Читать книгу Имперский маг. Оружие возмездия - Оксана Ветловская - Страница 2
1. Первосвященник
Франконский лес, Адлерштайн
14 октября 1944 года
ОглавлениеВечером Хайнц вспомнил о дневнике. Машинально поднимая руку к левому нагрудному карману, где лежала возвращённая книжечка, Хайнц подумал, что последние полторы недели протащились мимо, не потрудившись отметиться в дневнике ни единой строкой. И дело было не только в однообразии казарменного существования. До сих пор Хайнц передёргивался до судороги в пальцах ног при малейшем напоминании об отвратительном происшествии недельной давности. Пережитый стыд горячей кашей стекал по затылку за шиворот, и Хайнц со злостью думал о том, что больше не возьмётся ничего записывать, покуда существует опасность, что вновь засекут за этим делом.
В унылой пустыне ничем не обоснованного безделья (оно угнетало больше всего) каждый подыскивал способ развлечься по мере полномочий. Пока солдаты резались в карты, задирали друг друга или безуспешно пытались споить малолетку Вилли Фрая, унтер-шарфюрер Людеке ждал солдатских проступков. Людеке, эта фатальная ошибка эволюции, как выражался насчёт него несостоявшийся студент Эрвин Кунц, был здоровенным представителем вида прямоходящих, за всё время своей службы не усвоившим ничего, кроме того, что человек с пустой левой петлицей равнозначен пустому месту. Людеке был выдрессирован в Дахау, где хлыстом гонял по кругу колонны заключённых, и закрепил навыки в Равенсбрюке, где порол девочек-подростков. Существо с таким положительным послужным списком, несомненно, было идеальной кандидатурой на пост заместителя командира отделения, и Людеке ревностно доказывал это каждый день, выполняя свои обязанности с удовольствием почти физиологическим. Помимо того, что здесь называлось поддержанием дисциплины – то есть прочищения солдатских мозгов руганью такого акустического свойства, что от неё трескалась краска на стенах, – Людеке занимался изобретением наказаний для провинившихся. Ради последнего он гнусно шпионил за вверенными ему рядовыми, ища, к чему бы придраться, рылся в их шкафчиках и, кроме прочего, досконально изучал содержимое карманов кителя каждого солдата, до последней соринки, пока отделение выгоняли на утреннюю зарядку.
Именно таким образом он, по-видимому, и узнал о Хайнцовом дневнике. Подсмотрел, как вечерами Хайнц что-то строчит, и решил выведать, что именно. Вообще у Людеке обыкновенно шла изо рта зелёная пена, когда он видел кого-нибудь из подчинённых склонившимся над письмом домой (скупым, со скованным слогом, с тщательно выверенными фразами – ибо потом письмо, беззащитное, незапечатанное, следовало сдать в специальное окошечко рядом с комендатурой, и там его распинали равнодушные руки цензора, оставляя на полях преступные серые отпечатки холодных пальцев). Проходя мимо пишущего, Людеке грохал кулаком в угол стола и бросал что-нибудь вроде: «Если хочешь марать бумагу, катись в сортир». Но всё-таки Людеке не мог отменить священное право солдата писать письма домой. На прочие же виды добровольных писаний неприкосновенность не распространялась. Можно было представить, в какую зверски-радостную ярость впал унтер-шарфюрер, обнаружив в кармане кителя рядового Рихтера то, чему там, по монолитно-бетонным убеждениям Людеке, вообще не полагалось находиться, – книжечку в поцарапанном кожаном переплёте, на четверть исписанную мелким аккуратным почерком, остро заточенным карандашом. Основание для образцово-показательного издевательства было найдено, оставалось отыскать повод. Для выявления последнего при всеобщем разлагающем безделье даже не требовалось особой внимательности.
После обеда Людеке приметил, как Хайнц с Эрвином слиняли с уборки территории. Двое нарушителей порядка прокрались за хозяйственными постройками к дальней угловой вышке, где в тот момент нёс караул один хороший человек, и провели на ней пятнадцать минут, болтая с часовым. Влезать на сторожевые вышки, разумеется, категорически воспрещалось, но караульные никогда не доносили начальству на рядовых неприкаянного отделения, относясь заговорщически ко всем их выходкам. Отвадить сослуживцев Хайнца от облюбованной вышки не могли никакие угрозы. Людеке, кстати, и сам охотно забирался туда, когда там дежурил его земляк.
На вечерней поверке шарфюрер Отто Фрибель благосклонно выслушал донесение заместителя насчёт злостного нарушения дисциплины рядовым Рихтером (об Эрвине почему-то не прозвучало ни слова – впрочем, Хайнц и не собирался сдавать приятеля) и дал добро на проведение экзекуции. Шарфюрер был уполномочен самолично разбирать незначительные происшествия и наказывать провинившихся, не беспокоя некоего полумифического оберштурмфюрера, которому отделение формально подчинялось, хотя тот, похоже, предпочёл навсегда забыть о совершенно лишней в жизни расположения горстке не понятно кому нужных людей. Традиционные наряды вне очереди командир отчего-то не считал эффективной мерой наказания, да и вообще старался не придерживаться какой-либо строгой определённости в выборе карательных мер, предпочитая вольную импровизацию. Роль карателя и импровизатора он передавал по-обезьяньи изобретательному Людеке, сильно скучавшему по своим обязанностям надсмотрщика в «кацет».
В тот вечер Людеке несколько раз прошёлся вдоль короткого строя, предвкушая дальнейшее. Остановился напротив Хайнца, обдав его скотской вонищей ядовитого пота, и приказал сделать шаг вперёд. Хайнц шагнул, чувствуя, как в желудке тает кубик льда.
– Что ты такое? – очень тихо и почти дружелюбно поинтересовался Людеке.
– Рядовой СС Хайнц Рихтер, унтершарфюрер, – безо всякого выражения произнёс Хайнц, тупо глядя во вторую сверху пуговицу на мундире Людеке.
– Не-е-ет!!! Ты не рядовой!!!
Строй вздрогнул, как под порывом ветра.
– Ты, шкура, не рядовой! Ты ленивая свинья! Недоделок! Засранец! Выпердок собачий, мешок с дерьмом!!! – хрипло ревел Людеке, и с грязного потолка печально облетала штукатурка, светлыми чешуйками ложась на плечи трепещущих солдат.
– Ты падаль, недоносок, говнюк! Вздумал отлынивать от работы!!! – драл глотку Людеке, орошая всё вокруг брызгами зловонной слюны, и Хайнц с облегчением подумал было, что самое страшное уже позади: сейчас вот проорётся и на том успокоится. Но не тут-то было – Людеке намеревался творчески подойти к дисциплинарному взысканию. Перво-наперво он сгрёб Хайнца за шиворот и затряс им, как соломенной куклой, не переставая остервенело орать. Китель затрещал по швам, пуговицы застучали по полу. Стиснув зубы, Хайнц в ужасе смотрел на толстую морду Людеке, расцвеченную жёлтыми гнойниками и синюшными пятнами, моля Бога отменить всё последующее, в чём бы оно ни заключалось. Но Создатель, похоже, не имел привычки вмешиваться в казарменные дела. Людеке с размаху швырнул Хайнца спиной на бетонный пол – удар отозвался во всех внутренностях, а в затылке взорвалась такая боль, будто туда врезался пушечный снаряд. Хайнц с трудом приподнялся на локтях, отыскивая взглядом качающийся и пульсирующий потолок, норовящий переместиться куда-то за стену. Фрибель сказал уже от двери:
– Только не сделай его инвалидом.
– Я щас покажу этому дристуну литературу! – злорадно объявил Людеке, а Хайнц всё ещё не понимал, что его ждёт. Не успел подняться, как его вновь повалили на спину – Гутман с Хафнером, два оперившихся птенчика из «Гитлерюгенда», за прошедшие полмесяца успевших так крепко подмазаться к заместителю командира, что у них с Людеке установилась прямо-таки телепатическая связь, где оба паршивца непременно оказывались стороной принимающей и незамедлительно исполняющей. По одному невразумительному движению волосатой унтершарфюрерской лапы они резво подскочили к Хайнцу, Гутман уселся ему на ноги, припечатав своей задницей его голени к холодному полу, и впился жёсткими пальцами в колени, а Хафнер развёл руки Хайнца крестом, всем весом навалившись и ухмыляясь в лицо. Всё это называлось «товарищеским участием в воспитательной работе». Хайнц, распяленный на бугристом полу, чуть слюной не подавился от ненависти. Далеко вверху вздрагивал пятнистый потолок с кривым жестяным плафоном, в котором, как гнилая картофелина в тюремной миске, желтела загаженная мухами лампочка. Слева в очень непривычном ракурсе уходил в полутьму ряд бледных в прозелень лиц сослуживцев. Потом в эту странную картину – так, наверное, видят мир казарменные мыши – вторгся Людеке. Низ подбородка у него был в тёмных полосах невыбритой щетины. Он наклонился, уперев руки в бока. «Ну что он будет делать? – изнывал Хайнц. – Бить, что ли, будет, по животу, по яйцам? Да не имеет он такого права, избивать солдат…» Реалист в Хайнце вполне отдавал себе отчёт в том, что понятия «право» и «законность» безнадёжно неусвояемы примитивным, как водоросли в доисторическом океане, сознанием Людеке, который под своей койкой хранил длинную толстую плеть, скрученную из старых телефонных проводов в металлической оплётке, – этим инструментом он на днях выдрал за нерасторопность Вилли Фрая, вчерашнего школьника, не умеющего ещё сдерживать слёзы. Хайнц упрямо закусил губу и решил для себя, что эти сволочи не выбьют из него ни звука, пусть хоть какую мерзость затевают.
Людеке склонился ещё ниже.
– Рядовой Рихтер! Назовите главную обязанность солдата войск СС!
Хайнц закашлялся.
– Повиноваться… – остальные слова застряли в глотке.
– Вот именно!!! – взревел Людеке. – Повиноваться! Подчиняться приказам! А не шляться где вздумается!.. Солдат должен быть солдатом!!!
«Какое потрясающее умозаключение», – совсем в скобках отметил Хайнц, как всегда в минуту серьёзных неприятностей от какого-то третьего лица с отстранённым интересом наблюдая за расслоением собственного сознания – одна его часть боится до тошноты, вторая ехидничает, третья… третья гадает, каким способом унтершарфюрер дышит с такими зарослями волос в носу.
– Ты куча говна, а не солдат! – продолжал сотрясать воздух Людеке. На сальных висках масляно блестели дорожки пота. – Сучье отродье, вшивое животное! Ты не выполняешь обязанностей! Ты – вот чем занимаешься! Дрочишь в бумагу! Это называется именно так! Что это за сопли?! Что это за дерьмо?! Ты солдат или целка на выданье?!! – При последних словах Людеке бешено рванул клапан левого кармана на кителе Хайнца. Клапан наполовину оторвался, пуговица, сверкнув, ускакала прочь по коридору. Людеке выпотрошил карман, окончательно разодрав, – Хайнц принялся отчаянно извиваться, пока ещё молча, – и тут Людеке вытащил двумя пальцами и поднял кверху на всеобщее обозрение книжечку в кожаном переплёте. Вот тогда Хайнц заорал. Что-то очень глупое и безнадёжно бессмысленное: «Это моё! Не имеете права!..» – а может, вовсе без слов. Такого паскудства он и вообразить не мог. Он вообще раньше не представлял себе, что такое бывает. Людеке раскрыл дневник на первой попавшейся странице и начал что-то зачитывать, нарочно коверкая слова. Солдаты в строю жевали губы и отводили глаза, а Гутман с Хафнером, отличники и активисты, ухмылялись во всю пасть, гадёныши. На левом кармане чистенького кителя Хафнера болтался спортивный значок Гитлерюгенда. «За мастерство в ГЮ». Хайнц принялся плеваться, пытаясь попасть в низко склонённую морду этого «мастера». Слюна холодной водяной пылью оседала на лице. Тем временем Людеке выдрал из книжечки пачку листов и широким взмахом рассеял по коридору, остальное бросил на пол рядом с Хайнцем.
– Рядовой Рихтер! Встаньте! Подотрите этим хламом вашу грязную жопу!
Краем глаза Хайнц увидел, как вытянувшийся по стойке «смирно» Вилли Фрай изо всех сил зажмурился, сморщив веснушчатый нос.
Хайнц так рванулся, что прижатые к полу руки едва не вылетели из плечевых суставов.
– Ну-ка, помогите этой бабе стянуть штаны, – распорядился Людеке.
Удобно усевшийся на голенях упитанный Гутман потянул розовые лапки к поясному ремню Хайнца.
– Уйди к чёрту, пусти, тварь!!! – хрипло взвыл Хайнц и так дёрнулся в сторону, что Хафнер, пытаясь удержать жертву, склонился ниже, чем следовало, и Хайнц, рванувшись вперёд, лбом ударил его в нос и подбородок – с отвратительнейшим тупым стуком. Хафнер, мыча и хлюпая, зажал обеими руками разбитую физиономию, а Хайнц уже вовсю ссаживал костяшки кулаков о зубы Гутмана, в бесконечном изумлении от такого оборота дел раззявившего хлебало. Увернувшись от чьего-то пинка, Хайнц вскочил на ноги, от души врезал по уху Гутману, отплёвывающемуся кровью, наподдал подвернувшемуся хныкающему Хафнеру и, завывая что-то непотребное, бросился на унтершарфюрера Людеке.
Дальнейшее Хайнц знал по чужим рассказам. Он сразу упал без сознания, получив от Людеке удар по голове, а через несколько секунд в казарму прибежал Фрибель – во время драки ор, по словам товарищей, стоял оглушительный, вопли Хайнца, наверное, слышали даже в штабе.
Фрибелю пришлось-таки срочно извлекать из небытия полумифического оберштурмфюрера, потому как именно в его ведении находились вопросы об одиночном заключении – «строгом аресте» – и штрафных работах. К разочарованию Фрибеля, обер-штурмфюрер, нехотя материализовавшись, не проявил должного интереса к малозначительному делу о драке, развязанной неким злосчастным новобранцем, и, с одобрения высших сфер, представленных недосягаемым комендантом, позволил Хайнцу отделаться тремя сутками гауптвахты с выходом на работы в качестве полотёра в главном здании расположения.
Под конвоем, состоявшим из одного дружелюбного солдата штабной охраны, Хайнц три дня ходил мыть офицерские сортиры. Так Хайнц впервые побывал в «штабе», как здесь называли большое, но изящное каменное строение семнадцатого века, бывший дворец какого-то давно загнувшегося от позорной болезни герцога. Что это за штаб и к чему он относится, никто толком не знал, да особо и не спрашивал. Внутри были мраморные лестницы, тёмно-бордовые ковры по всем коридорам и резные дубовые панели на стенах. А ещё там по всем углам тускло блестели рыцарские доспехи в полном комплекте. Хайнцу было интересно, как они так стоят, не падая.
В туалетах (а они имелись на каждом этаже, чтоб господа офицеры далеко не бегали) было безлюдно, свежо и очень тихо. На белом кафеле уютно лежали скошенные прямоугольники солнечного света. Окна оказались просто замечательными: высокими, стрельчатыми, стёкла снизу были матовые, будто в изморози, и с затейливыми готическими завитушками, словно выведенными по инею нагретым на огне металлическим пером. Краны на умывальниках сверкали так, будто участвовали в параде, который принимает сам фюрер. Скруглённые брусочки мыла пахли травами, а в углу скромно присутствовала плетённая из проволоки симпатичная корзинка, в которой Хайнц с радостным интересом обнаружил два белейших листочка, скатанных в аккуратные шарики. На одном листе были записаны столбцами какие-то цифры, а снизу красовалось крупное и старательное сообщение: «Мориц тут был и признаков разумной жизни не нашёл». На другом был изображён в профиль очень брюзгливый носатый типус, и под рисунком было торопливо нацарапано: «Гюнтер, это ты». Кроме того, на подоконнике кто-то забыл прекрасный, совсем ещё длинный кохиноровский карандаш, который Хайнц благодарно присвоил.
По сравнению с казармой, офицерский нужник был настоящим раем на грешной земле. Хайнц, без шуток, запросто согласился бы жить в таком чудесном месте.
Беззаботно насвистывая, он водил полусухой тряпкой по ослепительно-белой стене и за дверью, там, где не очень хорошо видно, открыл для себя примечательный апокриф. Некий обладатель элегантного хвостастого почерка и отточенного тёмно-синего карандаша отчётливо вывел на стене следующее: «Господа, внимание: всё, что вы тут делаете, тоже должно служить великой победе германского народа!» Хайнц очень порадовался такому патриотичному сортирному восклицанию и несильно тёр надпись. Так, чтобы хоть совсем бледная, но осталась. Надо же, оказывается, и среди офицеров люди есть. Интересно, насколько рискованно для офицера оставлять на стенах подобные автографы?
Чины, время от времени посещавшие кафельные покои, относились к старательно скребущему пол солдатику по-разному. Одни приветливо шутили с ним и угощали дорогими сигаретами, а другие требовали, чтоб он сию секунду освободил помещение от своего присутствия на всё время их пребывания в этом самом помещении. Хайнц послушно выходил за дверь. В конце концов, мало ли, может, они там над унитазами секретные шифровки сжигают (правда, Хайнц как-то слышал, что для этой цели в каждом кабинете будто бы имеется специальная жаровня).
Во второй половине дня в белые покои заглядывал конвойный и, ухмыляясь до ушей, объявлял: «Ну что, король унитазов, бал окончен! Пожалуйте на квартиру!» Под присмотром конвоира Хайнц направлялся в приземистую бетонную постройку за гаражами, в свою камеру-одиночку с узкими голыми нарами в торчащих занозах и зловонной дырой в углу. Кормили его два раза в день, просовывая малоаппетитную жратву через отверстие в двери. Утром был кусок чёрствого хлеба и большая кружка с холоднющей колодезной водой. На ужин полагался ещё один кусок хлеба, и ещё одна кружка воды, и в придачу миска слизеобразной каши из крупы не подлежащего установлению сорта. Вечером Хайнц сидел на краю нар, смотрел, как в маленьком забранном сеткой квадратном окошке лиловеет, а затем темнеет небо, и наслаждался тишиной и одиночеством.
На второй день его заключения, как раз после ужина, загрохали тяжёлые задвижки на двери и в камеру ввалился запыхавшийся Эрвин. Хайнц молча посмотрел на него с тревожным недоумением. Эрвин торопливо выгрузил из-за пазухи плоскую флягу и ком обёрточной бумаги, торжественно объявив:
– Хайни, ты герой. Это тебе вместо Железного креста.
Хайнц развернул жёсткие клочья обёрточной бумаги и с умилением обнаружил внутри кусок копчёной колбасы и слипшийся брюквенный мармелад. В отрадно увесистой фляжке что-то булькало. Когда он отвинтил крышечку, запахло вином.
– Слушай, Хайни, ну и зануды эти парни из твоей охраны, я, пока уламывал их, едва не поседел, – возбуждённо разглагольствовал Эрвин, а Хайнц без лишних слов радостно вгрызался в колбасу, с любовью глядя на огненно-рыжие лохмы Эрвина, – не верилось, что такие жизнелюбивые патлы смогут когда-нибудь поседеть. У самого Хайнца волосы были хорошо приспособлены под седину – светлые, пепельно-русые. Да и весь облик Хайнца, не слишком крепкого для своих семнадцати лет, ещё по-мальчишески тонкого, был сработан словно бы с дальним расчётом: мягкие меланхоличные черты приятного лица обещали в будущем обрести интеллигентскую сухую остроту, просторный лоб – стать ещё более высоким за счёт небольших залысин, а чуть близорукие, всегда затенённые серые глаза – скрыться за стёклами очков, которые, несомненно, очень бы ему пошли.
Колбаса оказалась чертовски твёрдой, мармелад и вовсе напоминал доисторическую окаменелость, а вино было препаршивым и сильно разбавленным, но всё-таки это была пища богов. Хайнц жевал с таким усердием, что в ушах стоял хруст, а Эрвин тем временем рассказывал. История с Хайнцем стала почётным примером, способным при случае воодушевить прочих рядовых отделения, и теперь Людеке хоть и горланит по-прежнему, но не рукоприкладствует, поскольку солдаты глядят на него уже волками, а не побитыми собаками. Красавчик и аккуратист Хафнер ходит с разбитым опухшим носом и, судя по отдельным случайно обронённым им фразам, готовит Хайнцу индивидуальный апокалипсис. Гутман непонятно зачем попёрся в санчасть и продемонстрировал там дежурному фельдшеру два выбитых зуба в ладони и две дырки в дёснах, на что фельдшер, сполна подивившись такому кретинизму, резонно заметил, что существует лишь один-единственный доступный ему способ восполнить утрату: посадить зубы на сверхпрочный клей. «Вообще, этих двух поганцев теперь едва над полом видать», – заключил Эрвин. Фрибель был вызван на ковёр оберштурмфюрером, очевидно решившим ради разнообразия на время перейти из области мифов в разряд вещественных явлений, и получил грандиозный разнос за работу с личным составом. Всё отделение собралось под окнами штаба послушать отзвуки бури библейского размаха, обрушившейся на голову подловатого и туповатого Фрибеля. Оберштурмфюрер, как и положено всякому мифическому существу, оказался истинным громовержцем. Хайнц давился вином от разбиравшего его хохота, покуда Эрвин приводил зубодробильные эпитеты, которыми начальство сполна наградило незадачливого командира отделения.
– А знаешь, Хайни, что самое интересное? Оберштурмфюрер вопил: «Не сметь калечить этих солдат!» Кричал, что наше отделение представяет большую ценность. Вообрази, Хайни: мы – ценность!
– Да ладно тебе, – не поверил Хайнц.
– Слушай, он так орал. Грозился, что ещё одна такая драка, и Фрибель отправится на фронт. Вместе с Людеке. Вот ещё что, – Эрвин поднялся с нар, – я, конечно, не ангел, чтобы вывести тебя, как святого Петра, из темницы, но кое-какие чудеса в моих силах, – он достал из-за пазухи плоский предмет, в котором Хайнц не сразу узнал свой дневник, и положил на серые доски. Рядом поставил баночку с канцелярским клеем.
– Собрать я всё собрал, а склеивать ты уж сам будешь. Всё равно тут делать нечего.
Хайнц улыбнулся:
– Эрвин, ты и впрямь просто ангел.
– Давай, ремонтируй свои записи. А после войны пиши книгу, как ты офицерские толчки драил во славу фатерлянда.
– Между прочим, офицерский нужник – курорт, – сказал Хайнц. – Я будто неделю в отпуске провёл.
– Ещё бы. Да всё что угодно лучше, чем наш цербер из «кацет».
– Людеке я в конце концов убью, – мрачно пообещал Хайнц.
– Ну, это ты зря. Он же уникум. Эта обезьяна, оказывается, даже читать умеет. Представь, сколько сил в него какой-то дрессировщик вложил, как же надо постараться, чтобы такое животное грамоте обучить, – попытался пошутить Эрвин. Хайнц только вздохнул. Тогда Эрвин бодро добавил:
– Я вот ещё слышал, на днях наш новый командир приезжает. Ну наконец-то! Офицер, причём какой-то особенный.
– Да мы скорее второго пришествия тут дождёмся, чем командира этого, – уныло ответил Хайнц, бережно взяв на колени растерзанный дневник и заодно словив занозу с колючих досок. – И кстати, от кого ты это слышал, насчёт приезда? Случайно не от Пфайфера?
– Да ну его, – отмахнулся Эрвин, будто отгоняя муху, – кто ж ему верит! В комендатуре говорят.
– А какими ветрами тебя туда занесло?
– Да так. Сегодня с утра опять ящики привозили, только какие-то странные…
– Офицерскую туалетную бумагу, именную, – фыркнул Хайнц. – Наградную.
– Да тише ты, – одёрнул его Эрвин. – Ещё услышит кто. Ну, бывай… И выше нос, ты же герой.
Хайнц действительно стал героем. В отделении, состоявшем сплошь из необстрелянных новобранцев, он занял почётное место сорвиголовы, бешеного парня, запросто способного броситься с кулаками на начальство за попрание своего достоинства и потом легко выкрутиться из неприятностей. Было чему радоваться. Но единственное, что испытывал Хайнц в связи со всей этой историей, был стыд. Мерзкий, липкий и холодный стыд за то, что с ним пытались сделать, распяв в коридоре казармы.
Так или иначе, общественный вес Хайнца в отделении резко изменился, и нельзя было сказать, что Хайнцу новое положение дел не нравилось. Людеке, когда отчитывал его за что-нибудь, больше не лупил и не хватал за шиворот и не вспоминал о дневниковых записках. Гутман от него беззастенчиво шарахался. Хафнер хотел было провести акцию возмездия, для чего долго подкарауливал Хайнца в тёмном тупике коридора, у солдатского нужника, но Хайнц удачно увернулся от пинка в пах и врезал Хафнеру по поджившему носу, а затем пообещал утопить его в сортире. Хафнер больше не лез, а сослуживцам наврал, что поскользнулся в душевой.
Фриц Дикфельд, весёлый человек, никогда не расстававшийся с губной гармошкой, нарисовал на обороте какой-то листовки большой, раза в два больше настоящего, Железный крест, написал внизу: «Именем Фюрера СС-шютце Хайнц Рихтер награждается Железным крестом первого класса» и прилепил всё это безобразие на стену рядом с койкой Хайнца. Там оно висело пару дней, пока не было содрано Людеке.
* * *
Перебрав в памяти события последней недели, Хайнц оценил их как вполне достойные того, чтобы поведать о них дневнику. Он огляделся по сторонам, достал из левого кармана подклеенную книжечку в кожаном переплёте и остро заточенный карандаш, тот самый, что ему оставил в пользование неизвестный офицер, и оглянулся ещё раз.
Углы промозглого, с низким потолком помещения тонули в темноте. Помещение называлось «комнатой досуга», но больше походило на третьеразрядный склад, из которого вынесли мешки с капустой, а взамен затащили обшарпанные канцелярские столы и контуженые табуреты, припадавшие на одну из конечностей, – к тому же стоило на таком табурете хоть чуть повернуться, раздавался подагрический скрип, от которого сводило челюсти, и ножки табурета закручивались винтом. На самой облупленной из четырёх стен мрачновато, совсем по-зимнему синело два квадратных окна. В центре комнаты в круге пыльно-жёлтого света, около стола, расположился примерно десяток солдат, играющих, конечно же, в карты, – других дел по вечерам у них обычно не находилось. Лампа на длинном перекрученном проводе висела над самым столом. К утлому плафону был дополнительно приделан бумажный козырёк, он янтарно просвечивал, темнея по краю зеркально перевёрнутым готическим заголовком. Солдаты хлопали засаленными картами о стол и глухо переговаривались. Иногда под кем-нибудь из них истерически взвизгивал табурет, и сидящий на мгновение замирал с комичным выражением на лице, а остальные похохатывали. Отдельно от прочих, на узкой скамье у входа пристроились Хафнер с Гутманом. Их шепотки холодной струйкой просачивались сквозь приглушённый гомон игроков. Ну прямо как девчонки, подумал Хайнц с отвращением.
У окна, там, где сильнее всего дуло из щелей в рассохшейся раме, за столом одиноко сидел, сгорбившись, Вилли Фрай. Он вдумчиво листал номера «Германии» за прошлые годы. Хайнц не уставал поражаться, какому кретину вздумалось снабдить ублюдочный интерьер солдатской комнаты досуга слежавшимися кучами журналов конца тридцатых и самого начала сороковых годов, причём журналов серьёзных, научных: «Германия», «Биология», «Слова и вещи», «Родовые гербы»… «Слова и вещи» были целиком посвящены науке под названием «ономастика» – Хайнц даже не знал, что это такое, а копаться в макулатуре у него не было никакого желания. Единственным из всего отделения, кто охотно рылся в этой свалке, был Вилли Фрай. Ну и ещё иногда Эрвин – по настроению. Фрай листал журналы так бережно, словно сидел не в казарме, а в публичной библиотеке. В стандартных солдатских развлечениях Вилли никогда не участвовал. Не умел курить, на дух не переносил шнапс, а игру в карты находил смертельно скучным занятием. Среди семнадцати-восемнадцатилетних Вилли Фрай считался малолеткой – ему было шестнадцать. Солдаты его всячески унижали, а он держался отчуждённо. Не дичился только Хайнца, Эрвина да ещё Фрица Дикфельда – потому что они над ним никогда не издевались, в отличие от прочих. С того самого дня, как было сформировано их странное, никому не нужное, никчёмное отделение, Хайнц часто задавался вопросом, на кой чёрт кому-то взбрело в голову выдернуть Вилли из-за школьной парты и отправить на службу в Ваффен-СС.
Однажды Вилли рассказал Хайнцу с Эрвином, как это произошло.
Весной по городку, где жила семья Фрая, поползли слухи, будто эсэсовцы приезжают в трудовые лагеря (обязательные для каждого молодого немца), там собирают юношей в каком-нибудь помещении побольше, якобы для того, чтобы зачитать важное сообщение или устроить лекцию, а затем шантажом и угрозами вынуждают парней подписывать заблаговременно подготовленные бланки заявлений о вступлении в войска СС. Именно таким образом в «элиту» чуть было не загремел старший брат Вилли – он, едва завидев из окна пару автомобилей, из которых деловито вылезали люди в серой униформе, всё сразу понял и побежал прятаться на чердак. Там, в пыли, между часто натыканными стойками и подкосами, подпирающими пологие стропила, он просидел до самого вечера, помня об отцовском наказе не сметь связываться с СС. Получил нагоняй от руководителей, но зато лишился сомнительной чести носить на воротнике эсэсовский символ – сдвоенные руны-молнии. А через два месяца его по призыву загрёб вермахт.
Сам Вилли в то время только начал учёбу в профессиональной школе и наивно полагал, что в учебные заведения эсэсовцы не сунутся. «Как бы не так», – хмуро повторял он, щелчком сбрасывая соринки с рукава серого кителя. Как-то утром на доске с расписанием нарисовалось огромное объявление, полуметровыми буквами вопиющее о том, что после обеда состоится лекция – «чего-то там про укрепление национал-социалистического мировоззрения» – и что явка на неё для всех обязательна. Перед входом в аудиторию торчал замурзанный тип в штатском, он быстро, но остро – будто ножом резал – оглядывал каждого входящего и в соответствии с одному ему ведомыми критериями отбирал слушателей: кому-то позволял входить, а кого-то отправлял прочь. Оглядев Вилли Фрая – весьма и весьма высокого для своих лет, светловолосого и голубоглазого, – потасканный чмырь спросил про возраст; получив ответ, досадливо поморщился, но велел входить. Аудитория была уже битком набита. Вилли зажали в самый угол. Хмырь в штатском вкатился внутрь, за ним вошли трое подтянутых господ в эсэсовской форме (один нёс кипу бумаг), а вслед за офицерами впёрлись двое полицейских и один преподаватель. Полицейские заперли дверь на ключ, да ещё встали по сторонам от неё. Главный эсэсовец – Вилли тогда не умел толком различать их звания – взобрался на возвышение за преподавательской кафедрой и после краткой и неуклюжей речи о роли каждого немца в деле достижения победы, о величии службы в войсках СС и о воинском долге немецкого мужчины приказал всем становиться в очередь на заполнение заявлений. Аудитория забурлила, ропот покатился с задних рядов к кафедре. Срывая голос, офицер закричал, что это якобы «личный приказ самого фюрера» – «призывать в элитные войска образованную молодёжь, которая так нужна на фронте». Младший офицер тем временем раскладывал на столе бумаги, а его помощник бестолково махал на толпу руками, пытаясь призвать учащихся к порядку и тишине. Преподаватель стоял как манекен. Замызганный хмырь тщился отвоевать у молодых людей стулья для того, чтобы предоставить подпорки под эсэсовские седалища. Главный эсэсовец, надсаживаясь, вторично приказал становиться в очередь – «иначе всех вас арестуют и отправят в концлагеря за невыполнение приказа фюрера». Парни нерешительно переглядывались, повторяя друг другу: «Приказ фюрера!» Задние ряды вдруг ломанули к двери, отбросив чмыря в штатском и снеся стол с бланками. Полицейские достали пистолеты. Тогда взвизгнули створки дальнего окна. Главный эсэсовец, трупно пожелтев от бешенства, выхватил пистолет и пальнул в потолок. На мгновение все замерли, пригнувшись под весом звенящей тишины. Потом двое учеников медленно подняли опрокинутый стол. «Что за трусливое стадо! – возопил эсэсовец. – Скопище слюнтяев! Сейчас, в эти самые минуты, наши солдаты героически сражаются за будущее великой Германии! А что делаете вы? Вы позорите немецкий народ! Вы предаёте нашего фюрера! Можете ли вы после этого называться немцами?!» Несколько рук потянулись за рассыпанными по полу бумагами. В длинной очереди подписывающих заявления Вилли оказался одним из первых. «Я не хочу быть трусом», – сказал он дома разгневанному отцу.
Эта история в целом оказалась похожа на «принудительно-добровольное» вступление в войска СС Хайнца и Эрвина. Эрвину по окончании школы незамедлительно пришла повестка из призывного пункта, и, когда он явился по указанному адресу, там объявили, что никаких университетов ему не будет, пока он не послужит отечеству в войсках СС. Что же касается Хайнца, то у его родителей были связи в нужных кругах, и человек, занимавший в эсэсовской иерархии далеко не последнее место, обещал устроить всё так, чтобы единственный сын Рихтеров не попал на фронт. Пока неизвестный Хайнцу эсэсовец вроде держал своё обещание.
Рассказ Вилли Фрая был подробно записан в Хайнцовом дневнике. Прежде Хайнц на несколько страниц расписал, как было сформировано их странное отделение, – солдат привозили из разных мест и в самом различном качестве – Хайнц, например, прибыл в должности писаря при одном хауптштурмфюрере, редкостном миляге, обожавшем животных, весельчаке, любившем потешить подчинённых сочными рассказами о том, как он, будучи командиром взвода в составе айнзатцкоманды, вешал польских партизан, а перешёл на более спокойную работу из-за того, что однажды метко брошенная польской девочкой граната снесла ему почти полкрупа.
В окончательном виде отделение насчитывало тринадцать человек, не считая командира, шарфюрера Фрибеля, и его усердного зама, унтершарфюрера Людеке. Это число – тринадцать – суеверного Хайнца угнетало. Их привезли в Адлерштайн – крохотный городок посреди елового леса. Адлерштайн можно было бы даже назвать деревней, если б не его солидные каменные здания, замшелые остатки крепостных стен и внушительных размеров готическая церковь. Всё это Хайнц успел разглядеть, пока они ехали по узким городским улицам.
Расположение находилось на краю города, занимая бывший дворец какого-то аристократа (по россказням новых хозяев, содержавшего целый гарем и околевшего от сифилиса). В плане дворец напоминал широкую букву «Н». Перед парадным подъездом была площадь с недействующим фонтаном, которая использовалась для развода караулов, а ещё предназначалась для автомобилей эсэсовских чинов – машины медленно огибали фонтан по изящной дуге и торжественно причаливали прямиком к основанию высокой лестницы. От площади до глухих железных ворот с витой колючей проволокой поверху распластались в грязи остатки некогда пышного сада. Весь кустарник и все крупные деревья были вырублены; широкие, как столы, пни кругло, слепо смотрели в небо. Хайнц запомнил, как пуст был парк в сумрачный день, когда прибыло их отделение, и никого не было на площади, только тепло желтели окна дворца, да темнели у его дверей неподвижные фигуры часовых. А ещё на огромном пне у дороги, по которой, далеко объезжая штаб, проползла колонна грузовиков, сидел в скорбной позе человек в форме и делал выговор большой овчарке, поводя у неё перед носом свёрнутой в трубку газетой. Овчарка в ответ насмешливо улыбалась и колотила хвостом по редкой пожухлой траве. Человек проследил за неспешным движением грузовиков так, как обычно следят за ходом облаков – всем своим видом выражая невозмутимое философское безделье. Овчарка улыбнулась проезжающим и задорно махнула хвостом. Уже тогда Хайнц подумал, что «сверхсекретный объект», очевидно, насквозь провонял духом хронического ничегонеделания – жалкая кучка офицеров, разочаровавшихся во всём на свете и тихо спивающихся в запертых кабинетах, и рота охранников, вконец опустившихся в тиши провинциального городка. Дальнейшее пребывание в расположении показало Хайнцу, что он был прав, но лишь отчасти – всё-таки в недрах штаба велась какая-то таинственная деятельность, и притом порой весьма активная – кто-то там заседал до полуночи, приезжали какие-то чины, привозился груз неясного назначения.
По обеим сторонам от дворца и позади него находились гаражи, хозяйственные постройки, а также тюрьма, устрашающего вида бетонный бункер на случай авианалётов (казалось, это сооружение однажды ночью вылезло из самых глубин земли) и кирпичные коробки казарм. Как-то раз Хайнц набросал в дневнике примерный план всего расположения, хоть и понимал, что ему сильно не поздоровится, если эта черкатня попадётся на глаза какому-нибудь офицеру.
Хайнц обстоятельно записал события последней недели, включая своё столкновение с Людеке и пребывание под «строгим арестом». Хотел было закрыть дневник, но передумал и ещё раз вывел дату, аккуратно её подчеркнув.
14. X.44.
«Всё по-прежнему. Вопрос: кто мы тут и в каком качестве здесь находимся? Кому нужны? Ведь нужны же кому-то. Солдаты из охраны могут получить увольнение в город. А мы – нет. Мы тут как будто на карантине в изоляторе. Почему? Позавчера Майер с Книттелем канючили, что здесь ни работы, ни развлечений. Что лучше бы нас на фронт отправили. И ещё: „Каждый солдат имеет право на бордель“, – совсем охренели от скуки, раньше от них такого не было слышно. А бордель в городе есть, охранники получают на него к увольнительной специальные талончики. Майер пытался один выменять, Фрибель ему вломил за это. Фрибель – на все „разрешите спросить“ отвечает: „Приказ“. Не подступишься. „Ждите приезда командира“. Ну и где наконец этот командир? Видать, сдох по дороге. Уже полмесяца ждём. Состаримся тут.
Сегодня разговаривали о днях рождения, и вот какая интересная штука выяснилась: все мы родились в июле месяце, разброс в датах – с 7 по 12. Будто нарочно так отделение подобрали. Как это понимать? Случайность? Пытался спрашивать что-нибудь ещё – про родителей, братьев-сестёр и т. д. – пока не послали. Вроде больше ничего общего.
По-прежнему опрашиваю охранников. Насчёт нашего отделения: „Самим интересно, зачем вы тут“. Про обещанного командира: „Говорят, какой-то чокнутый“. Ничего не скажешь, воодушевляет.
Сегодня опять возили на стрельбище. Фрибель в своём репертуаре – очередной перл: „Ствол карабина должен быть как основной, я бы даже сказал главный, жизненный орган солдата“. Всё отделение едва ли не аплодировало.
А кстати, к бордельным талончикам выдают в придачу по три штуки презеров и средства личной гигиены. Говорят, на город приходится всего десяток шлюх, старых и жирных. А Майер ещё к ним хочет. А Райф выцыганил у кого-то из охраны набор порнооткрыток, сейчас они ходят по рукам. Получая их назад, он всегда краснеет как дурак. Из-за этого Курт его всё подкалывает, да только Райф отмалчивается и краснеет ещё больше. Он вообще странный, от него целыми днями ни слова не услышишь».
Хайнц задумчиво почесал висок тупым концом офицерского карандаша – ничего сколько-нибудь значимого больше в голову не приходило. Он засунул карандаш в карман. Заметив краем глаза движение за спиной, судорожно дёрнулся, локтем прикрывая дневник, оборачиваясь, – и виновато-облегчённо улыбнулся, увидев Эрвина с облезлой коробкой шахмат под мышкой.
– Да у вас нервы шалят, сударь, – сказал Эрвин, пинком подогнав к столу табурет и усаживаясь напротив. – Как насчёт турнира?
– Ты же вроде составил неплохую компанию нашим картёжникам.
– Да пошли они в задницу. Сказать, на что они сейчас играют?
– Ну и?.. – без особой охоты спросил Хайнц.
Эрвин, перегнувшись через стол, хотел было что-то прошептать, но уставился куда-то вбок. Хайнц посмотрел туда же и увидел злобно ощерившегося Майера, поводящего указательным пальцем из стороны в сторону.
– Ну их к чёрту, – пробормотал Эрвин. – Потом скажу.
– Не больно-то интересно, – Хайнц лениво расставлял фигуры по облупленной доске. – В прошлый раз я был за белых, – напомнил он, – сегодня ты за белых, да?
Эрвин рассеянно посмотрел в тот угол, где сидел Вилли Фрай.
– Слышь, Вилли, иди-ка сюда. Хватит там плесенью покрываться. Будешь у нас арбитром. А то этот великий стратег опять начнёт у меня ходы назад требовать, когда жареным запахнет.
Вилли Фрай застенчиво улыбнулся и мотнул головой – нет, мол, спасибо, но не хочу.
– Чего ты там такое читаешь, прямо оторваться не можешь? – не отставал Эрвин.
– Про трон Кримхильды, – улыбнулся Вилли Фрай.
– А-а…
– А что это вообще такое? – встрял Хайнц. – Чего в нём интересного?
– Это археологический памятник под Майнцем, – снисходительно пояснил Эрвин. – Стыдно не знать. А ещё сын историка.
– Да я археологией никогда не интересовался, – пренебрежительно скривился Хайнц. – В черепках копаться, вот ещё…
– Это не черепки, – Фрай укоризненно посмотрел на Хайнца. – Это культовое место древних германцев. Там наши предки поклонялись солнцу.
– Херня, – фыркнул Эрвин. – Чушь полная. Обыкновенный древнеримский карьер. Римляне там камень добывали для своих дорог, когда германцы ещё в звериных шкурах ходили. А наши учёные готовы объявить это место всем чем угодно, потому как там, видите ли, пара свастик на стенах нацарапана.
– Вот тут один тоже опровержение пишет, – Фрай перевернул страницу. – Студент Мюнхенского университета, представляете? Можно сказать, наш ровесник – и в таком журнале напечатался…
– Серьёзно? Ну-ка, покажи! – потребовал Эрвин, соскочил с табурета и в ту же секунду оказался за спиной Вилли Фрая. На студенчество Эрвин готов был молиться. Во сне он часто видел себя не в казарме – в огромной светлой аудитории, а шарфюрер Фрибель сказочно преображался, прямо поверх униформы обрастая штатским костюмом, обзаводясь очочками, сообщающими его физиономии порядочность и учёность необыкновенную, получал в руки папку с лекциями, отчего вдруг начинал говорить полноценным литературным языком, и, скрипя мелом, размашисто записывал на доске латинские термины. Армию Эрвин ненавидел – за муштру и самодовольную унтерскую тупость. Из школы он перенёс в казарму свою репутацию всезнайки, и в отделении им даже немного гордились, как обычно гордятся силачом или острословом.
Эрвин протянул руку над плечом Фрая и приподнял тяжёлый отсыревший журнал.
– А ведь и правда студент. Слышь, Хайнц?
Хайнц за компанию подошёл посмотреть. Статья занимала страницу и являлась репликой на вялую многостраничную писанину какого-то профессора. Пробежавшись взглядом по первому столбцу, Хайнц с удивлением отметил, что по сути статья была ядовитейшим разносом, беззастенчиво распотрошившим в клочья слащаво-народнический бред сановитого учёного. Обаятельный колючий сарказм пришёлся Хайнцу по душе, и он с любопытством посмотрел на блёклую фотографию в левом верхнем углу страницы. Парню на снимке наверняка должно было быть за двадцать, но выглядел он сущим школьником: светловолосый и лохматый, с мягкими чертами тонкого лица, с неказистыми, чересчур большими круглыми очками на носу – а ещё он жизнерадостно улыбался во весь рот – Хайнц поймал себя на том, что глупо лыбится в ответ.
Эрвин тоже улыбался – радовался, видать, за этого студента.
– Скорее всего, сынок какого-нибудь ректора, – решил проявить скепсис Хайнц. – Сидит сейчас где-нибудь в министерстве образования и статейки пописывает, а мы тут отправки на фронт ждём.
– Да ну тебя, – обиделся Эрвин. – Он, может, давно где-нибудь в брянских болотах гниёт, а ты тут на него…
Хайнц ещё раз взглянул на снимок и вдруг увидел вместо улыбки жуткий мертвецкий оскал коричневых дёсен в клочьях сгнившей кожи, разбитые очки, склизкое копошение в заплесневелой униформе, осколки снаряда, застрявшие под рёбрами… Хайнца перетряхнуло. А у какой-нибудь за одну ночь поседевшей женщины такая фотография до сих пор стоит на каминной полке. Хайнц вспомнил, что уже больше месяца не писал родителям, – завтра же напишу, поклялся он про себя. И с внезапной горечью подумал: «Господи, ну пусть этот симпатичный парень останется жив!»
* * *
После отбоя Хайнц взбил кулаком плоскую, как выброшенная на берег рыба, подушку, чтоб была повыше, и с головой укрылся колючим провонявшим мышами одеялом, чтобы поскорее согреться. В небольшом помещении – для сна отделению была отчего-то выделена особая комната – стояла пронзительная тишина. Возле окна по полу через равные промежутки времени проходил веер стерильно-белого света, прорезая сине-серый сумрак, – это прожектор с вышки обшаривал двор. Далеко залаяла собака. Хайнц моргал, чувствуя песок в глазах. Спать почему-то расхотелось. Он повернулся на бок, чтобы лучше видеть окно. На соседней койке свернулся Пфайфер. Прожектор, заглядывая в комнату, серебрил мелкие ворсинки на его одеяле. Всё чудилось, что в дверном проёме кто-то стоит, хотя дверь была плотно закрыта. Хайнц с минуту пристально глядел на неё и, успокоившись, повернулся на другой бок.
– Хайнц, приём, – отчётливо прошептали с соседней койки. – Ты что, спишь?
– Уже нет, – Хайнц раздражённо отбросил одеяло. – Ну чего тебе, Пауль?
– А ты почему не спишь?
– А ты почему?
– А я охренительную новость узнал, вечером рассказать не успел. – Пфайфер приподнялся на локте и шумно поскрёб пятернёй недавно обритый затылок. На фоне окна его голова выглядела чёрным ушастым силуэтом с лунной каёмкой, лица совсем не было видно, но Хайнц чувствовал, как Пауль вкусно улыбается, до поры пережёвывая рвущиеся с языка слова. У Пфайфера всегда были новости, и они всегда были «охренительными». Из любой ерунды, яйца выеденного не стоящей, он умел создать аппетитную сенсацию, и, как всякого самозабвенного художника, его нимало не беспокоил тот факт, что сведения, расписанные его без устали работающим воображением в самые экзотические цвета, напрочь теряли после такой высокохудожественной обработки свою главную ценность – достоверность. Он щедро делился самодельными сокровищами со всеми окружающими – высшей наградой для него были изумлённые восклицания собеседника – и по-настоящему страдал, если его не терпящая простоя фабрика скандальных новостей и невероятных историй не имела возможности сбыть свой яркий, броский, но совершенно никчёмный и в придачу скоропортящийся товар. Сослуживцы раскусили Пфайфера ещё в первые дни, так что его россказни давно уже не воспринимал всерьёз никто, кроме Вилли Фрая, который верил любой небылице, как ребёнок.
– Ты, наверное, слышал, что к нам на днях наш новый командир приезжает, – выдал Пфайфер своё коронное вступление. Его бесчисленные сообщения частенько начинались именно с этих слов: «Вы, наверное, слыхали, что…» – и дальше обычно шёл какой-нибудь приевшийся слух, давно уже муссирующийся и оттого выцветший и почти развеявшийся, но вдруг получающий новую жизнь в медовых устах божьего соловья Пфайфера.
– Ну слышал – и что? – со злой скукой спросил Хайнц. Спать совершенно расхотелось – а это означало, что, заснув-таки под утро, завтра на зарядке он будет чувствовать себя трупом, а на поверке будет стоять как бревно, то и дело заваливаясь на бок, и все силы прикладывать к тому, чтобы держать глаза открытыми и не прослушать свою фамилию. – Ну и когда наконец он прикатит?
– Дня через три. И, между прочим, он не простой офицер – а работник оч-чень секретной организации. – Пфайфер аж облизнулся. – Угадай, какой?
– «Лебенсборн», – брякнул Хайнц самое нелепое, что только пришло в голову, и решил выхватить у Пфайфера эстафету заливистого вранья, чтоб тот поскорее заткнулся: – Приедет спец из «Лебенсборна» и будет нас учить, как делать арийским матерям арийских детишек. Десять здоровых детей – Железный крест первой степени. Можешь завтра всем рассказать. А сейчас спи.
– Какой тебе «Лебенсборн», бери выше – «Аненэрбе»!
– Пфайфер, – строго произнёс Хайнц.
– А? – несколько обескураженно отозвался тот. – Ну чего, говори.
– Тебя хорошо засылать в тыл к врагам, вот чего. В качестве новейшего оружия с гигантским радиусом поражения. Называется дезинформационная бомба. Кому угодно вынесет мозги. Надо будет предложить учёным из твоего «Аненэрбе».
– Ну почему оно моё? Я насчёт «Аненэрбе» серьёзно говорю!
– Пфайфер, заткни шипелку, пока всех тут не перебудил!
– Ну, раз тебе неинтересно…
– Да, неинтересно, я спать хочу! – Хайнц демонстративно сунул голову под подушку и так рванул на себя одеяло, что оголившиеся пятки окунулись в холод. Он подобрал ноги и прислушался к внезапному скрипу на верхнем ярусе. Через секунду оттуда раздался шёпот Эрвина:
– Слышь, Пфайфер, по-моему, ты чего-то здорово напутал. «Аненэрбе» – это общие СС, а мы – войска СС. С каких это пор штафирки будут нами командовать? Представь себе, какой-нибудь доцент. И вот он приезжает командовать пехтурой. Чепуха ведь! Да ему одного взгляда на Людеке хватит, чтоб от безнадёги на собственных подтяжках повеситься!
– Мало ли, может, «Аненэрбе» зачем-то понадобилось вооружённое отделение, – предположил Пфайфер.
– Ага, отделение… Маловато, тебе не кажется? Кому нужна дюжина новобранцев?
Ну всё, воодушевился Хайнц, сейчас Эрвин уничтожит этого свистуна. Хайнц приготовился слушать и поддакивать, но тут в дискуссию вступил ещё один собеседник: Курт Радемахер, несчастливый обитатель верхнего этажа Пфайферовой койки, он мог засыпать только в полной тишине, отчего возымел привычку регулярно хулить болтливого соседа снизу самыми чёрными словами. Вообще, по убеждению Радемахера, почти каждый человек на свете заслуживал того, чтоб его если не вздули хорошенько, то хотя бы как следует выругали.
– «Аненэрбе»… – растягивая каждый слог, задумчиво прошептал Курт и вынес вердикт: – Дерьмо.
Вердикт, надо сказать, не отличался оригинальностью. Множество вещей куда менее значительных, чем эсэсовское исследовательское общество «Наследие предков», ежедневно заслуживали со стороны Курта в точности такой же приговор. На сей раз Радемахер решил обосновать своё категорическое высказывание:
– Гробокопатели. Могилы разрывают. В костях ковыряются…
– Почему, не только, – вставил предпочитающий объективность Эрвин. – Они разными науками занимаются. Биологией, медициной…
– …в «кацет», – закончил Радемахер. – Над заключёнными. Мне дядя рассказывал.
– Ну так там же преступники сидят, – сказал Пфайфер.
– Всё равно свинство собачье. Вот если бы фюрер знал об этом! Он бы всех этих учёных… Вырожденцев…
– Думаешь, он не знает? – как-то отрешённо, очень по-взрослому спросил Эрвин.
– Ребята, давайте спать, а? – взмолился Хайнц, чувствуя мерзкий холодок внутри, – а ну как их подслушивают, те же стукачи Гутман с Хафнером, проснулись, гниды, и запоминают сейчас каждое слово. Сам Хайнц однажды попался, при всём отделении неудачно пошутив по поводу эсэсовской символики, а именно насчёт черепа с костями, и после имел пренеприятнейшую беседу с Фрибелем о чести и долге в убогом понимании шарфюрера – к счастью, дальше него дело не пошло.
– Куда спать, я ещё не договорил, – взвился Пфайфер. – Этот человек из «Аненэрбе» – представляете? – в чине – не поверите! – обергруппенфюрера!
Радемахер проиграл губами целую симфонию, очень неблагозвучную (Хайнц на него зашикал), а Эрвин жалостливо прошептал:
– Пауль, поди остуди голову. А потом подумай: ну с какого большого бодуна он будет обергруппенфюрером?
– А вы случайно не знаете, к чему могут крысы сниться? – сменил тему Радемахер.
– Вот уж чем никогда не интересовался, так это сонниками, – сказал Эрвин.
– А что тебе приснилось? – полюбопытствовал Пфайфер.
– Дрянь паршивая… – Курт надолго замолчал и, когда уже все решили, что он ничего не будет рассказывать, всё-таки продолжил: – Снилось мне, что приезжаю домой – ну, война закончилась, или вроде того. Как в город приехал, не помню, а помню только, что подхожу к родительскому дому возле нашей пекарни, дверь почему-то нараспашку, захожу внутрь – и никого. Ни единой живой души. Тишина. И солнце как будто во все окна сразу. И пыль, знаете, вертится – махнёшь так рукой, и она кружится в солнечных лучах. Я по всем комнатам побежал, думаю, уехали они, что ли, без меня? Дёргаю ящик отцовского стола – а там шевелится всё, копошится – крысы! Чёртова уйма крыс! Прямо так и попёрли оттуда. Шкаф открываю – на меня лавина крыс рушится, ну и дерьмо, и ведь живые, нюхают чего-то, лезут куда-то, хвосты их эти мерзкие… А потом отовсюду хлынули, изо всех щелей уже высираются, полная дьявольщина! Совершенно дерьмовый сон.
Все молчали. Хайнц думал о своих родителях и о том, что завтра – непременно! – напишет им самое что ни на есть обстоятельное письмо, не просто пару жалких строчек. Пфайфер совсем тихо спросил:
– Курт, а у тебя где семья живёт?
– В Вендельштайне. У нас лучшая пекарня в городе.
– Это где?
– Под Нюрнбергом.
– Бомбят?
– Пишут, что нет…
Все по очереди вздохнули. Эрвин заскрипел койкой, устраиваясь поудобнее, и громко прошептал:
– Да ладно вам, сны. Я вот как сюда, в Адлерштайн этот чёртов, попал, так почти каждую ночь такую пакость вижу, что впору от нервов лечиться. Сейчас вот только, пока вы меня не разбудили, видел какую-то бабу без головы. Причём ходячую.
– А я, – фыркнул Хайнц, – наоборот, башку без всего остального. Летающую.
– А Пфайфер видел во сне обергруппенфюрера, – заключил Радемахер.
– Обезглавленного. Фуражка над пустым местом висела.
– А башка вокруг летала!
– И крысы по нему ползали, из карманов вылезали…
Под утро Хайнцу приснился обергруппенфюрер СС. Он прошёлся перед строем – его серое кожаное пальто блестело под мелким дождём – и остановился напротив Хайнца. Обергруппенфюрер вытащил из бездонного кармана десяток живых крыс, связанных хвостами, и торжественно сообщил, что руководство «Аненэрбе» поручает рядовому Рихтеру исследовать этих крыс на предмет проверки расовой чистоты.