Штернберг, чей роскошный чёрный «Майбах»-лимузин стоил больше того, на что отец содержал свою семью в течение нескольких лет, даже не стеснялся признаться себе, что обеспечил близким отъезд в Швейцарию не только ради того, чтобы уберечь их от лап гестапо, но и потому, что своими неосторожными высказываниями они запросто могли переломить хребет его стремительной карьере. В сущности, они давно стали для него чужими – за исключением маленькой племянницы, редко его видевшей, но любившей с трогательной преданностью, не по-детски стойкой ко всему тому, что ей про него наговаривали те, кто его не понял, отверг… предал. Они умели вычёркивать, это у них получалось отменно. Почему же он так боится за них – за всех, без исключения?

Не было сил. Штернберг опустился в кресло и не двинулся даже тогда, когда сирены где-то на окраинах затянули тоскливый вой – сначала слабо и разрозненно, но вскоре их поддержали те, что находились ближе, и вот уже взвыл весь город. Как теперь выдержать обречённые взгляды берлинцев?

«Вот какое будущее ты избрал. Для себя и для Германии».

Голова раскалывалась. Штернберг вспомнил, что у него помимо дневника и пистолета без патронов есть аптечка. Открыл: ни пилюль, ни бинтов, лишь округлый блеск ампул да шприц в футляре. Сквозь прозрачное содержимое ампул проглядывал искажённый фрагмент мелкой надписи: «Morphium hydrochl». Так вот что за лекарство выдал проклятый коротышка. Первой мыслью Штернберга было вышвырнуть аптечку в окно. Но за окном город стенал – и рвал душу в клочья. Вопреки отчаянному усилию воли – «Стой, будь ты проклят, что же ты делаешь?!» – руки жадно схватили шприц и надели иглу. Штернберг даже поймал себя на том, что следит за ними с отстранённым интересом. Руки обломили конец ампулы и набрали в шприц раствор; однопроцентный, жидковато, пожалуй, будет после месяца ударных доз. Вот, оказывается, как это выглядит – морфинизм. Закатать рукав, выпустить из шприца воздух. Кожа на локтевом сгибе была тошнотворно-тонкая, прозрачно-голубоватая, в следах недавних уколов – очень небрежных, с кровоподтёками. Скривившись, Штернберг ослабил галстук, расстегнул рубашку и нацелил иглу в плечо.

Через минуту-другую вой сирен отодвинулся, превратившись в незначительный фон для обновлённых, чётких, гранёных мыслей – как если бы сознание надело очки. Призрачные тёплые ладони бродили по спине и шее, пряный холодок растекался по внутренностям. Сразу проснулось желание действовать – и Штернберг выдернул из старой рубашки нить и смастерил сидерический маятник, привязав к нити серебряный перстень. На некоторые вопросы он прямо сейчас должен был получить ответ, чтобы не спятить от неизвестности. Если, конечно, наркотики не вывихнули ему чутьё напрочь.

Сел за стол, облокотившись, чтобы не тряслись руки. Кольцо висело на нити, чуть поворачиваясь. Итак…

«Мои близкие в безопасности?» – мысленно спросил он. Маятник начал раскачиваться – вперёд-назад. «Да».

Штернберг выдохнул, рука дрогнула, и нить заплясала во все стороны. Подождал, пока маятник прекратит движение.

«Они в рейхе?» – «Да».

«В Берлине, в окрестностях?» Вправо-влево. «Нет».

«В Баварии?» – «Да».

«В Мюнхене?» – «Нет».

Надо было задать ещё один вопрос – тот, что никак не давался даже в мыслях.

Щемящий июльский вечер, весь в полосах рыжего предзакатного солнца. Паспорт в его руках – билет в новую жизнь, но не для него: печать с швейцарским гербом, фотография большеглазой девушки. Её новый паспорт, за который Штернберг был готов отмерять ведро собственной крови.

«Дана…»

Маятник ходил во все стороны, выписывал спирали и восьмёрки, и невозможно было его унять.

«Она в Швейцарии?» – «Нет».

Задрожали руки.

«Она в рейхе?»

«Да». Да!

Она жива, она в опасности? Да, да, да – или это дрожь рук передаётся тонкой нити? Штернберг сжал кольцо в кулаке. Заставил себя успокоиться.

«Она в опасности?»

На сей раз маятник не ответил ничего определённого, но слабое покачивание скорее смахивало на «нет».

Пол содрогнулся от далёких ударов: бомбардировщики прибыли выполнять свою будничную работу – перемалывать Берлин в горы битого кирпича и камня. Штернберг неотрывно смотрел на перстень в ладони, но не видел ничего. Он-то надеялся, что соседнее государство послужит надёжным сейфом, куда можно спрятать всё самое ценное. Вот и её он постарался спрятать там же – свою совесть, свою боль, свою счастливую ошибку и единственную надежду, которую не погребли обломки тех пустотелых колоссов, что когда-то представлялись ему высшей целью и нерушимым долгом. Её звали Дана Заленская, и была она узницей концлагеря Равенсбрюк, а потом по прихоти Штернберга – точнее, оберштурмбаннфюрера – курсанткой в эсэсовской школе для сенситивов, ведь она оказалась дьявольски талантлива, эта дикая девчонка, к тому же со своей звериной ненавистью к немцам она могла послужить «идеальным материалом» для опытов по корректировке человеческого сознания. И злость в её глазах постепенно таяла. Живая игрушка, прирученный зверёныш – до поры до времени она его просто забавляла. Но однажды Штернберг понял, что откорректировал сознание вовсе не ей, а себе, потому что раньше он, телепат, заочно проживал тысячи чужих жизней, брезгливо пролистывал их, не интересуясь толком ни одной, и вдруг понял, что не может существовать без этой, единственной. Сколько стоит жизнь заключённой № 110877? Для рейха – несколько марок, для Штернберга – много больше, чем собственная жизнь. Глупость с его стороны? Возможно. Но вот всё, всё теперь – развалины и тлен, а это – как сияющий шпиль, единственный ориентир на пустом горизонте.

Да, он сам виноват. Нельзя было давать Дане адрес своих близких. Следовало просто отпустить, просто переправить за границу…

Или дело вовсе не в адресе?

Штернберг решил выяснить это с помощью маятника, но не сейчас, позже. Чувство опасности оглохло и ослепло, но бомбы тем временем вываливали уже совсем близко, все прочие звуки насквозь просверлил острый металлический свист, от взрыва лопнуло оконное стекло, что-то упало и с дребезгом покатилось в ванной комнате. Хотя бы спуститься в подвал – однако, прежде чем выскочить в коридор, Штернберг завернул в ванную: забыл амулет. Не то чтобы ему так была нужна эта штуковина, пусть и целиком отлитая из золота, – привычка и обыкновенное суеверие, три года носил не снимая, а как только снял, угодил в подвалы гестапо. Амулет лежал на полке у зеркала. Едва Штернберг протянул руку – погас свет. Да чёрт с ним, с амулетом! Штернберг бросился к двери, но тут пол под ногами заходил ходуном и швырнул его обратно в ванную, а разорвавший всё вокруг грохот он не столько услышал, сколько ощутил всем телом. Падая, цеплялся за край раковины, но руки соскользнули, кинжальным дождём посыпались осколки, а потом сознание провалилось в глубокий чёрный колодец.

Очнулся от того, что рядом послышался чей-то вздох.

Нитяная струя воды звенела о дно чугунной ванны. Рыжеватые отсветы просачивались сверху, из криво заколоченного окна под потолком, текли сквозь густой сумрак, тускло мерцали на стенах. Похоже, горел дом по соседству. Штернберг сел, держась за голову, стряхнул с себя мелкие и острые обломки. Поразительно холодно. Пол на ощупь – будто не кафель, а каменная плита… Камень. Так и есть – камень. И осколки – каменное крошево.

«А… их-х-х…»

Полувздох-полустон, совсем близко. Штернберга будто окатило ледяной водой. Он не понял, как очутился на ногах, – словно бы его подняла упругая волна – только что лежал, и вот уже стоит, смотрит в ванну, и оттуда, из липкого красного сумрака, на него дико глядит человек, будто только снятый с операционного стола – нет, просто выпотрошенный – вскрытое от грудины до лобковой кости чрево напоминает разомкнутый безгубый рот…

Штернберг очнулся, на сей раз по-настоящему. Где-то капала вода. Он лежал, головой под раковиной, ногами к двери, среди осколков зеркала и обломков штукатурки. В приоткрытую дверь равнодушно смотрел тусклый день. Веяло гарью, известковой пылью и холодом.

Выход из номера наискосок перегородила рухнувшая балка. Нагнувшись, Штернберг высунулся в коридор, и тут с опозданием пришла мысль: не вспомни он об амулете, лежал бы сейчас, придавленный этой балкой. Помедлив, вернулся в ванную комнату, вытащил амулет из обломков зеркала в запылённой раковине. Отряхнул, взглянув на изображение солнца, и надел – как бы там ни было, но дурацкая штуковина спасла ему жизнь. Заодно прихватил с собой аптечку.

Он не представлял, куда идти из полуразрушенной гостиницы. Однако серый «Мерседес» уже ждал его – причём создавалось впечатление, будто автомобиль опустился на брусчатку прямиком с неба, ещё наполненного тяжёлой и жирной шумовой взвесью – гулом удаляющихся бомбардировщиков.

Купер сидел за рулём и читал книгу. Штернберг невольно прислушался к мыслям шофёра – тот настолько зачитался, что не обратил на офицера ровно никакого внимания, но у Штернберга даже не достало сил как следует разозлиться по этому поводу. Купер, здоровенный детина с туповатым лицом, увлечённо читал Макиавелли[6]. Видимо, с прицелом на будущее, в которое он, в отличие от Штернберга, ещё вполне верил и наверняка видел себя там большим чином.

– Никак русский учим? – подцепил его Штернберг. – Пораженец! Отставить!

Купер демонстративно-неспешно отложил книгу – так, чтобы было видно заглавие на обложке.

– Через час вы должны быть на Пюклерштрассе-шестнадцать, – сухо сказал он.

– Поехали. А потом убирайтесь в свою часть. Ваши услуги мне не требуются.

– Я освобождён от всех обязанностей в части, оберштурмбаннфюрер, – сообщил Купер, и Штернбергу резануло слух собственное звание. – Теперь моя обязанность – быть вашим шофёром. Что вы от меня избавиться запросто сумеете, это я знаю. Про ваш отдел много чего рассказывают. Только без меня вы машину угробите в два счёта. А от слежки всё равно не оторвётесь.

– Ладно, чёрт с вами, – устало согласился Штернберг. В конце концов, вопрос с шофёром можно будет решить позже, не до того сейчас, а из поля зрения гестапо лучше пока не пропадать.

Он сел на заднее сиденье, посмотрел на горы битого кирпича, перегородившие улицу, обернулся: позади тоже громоздились обломки рухнувшего дома. Ну и что теперь?

Автомобиль тронулся с места, круто развернулся и нырнул в неприметную подворотню. Набирая скорость, мимо побежала лента низких подслеповатых окошек, впереди показался просвет арки настолько узкой, что Штернберг рефлективно ударил ногой по воображаемой педали тормоза, но водитель, напротив, прибавил газу, тёмная щербатая кладка мелькнула совсем близко, Штернберг ожидал услышать скрежет помятых крыльев, – но автомобиль, будто стальной жук, чудом избежавший хлопка огромных ладоней, уже вылетел в ущелье переулка. Чуть погодя сбавил скорость, аккуратно вписался в немыслимый поворот и без единой царапины выехал на широкую улицу. По пути в гостиницу Штернберга слишком занимали разговор с гестаповцем и вид изуродованного города, чтобы обращать внимание на что-то ещё, но теперь он убедился – навязанный ему шофёр не только отменно знал все закоулки Берлина, но и управлял автомобилем так, что механизм, казалось, превращался в разумное существо, хитрое, ловкое и проворное. Даже Штернбергу, далеко не новичку, было чем восхититься. Некстати вставшие поперёк улиц пожарные машины, завалы на мостовой, между которыми змеилась плотная очередь в продуктовый магазин – едва ли дрогнувшая даже под бомбёжкой, – серый «мерседес» в два счёта объезжал все ловушки, в которых застревали прочие автомобили, под гудение и ругань выбиравшиеся из заторов. Шофёр Штернбергу достался далеко не худший. Один из лучших, и, хотя это было неприятно признавать, даже лучше прежнего.

«Какую цену они назначат мне за близких? – думал Штернберг, пока автомобиль нёс его через полгорода в район Берлин-Далем; не в первый раз ловил себя на том, что противопоставляет себя всему тому, частью чего привык себя ощущать. – И так ли важна цена? Ведь любую цену готов заплатить. Любую, не лукавь. Хотя… за победу ты тоже готов был заплатить любую цену, и ведь не сумел… не сумел…»

Однако теперь Штернберг точно знал, что сумеет. Эхо ужаса настигало его, когда сознание против воли принималось изощряться в предположениях. Вот, например, поставят его перед выбором: жизнь Даны – или племянницы – или обеих – против жизней сотни заключённых концлагеря; ясно же как день, что он сломается сразу и лично будет стрелять в затылок тем, из-за кого недавно отказал своей родине в шансе на победу. Вот так. И зачем тогда всё?..

Берлин

9 декабря 1945 года, после полудня

Среди вилл Берлин-Далема, отгородившихся от праздных взглядов кронами деревьев и нередко – высокими заборами, была одна, принадлежавшая «Аненербе», точнее, отделу тайных наук. В чёрной проволоке одеревеневших побегов дикого винограда, вилла прикрывалась с флангов елями и туями, превращёнными утренним снегопадом в мохнатые белые башни, и в их густой тени окна смутно светились янтарным электрическим светом. Штернберг поднялся на крыльцо особняка с тягостным чувством, мысленно спрашивая себя, что за кино видел, когда потерял сознание в гостиничной ванной комнате. Что за видение его посетило, к чему оно относилось – к прошлому, к будущему? Он не помнил лица человека из кошмара.

На лестнице пахло жареным луком и свежей выпечкой – пробирало до тошноты вперемешку с первобытным голодом. Штернберг вспомнил, что ничего не ел со вчерашнего вечера, да и что это была за еда… Он остановился. Не о еде надо думать. Закрыл глаза – но запах еды отвлекал, плотной завесой обволакивал более тонкие чувства.

И всё-таки Штернберг понял, кто ожидает его в угловой комнате на втором этаже, – он услышал. Услышал весь небольшой дом – в нём было мало людей. Услышал и размышления генерала Каммлера. Тот смотрел в окно и готовился к сложному разговору. Рядом была вооружённая охрана.

Услышал Штернберг и содержание предстоящего разговора – лишь слабое эхо, однако ему сразу захотелось развернуться и уйти. Но, разумеется, он не мог.

– Хайль. – И никаких «Гитлер». С этим приветствием генерал обернулся к открывшейся двери: – Рад видеть вас в добром здравии, доктор Штернберг.

Каммлер был сухощавым, довольно высоким человеком лет сорока. Характерный пригвождающий взгляд чиновника высокого ранга. Странный блеск в глазах – сродни голубоватому округлому блеску дорогой оптики для сложных приборов. Зализанные русые волосы, хорошо сработанный костистый лоб, крупный и тоже костистый нос, напоминающий деталь какого-то инструмента, полная нижняя губа. Удивительная своей сухостью мимика.

Они были едва знакомы. Их владения почти не пересекались: доктор инженерных наук Ханс Каммлер руководил строительством специальных объектов и производством ракет, а доктор философии и тайных наук Штернберг занимался вещами, в существование которых Каммлер просто-напросто не верил – пренебрежительно и напоказ. Тем не менее это обстоятельство не мешало Каммлеру некоторое время сотрудничать с Мёльдерсом, предшественником Штернберга на посту главы отдела тайных наук, и интересоваться опытами с Зеркалами.

– Группенфюрер, разрешите обойтись без предисловий. Самый лучший совет, который я могу вам дать, таков: не приезжайте туда и не заставляйте меня туда возвращаться. Ничего не выйдет.

Каммлера его слова нисколько не удивили.

– Предлагаю обойтись без званий, доктор Штернберг. Хорошо, что вы уже в курсе дела. Меньше придётся объяснять. Только не спешите с выводами. Кстати, не желаете ли присоединиться?

В дальнем углу стоял накрытый стол. Светловолосый парень в новеньком мундире принялся снимать крышки с блюд – отбивные с овощами, картофельный суп с сосисками, пирог.

За окном выглянувшее солнце перебирало радужные искры на заснеженных еловых ветвях – и вдалеке выли сирены. Штернберг представил, как берлинцы толпами спускаются в бомбоубежища, в подвалы, на станции метро. Там сейчас не протолкнуться, там нечем дышать. Люди там обрадовались бы лишнему куску хлеба – не то что отбивным или пирогу.

– А вы не боитесь, доктор Каммлер, что англичане сбросят вам бомбу прямо в супницу?

– Они обходят стороной этот район, не беспокойтесь.

У Штернберга были совсем иные поводы для беспокойства, однако он знал, что пригород Далем бомбят, и собственными глазами видел развалины. Но Каммлер действительно не боялся бомбёжки. Штернберг затруднился бы сказать, какие страхи вообще знакомы генералу. Глаза Каммлера, с острыми, неестественно яркими бликами – словно навечно застывшими крохотными отражениями прожекторов испытательного полигона, – следили за Штернбергом оценивающе и беспристрастно.

Под этим взглядом, от которого отчётливо ощущался кровоток в жилах, а также под нагло-любопытствующими взглядами охраны Штернберг принялся за еду. Он ел и думал о Дане – как однажды в школе «Цет» накормил её офицерским ужином…

«Ты держался столько времени. Разве ты не сумеешь ещё немного поиграть в эсэсовца?»

Штернберг исподлобья уставился на Каммлера и изобразил блудливую ухмылку, которую так хорошо знали в отделе тайных наук, да и за его пределами тоже, – растянутый длинный рот, влажный оскал, ломаный взгляд – хищная и в то же время паясническая гримаса, обескураживающая и неприятная. Пусть группенфюрер вспомнит, кого именно вытащил из тюрьмы и любезно накормил обедом.

– Позвольте, я расскажу вам о ваших проблемах, доктор Каммлер. Недавно вы получили доступ к некоему закрытому проекту. Почти все, кто имел к нему отношение, либо погибли, либо были казнены. Вас это вполне устраивало. Вам казалось, вы знаете о проекте достаточно, чтобы возродить его и использовать в своих целях. Вы сумели убедить начальство, приступили к работе, всё шло по плану… но вдруг что-то пошло не так, до ужаса не так. – Штернберг наклонился вперёд, пристально глядя на генерала. – Тогда вам стало страшно, доктор Каммлер. Вы с трудом выбили финансирование, от вас ждут результатов – а вы даже не понимаете, что происходит. И вот вы бросаетесь на поиски уцелевших участников проекта… Кстати, чья это была идея – сохранить мне жизнь, – ваша или рейхсфюрера? Не отвечайте, я уже понял. Его я поблагодарю, – гримаса Штернберга всё менее напоминала улыбку, – при встрече…

– Доктор Штернберг, учитывая все нынешние обстоятельства – я понимаю, вам сейчас, по большому счёту, нет никакого дела ни до новых идей, ни до старых проектов. Но я бы хотел тем не менее, чтобы вы стали моим сотрудником, а не заложником, как вы сейчас думаете.

«Вы больше не заключённые. Вы теперь мои курсанты, а в будущем, возможно, мои сотрудники». Так Штернберг год тому назад говорил заключённой № 110877 – Дане, – а она ему, скорее всего, ни на грош не верила, думала, он врёт или насмехается. Дана была одной из немногих, чьи мысли Штернберг читать не мог, – но вот в это самое мгновение, собравшее отблески прошлого в горячий луч, он с жесточайшей ясностью осознал, что же она тогда чувствовала…

– Учитывая все нынешние обстоятельства, – сквозь зубы повторил за Каммлером Штернберг, – прежде всего я хочу увидеть мою семью.

– Увидите. Когда выполните работу.

Каммлер спокойно смотрел Штернбергу в глаза, прекрасно зная, что тот читает его вдоль и поперёк, вслушивается и вглядывается в ментальные глубины. Каммлеру нечего было скрывать. Мысли – стальные фермы, эмоции бедны и незначительны. О семье Штернберга он думал как о едином безликом предмете, пешке на обширном поле для многоходовых партий. Штернберга так и подмывало попытаться прощупать, сколько же у Каммлера заложников – четверо или пятеро, – но для того требовалось как-то навести чиновника на нужные мысли, Штернберг же опасался тем самым навести его и на лишние подозрения. Быть может, Каммлер вообще ничего не знает о Дане – и дай Бог, чтобы это было именно так.

– Обязательное условие, – твёрдо сказал Штернберг. – Я буду лично навещать близких каждое воскресенье и звонить им тогда, когда пожелаю.

– Нет, – отрезал Каммлер. – А телефона у них нет и не будет.

– И таким вот образом вы желаете получить надёжного сотрудника?

«Если вы согласитесь работать с нами, ваших родственников освободят из концлагерей, – вспомнилось Штернбергу. – Подумайте над этим…» В ушах звучал собственный голос, мягкий, располагающий, – этот голос плёл и плёл сеть обещаний, в которую попадали заключённые – кандидаты на обучение. Курсантам школы «Цет» он дозволял свидания с родственниками раз в неделю. По воскресеньям. А ему, чёрт возьми, не разрешают даже этой малости!

– Вы ведь прекрасно понимаете, как сильно рискуете, вытащив меня из тюрьмы, – Штернберг говорил тихо и без выражения, глядя в глаза Каммлеру. – Видимо, дела у вас и впрямь совсем плохи. О благополучии своих близких я всегда могу узнать без поездок и без звонков. Учтите – если что-то случится, по умыслу или недосмотру, что угодно, я имею в виду и бомбёжки, – я убью вас. Я буду убивать вас всех. Хоть с того света вернусь, если понадобится. Вы знаете, что это не пустые слова. Берегите мою семью так, как если бы это была ваша собственная семья.

– Я хорошо представляю себе, на что иду, связываясь с вами. Подозреваю, вы попытаетесь провести меня, и предупреждаю сразу: не вздумайте, доктор Штернберг. Я знаю ваши методы. Знаю, например, как вы скомпрометировали собственного начальника, чтобы занять его место, а потом организовали убийство…

– Мёльдерс был опасным психопатом, – мрачно произнёс Штернберг.

– Да вы, никак, оправдываетесь? Забавно. Ваши методы – это методы начинающего, доктор Штернберг. С Мёльдерсом вам просто повезло. Не рассчитывайте на подобное везение в дальнейшем…

Каммлер выдвинул из-под стола портфель и достал кожаную папку. Копия личного дела, тут же понял Штернберг. Его личного дела.

– Альрих фон Штернберг, доктор философии и тайных наук, – с налётом иронии принялся зачитывать генерал, – с июля 1944-го руководитель отдела тайных наук в научном обществе «Наследие предков». Целеустремлён и амбициозен, но неоднократно замечен в нарушении субординации. Имеет награды… С начала сорок третьего работает над проектом «Зонненштайн». Получил предварительное одобрение фюрера на применение своих так называемых Зеркал Времени для обороны Германии. Проигнорировал опасность воздействия Зеркал на людей, находящихся в тылу, – на гражданское население и государственное руководство. Продолжал действовать вопреки распоряжению фюрера. Приказал открыть огонь по специальному отряду, посланному предотвратить запрещённую операцию. На допросах оправдывал свои действия самообороной и настаивал, что в конечном счёте одумался и повиновался приказу… Вы понимаете, что одно ваше неверное движение – и я прикажу вас расстрелять, доктор Штернберг? Вас не признали предателем лишь потому, что следствие по вашему делу ещё не окончено.

Штернберг промолчал.

– Ладно, будем считать, что мы обменялись угрозами и заключили договор, – резюмировал Каммлер. – Просмотрите, пожалуйста, вот эти бумаги. Мне нужно ваше мнение.

Генерал достал из портфеля другую папку, тощую, канцелярскую, без надписей. Положил на середину стола.

Донёсся гул первых бомбовых ударов. Где-то к северу, далеко, загрохотали зенитки. От разрывов бомб у многих вещей в комнате начался припадок: первой переливчато запаниковала люстра, затряслась посуда на столе, но больше всего донимала лежавшая на краю блюдца тонкая серебряная ложка – она жалобно позвякивала, и Штернберг внезапно обнаружил, что они с Каммлером оба смотрят на неё как загипнотизированные.

Каммлер переложил ложку на край стола.

– Неужели вам нисколько не интересно, доктор Штернберг? Вам, такому азартному исследователю?

Штернберг взял папку. Какие-то письма, донесения, выдержки из свидетельских показаний… Безучастно скользивший по строкам взгляд споткнулся. Между страницами документов, словно засушенные листья, лежал страх, – но отнюдь не это было главным. Штернберг моргнул, поправил очки и принялся читать с самого начала и внимательно.

– Санкта Мария… что за камера, под каким блоком?

Ещё до того как переступить порог этой комнаты, Штернберг отчётливо ощутил, во что его собираются втянуть. Однако он не думал – не смел думать, – что всё зашло так далеко.

– Камеру обнаружили под постаментом посреди площади. Вообще-то я надеялся, вы объясните назначение камеры, доктор Штернберг. Да вы читайте дальше…

Штернберг бросил папку прямо в пустую тарелку.

– Я не понимаю главного, доктор Каммлер. Зачем я вам понадобился? Зачем, раз уж вы считаете, что вашей компетенции достаточно для подобных решений? Я имею в виду переоборудование Зонненштайна! Вы хоть осознаёте, чёрт возьми, что делаете?!

Штернберг умолк, опустив голову. Видение, явившееся во время бомбёжки… Так вот что это было. Но разве теперь не всё ли равно? Разрушена Германия, разрушен и Зонненштайн. И пропади всё пропадом.

Зонненштайн, «Камень Солнца». Название этого места пришло из древних легенд о жрецах, предлагавших свою жизнь неведомому, чтобы либо погибнуть, либо изменить мир. Для Штернберга Зонненштайн значил много больше, чем загадка гигантских камней у исполинского утёса, больше, чем памятник доисторической архитектуры, больше, чем объект исследования, давшего начало ряду научных идей, даже больше, чем храм, каковым, в сущности, Зонненштайн всегда и являлся. Там Штернберг встретился с самим собой, лицом к лицу, и эта встреча едва не стоила ему жизни. Каменные Зеркала Зонненштайна требуют от пришедшего безграничной веры в свои силы, в свою правоту. У Штернберга же её не осталось ни капли, когда он пришёл просить о будущем Германии, – как бы он ни уверял себя в обратном. Какая вера может быть у человека, видевшего концлагеря? У него нет веры и сейчас. Сейчас – тем более: какая вера может быть у ходячего трупа?

Хотя нет… Вера у него всё же есть – в то, что он нужен нескольким людям, нужен так, как бывают нужны даже преступники и живые мертвецы. Но к Зонненштайну это не имеет ни малейшего отношения.

– Я жду вашего заключения, доктор Штернберг, – напомнил Каммлер.

Штернберг пролистнул ещё пару страниц.

«На территории объекта люди испытывают животное чувство страха. Нередки галлюцинации. Случаи нападения волков на людей не подтверждены. Причина гибели строителей – самоубийства. Находясь в состоянии внушения, источник которого не установлен, люди сами (!) руками вырывали себе горло…»

«Наиболее загадочным представляется явление, которое мы условно назвали «разрежение материи»: в результате неизвестных физических процессов человеческое тело буквально «вплавляется» в камень. Возможно, исчезновения людей следует связать с этим явлением. Сколько-нибудь удовлетворительного объяснения мы пока не нашли. Фотографии прилагаются…»

Он заглянул в конец подборки документов. Там лежали фотографии. Они подействовали на Штернберга как сильный анестетик – стёрлись чувства, осталось голое одичалое восприятие, покорно проглотившее такую картинку: человеческая рука, торчащая из камня. Целая серия снимков – вид сверху, вид сбоку, часы «Зенит» на запястье, обручальное кольцо…

Дальше Штернберг смотреть не стал.

Поднялся, взял тарелку с лежащей на ней папкой и со стуком поставил прямо перед генералом.

– На редкость неаппетитное блюдо. А теперь объясните мне, доктор Каммлер, чего вы от меня хотите. Вы уже разрушили всё, что можно было разрушить. Моё заключение? Это, – Штернберг ткнул указательным пальцем в папку, – агония. Всё! На кой дьявол теперь мои консультации?

Стоявшие по углам солдаты, как по команде, сделали шаг вперёд. Каммлер же спокойно смотрел снизу вверх. Штернберг видел себя его глазами: угрюмый измождённый тип, вылитый маньяк-убийца.

– Это очень сложная система отражателей, и я хочу разобраться, где мы допустили просчёт. Хочу знать, как свести к минимуму все эти… эффекты.

– Зонненштайн – не просто система каменных Зеркал, доктор Каммлер. – Штернберг в замешательстве осознал, что не способен сейчас толком выразить всё то, о чём передумал в тюрьме, покуда его не начали пичкать всякой отравой. – Понимаете, это своего рода сознание. Существо, про которое нельзя сказать, что оно живёт, но оно существует. Сказки про духов тут ни при чём. Да, сейчас вы спросите, какой новой разновидностью наркотиков меня накачали в гестапо, но всё же попытайтесь отнестись к моим словам серьёзно! Зонненштайн – это… чистый разум, понимаете? Нечеловеческий разум. Не спрашивайте, как он соотносится с несомненной рукотворностью Зонненштайна, я понятия не имею. Быть может, он и создал Зонненштайн – для себя, для людей, не знаю. Иногда он пытается говорить с человеком через него же самого, потому что иначе просто не может говорить… Он дал вам понять, чтобы вы убирались к чёрту… А вы – как бы вы себя почувствовали, если бы я вспорол вам живот, вытащил, допустим, печень и при том заявил, что хочу таким образом вас усовершенствовать?

– Моя задача – построить систему отражателей для нового оружия. Зонненштайн подходит идеально, его просто надо довести до ума. И вы мне в этом поможете. Каким именно образом – разговаривая с душами камней или как-то ещё – меня не волнует, дело ваше. Знаете, мне тоже не доставляет радости руководить перестройкой памятника с тысячелетней историей, но у меня нет времени возводить второй Зонненштайн. – Каммлер развёл руками, словно недоумевая, чем ему приходится заниматься.

– Новое оружие… Я знаю, вы продолжаете разработки Мёльдерса. Колоколообразное устройство, которое генерирует особый вид излучений. Это ведь его вы собираетесь поместить среди отражателей? Идея, достойная психопата Мёльдерса, надо сказать.

– Нет. Идея, достойная вас, – улыбнулся Каммлер. – Мне известно, что Мёльдерс выкрал ваши черновики с набросками вращающихся отражателей и доработал проект.

Ледяное рукопожатие, поцелуй из могилы, загробная месть… Да полно, существовал ли вообще этот Мёльдерс, подлец и садист, идеальный, точно подобранный по мерке враг, на котором так сподручно было оттачивать искусство ненависти, ныне знакомое Штернбергу в совершенстве? На миг Штернберг даже усомнился в правдивости своих воспоминаний, хотя лично отдавал приказ застрелить мерзавца, лично осматривал тело, – ведь куда бы он ни шёл, – словно в зеркальном лабиринте, приходил лишь к самому себе. Ему некуда было от себя деваться.

Он подумал, что вина не только физически ощутима, но и материальна, анатомически определима – подвешивается прямо под грудиной на раскалённом железном крюке, тянет вниз неподъёмным грузом.

– Так что вы скажете, доктор Штернберг?

В тарелке Каммлера лежал серебряный нож, лезвие ярко и жирно блестело. Штернберг сосредоточился на этом блеске, пытаясь поймать некую слабую мысль, а затем поглядел на генерала. Человек с архивом всевозможных проектов в голове, с единственной страстью, прямой и безыскусной, как двутавровая балка, – оголтелым карьеризмом, человек без особых привязанностей, почти без чувств.

– Признаться, когда-то я завидовал вашему безупречному рациональному подходу ко всему, доктор Каммлер.

На лесть генерал откликнулся незамедлительно:

– А меня восхищала ваша вера в будущее. И не только меня. К тому же многие восторгались вашей способностью увлечь других самыми безумными идеями.

Простой обмен любезностями, порожние слова. Каммлер не верил никому, а к Штернбергу относился как к взрывоопасному устройству, на которое у него не было инструкции, и потому приходилось действовать наугад, на свой страх и риск. Каммлер ни за что не рискнул бы остаться с ним наедине. Не рискнул бы даже уменьшить количество охранников при следующей встрече. «Есть только один способ выбраться из всего этого, – подумалось Штернбергу. – Сойтись с ним как можно ближе».

Штернберг снова взглянул на нож.

– Ну так что вы скажете, доктор Штернберг? – повторил генерал.

– Я согласен.


ИЗ ЧЁРНОЙ ТЕТРАДИ

Эти записки я сжёг. Во всяком случае, так я думал. Однако судьба изобретательна и не в меру иронична – прежде чем вновь оказаться у меня в руках, проклятая стопка исписанной бумаги свидетельствовала против меня, став занимательным чтением для следователей из гестапо. Уже потому её следовало бы уничтожить.

Но я не собираюсь этого делать. Тетрадь сохранил мой ординарец: в последний миг вытащил её из камина. Подумал, видно, что я решил сжечь записи в порыве минутного отчаяния, – и оказался прав. У меня был замечательный ординарец. Он заслонил меня от пуль… Гестаповские ищейки нашли тетрадь в кармане его кителя. Их глумливый интерес – этим вымазан каждый лист. А потом она попала к Мюллеру. Я кладу на тетрадь левую ладонь и вновь переживаю вместе с ним ликование при виде удачной находки. Дневничишко подследственного – что может быть лучше, какое мясцо может быть нежнее для господ из гестапо!

Края листов обуглены. Я загибаю манжеты, чтобы не испачкаться, когда пишу. Изувеченная тетрадь пропитана гарью, будто концлагерь. Пусть моя прихоть отдаёт безумием, но я буду писать дальше в этом дневнике и на сей раз буду абсолютно честен перед собой – и перед тобой, моя надежда, если ты когда-нибудь захочешь это прочесть. Как ты встретишь меня, когда я тебя найду?

Ещё несколько дней тому назад я должен был съездить к своему шефу Гиммлеру. Сама заурядность и предсказуемость – ему редко когда удавалось по-настоящему меня удивить, по правде говоря, я вообще не припоминаю таких случаев, но вот то, что он пожелал видеть меня после всего случившегося, воистину удивительно – я-то думал, опалы не миновать. Но я застрял в Вайшенфельде, где меня держат под охраной в собственной квартире. Утром 11-го я заставил себя отказаться от укола – презираю морфинистов, – а после полудня меня снова стали донимать сильные боли в боку. К вечеру свалился с температурой. Провалялся несколько дней, да и сейчас пишу в постели. Здешний медик прежде всего схватился за шприц с морфием и только потом сообразил отправить меня на рентген. Трещин в рёбрах нет, есть воспаление лёгких, а причина тому – холод в тюремной камере. Я знаю, что медик получил приказ: усугубить моё постыдное и день ото дня крепнущее пристрастие к треклятому зелью.

Несколько раз я пытался заставить себя избавиться от шраммовской «аптечки», но всё закончилось тем, что я испытал отвратительное облегчение, когда медик изрядно пополнил запасы ампул в ней.

Лучшее, что этот врач для меня сделал, – растолковал явившимся за мной молодцам во главе с моим чёртовым шофёром, насколько чреваты сейчас для меня осложнениями любые поездки – вплоть до угрозы жизни. Если бы не медик – меня бы, вероятно, затолкали в автомобиль силком и в горячке повезли на запланированный приём к начальству.

Знаешь, в каждом из нас сидит изворотливый адвокат, который будет оправдывать каждый наш шаг, покуда мы живы. Мой очень любит поболтать, его даже моя попытка самоубийства не вразумила. Да, я сызмальства, насмотревшись на высокомерное нищенство родителей, решил, что лучше служить кому и чему угодно, чем плыть по жизни в утлой лодчонке без руля и ветрил, какие бы достойные названия та лодчонка ни носила. Да, я хотел силы и власти, а что представляло её тогда, пять лет назад, полнее, чем нацизм? Да, я видел в преданности общему делу прекрасную замену нравственности, унаследовав от предков ощущение своей родины и своего народа как сверхценности, оправдывающей всё. Да, я считал концлагеря чем-то вроде вульгарного побочного эффекта – пока их не увидел, – но даже когда увидел, пытался убедить себя, что там собраны слабаки и неудачники, одним словом, ничтожества, заслужившие свою участь, я ведь тоже когда-то мог оказаться за колючей проволокой – однако вместо того был принят в СС. Прости… Понадобились месяцы выматывающих ночных кошмаров, понадобился Зонненштайн, чтобы я мог просить у тебя прощения за всё это.

Меня крайне беспокоит, что обо мне смог узнать Генрих Мюллер. Со своей стороны я успел узнать о нём предостаточно, чтобы помнить: он в любое мгновение может нанести удар, несмотря на то что я вышел на весьма относительную, но всё же – свободу.

Я надеялся, мне никогда не придётся иметь с ним дело, однако так вышло, что именно шеф гестапо на протяжении целого месяца был фактически единственным моим собеседником. Он ни разу не перепоручил меня другим следователям и всегда проводил допросы единолично. В этом собственническом отношении мне чудилось что-то ненормальное. В остальном Мюллер совершенно нормален. Я бы сказал, даже патологически нормален для человека его профессии.

Мне приходилось видеть Мюллера раньше. Мюллер – типичный баварец: невысокий, темноволосый и кареглазый. Гиммлер недолюбливает его по многим причинам, в том числе из-за того, что у Мюллера «неарийская» внешность. Их неприязнь взаимна. Мюллер, разумеется, выполняет приказы Гиммлера с неизменной ретивостью, но иногда позволяет себе спорить с ним и втайне его презирает. Последнее я легко прочёл, хотя Мюллер при мне старался не думать лишнего, он вообще очень осторожен и предусмотрителен.

Он отнюдь не садист. Он циник и мизантроп – обыкновенные качества, в той или иной степени присущие многим в СС. Иногда участвует в «ужесточённых допросах», но не испытывает к ним какого-то особого пристрастия. Это его работа. Он педантичный служака и свою работу делает хорошо.

Мюллер с самого начала прекрасно знал, что у меня не только нет пристрастия к табаку – я вовсе не переношу табачный дым, – и на допросах постоянно курил сигары. То, что меня мутило в прокуренном кабинете, было ему только на руку.

Первый допрос выглядел так: Мюллер зашёл в кабинет быстрым шагом и уже с порога начал на меня орать. Это был просто профессиональный приём. Затем он вдруг умолк, придвинул стул и сел напротив, почти вплотную. Это тоже был приём. Взгляд его то упирался в меня, то принимался скользить вправо-влево, словно Мюллер высматривал что-то за моей спиной. Так он пытался запугивать. Думаю, на многих этот дикий мечущийся взгляд производил жуткое впечатление. Мне было проще: я слышал его мысли, а в них пока не было ничего особенного, кроме остро профессионального интереса к моей персоне – к тому, как сломить человека вроде меня. Такие лично Мюллеру в его практике ещё не попадались. Людьми со сверхъестественными способностями обычно занимается Зельман и его специальный отдел гестапо. С Зельманом у меня всегда были прекрасные отношения – да что там, последние несколько лет он был мне как отец, возможно, поэтому я до последнего не верил, что задержусь на Принц-Альбрехтштрассе. Как Зельман воспринял всё произошедшее? До сих пор не знаю, и это мучительно. Пытался ли помочь мне? Наверняка. Но Мюллер о нём в моём присутствии никогда не говорил и не думал.


«Вы очень интересный случай, господин фон Штернберг, – сказал Мюллер. – В нашем архиве мало таких объёмных папок, как ваше личное дело. Но у вас всегда находились защитники. Раньше. Теперь нет. Какой идиот будет защищать предателя?»

И началось. Он добивался от меня признания в том, что я будто бы возглавил антигосударственный заговор, целью которого якобы являлось «покушение на жизнь фюрера посредством оккультного устройства, называемого «Зонненштайн» (какой идиотичнейший бред). Моим главным оправданием было то, что операцию «Зонненштайн» я в конечном счёте отменил. Мюллера страшно раздражало, что на угрозы я отвечал угрозами и, кроме того, нередко озвучивал его мысли быстрее, чем он успевал их высказать. Тогда, вопреки здравому смыслу, я ещё верил, что меня быстро освободят.

Через день меня поволокли на порку. После пожара в пыточной (в «помещении для допросов третьей степени», если следовать эсэсовской страсти к эвфемизмам) Мюллер приказал колоть мне наркотики и ещё какую-то отраву, чтобы рассеять моё внимание и заодно развязать язык. Первое ему удалось вполне – я не мог сосредоточиться, собрать волю для энергетического удара и, по сути, был разоружён. До сих пор не знаю, насколько удалось второе. Я почти не помню, о чём говорил с ним. Помню лишь, что допросы шли один за другим – раза три-четыре в день, – и Мюллер вёл их с огромным воодушевлением. В моём лице он видел вызов своему профессионализму.

Помню лишь отдельные отрывки. Однажды он при мне накачался коньяком и тогда выдал нечто проникновенное:

«Такие, как вы, пригодились бы в гестапо. Я много лет работаю над тем, чтобы занести в картотеку сведения о каждом немце. Сделать всех граждан «прозрачными» – моя давняя мечта. А для вас это реальность…»

Тем же вечером он измыслил специальную пытку. Раньше меня периодически запирали в камере с приговорёнными к смертной казни – продемонстрировать мне, телепату, какая участь меня ожидает, – чтобы отбить желание отпираться. Я выдержал это испытание, и тогда Мюллер приказал запереть меня в камере с дюжиной буйнопомешанных, которых привезли из ближайшего сумасшедшего дома. От такого соседства я сам едва не рехнулся. Это походило на стихийное бедствие, их разбитые и изломанные мысли секли меня, будто ливень из осколков стекла, сливались в рябящую круговерть. В конце концов меня вырвало, потом я потерял сознание. Мюллер был доволен тем, что нашёл способ как следует надавить на меня. Однако я всё равно не признался, и если б не приказ об освобождении, трюк с помешанными наверняка повторили бы.

Мюллер преследует неотступно и беспощадно всех тех, кого считает врагами государства. Он не раз повторял, что видит во мне предателя, которого «непременно выведет на чистую воду». Я более чем уверен: несмотря на моё освобождение, своего намерения он не оставил.

2

Оберштурмбаннфюрер – звание старшего офицерского состава в СС, соответствовало званию подполковника.

3

Рейхсфюрер – высшее звание и должность в СС.

4

«Томми» («Tommys») – так немцы называли англичан.

5

Первая мировая война вошла в историю Европы под названием «Великая война».

6

Никколо Макиавелли – итальянский мыслитель, автор трудов о власти, государстве и политике.

Алтарь времени

Подняться наверх