Читать книгу Записки ящикового еврея. Книга первая: Из Ленинграда до Ленинграда - Олег Рогозовский - Страница 10

Записки ящикового еврея
Книга первая:
Из Ленинграда до Ленинграда
Выковыренные

Оглавление

Олег, май 1941 г.


Некоторые события жизни я помню примерно с двух с половиной лет. Конечно, это отрывочные воспоминания, но они очень яркие, и события в них происходящие, не были мне рассказаны «потом» бабушкой Антониной Владимировной, бубой.

Первое из воспоминаний – бомбежку нашего поезда я уже описал.

В тот раз (девятого или, скорее, десятого сентября) эвакуация из Ленинграда не удалась. Когда точно нам удалось эвакуироваться, я не знаю, думаю, что это было зимой. Скорее всего, мы уехали через Ладогу, на одном из первых грузовиков по Ледовому пути.

Следующее воспоминание – мы едем поездом, в купе «международного» вагона. Попасть в такой вагон, да еще в купе, было большой удачей. В купе жарко, за окном снег. На полках – морские офицеры, а мы спим на полу с ковровым покрытием[16].

Нас угощают горячим (сладким!) чаем в подстаканниках и белым хлебом с маслом и красной икрой[17].

Приехали мы в село Кубинское, Вологодской области, где буба стала подрабатывать в совхозе счетоводом (для чего вполне хватало ее гимназического образования), а я чтецом. Часть моего заработка (серебряный полтинник с кузнецом 1924 г.) хранится у сестры Оли. Мне было два с половиной года, и я помнил наизусть свои детские книжки с картинками. Книжку Радлова «Рассказы в картинках» помню до сих пор. Там были, например, стихи про котенка, гоняющего клубок шерсти с горы: «Катился, крутился, катился, крутился, катился и скрылся клубок. Но я догадался, куда он девался, а кот догадаться не мог». (Недавно узнал, что одним из авторов стихов был Даниил Хармс). Так как я помнил, где нужно переворачивать страницу – начинался новый сюжет – то создавалось впечатление, что я читаю. Несентиментальные вологодские старики расчувствовались и платили за представление серебром.

Из начала нашей жизни в эвакуации – в Кубинском – помню немногое. Стариков с длинными белыми бородами, которые слушали мое «чтение». На вологодчине нас называли «выковыренные», так как «эвакуированные» были слишком сложны не только для произношения, но и для понимания.

В Кубинском помню походы с бубой на заутреню в далекую церковь по хрустящему морозному снегу, еще в темноте. Однажды я нашел в сугробах, обрамляющих расчищенную среди них узкую тропинку, пачку денег. Не знали, что с ней делать – не могли отыскать потерявшего, а все жертвовать батюшке было много. Куда их дели, не помню.

Мама в начале войны достраивала на Кольском полуострове аэродром между Кировском и Мончегорском. Началось все с летней преддипломной практики, во время войны перешло в дипломную работу и зачисление на работу в воинскую часть. Как ее все-таки отпустили к нам, не знаю. То, что мама была невоеннообязанной, а достраивался аэродром уже под бомбами, значения, скорее всего, не имело, но вот расформирование управления строительства НКВД после окончания строительства еще одного объекта сыграло свою роль.


Олег, май 1942 г.


Вскоре маму (через Москву, где она и узнала о том, где мы) перевели в Вологодскую область гражданским инженером военно-дорожных работ и мы переехали в Вологду. Потом ее перевели в Кирило-Белозерский район. Она ездила по области и организовывала работы по ремонту дорог. Их состояние тогда можно себе только представить. (В 2004-м году меня поразило, что асфальтированные дороги в области – по крайней мере, в туристских местах – находятся в довольно приличном состоянии). Во время войны помню мамины брезентовые зеленые сапоги, всегда мокрые насквозь, грязь в них проникала и сверху – они всегда мылись и сушились. Зимой с дорогами становилось лучше, как и с обувью – валенки в Вологде валяли прочные, а оттепели в военные годы являлись редкостью. Зимы были снежные, сугробы вырастали до второго этажа, и с крыши двухэтажного сарая прыгал даже я, четырехлетний. Дом, в котором мы жили, был трехэтажным, деревянным, из громадных (казалось тогда) бревен. Теперь почему-то эту бревенчатую структуру снаружи зашивают досками и красят, что лишает дома своеобразия. Занимали мы отдельные две комнаты на втором этаже без кухни и туалета.

У меня были друзья во дворе, как правило, старше меня. Когда один из них, Гена, пришел в неурочное время – я сидел на горшке в прихожей – то я, смутившись, чтобы достойно выйти из сидячего положения сказал ему: «Гена, закрой глаза, только рот не открывай»[18]. Это говорит о том, что меня иногда баловали сладостями. Основной едой, кроме картошки и селедки (которую я оценил только лет через пятнадцать[19]), являлась пшенная каша. Её с тех пор предпочитаю другим. Сейчас понимаю, что жили мы неплохо.

В годы войны на Вологодчине резко возросла смертность. Непосильные для женщин, стариков и подростков условия труда, вызванные военными условиями болезни и эпидемии привели к тому, что уже в 1942 году смертность превысила рождаемость в пять раз[20].

«А у нас во дворе» еще одним моим «другом» был водовоз, бородатый вологодский мужичок с обледенелыми санями, на которых неведомо как помещалась огромная бочка с водой. Послушный заиндевелый гнедой мирно ждал его у одного из домов, пока водовоз скликал жителей по воду. Мужик он был добрый и позволял не только гладить коня (кормить практически было нечем), но и кататься на санях по мере того, как бочка постепенно опорожнялась. С водовозом связано и мое двухстороннее воспаление легких. Он мне поручил сторожить лошадь, пока ходил по домам, и я без движения замерз, но пост не оставил. Буба сдала в Торгсин какие-то остатки ценностей (серебряные ложки с вензелем из ее приданого сохранились), и меня отпаивали молоком с маслом и медом. Тетя Леля (Семечкина) в такой же ситуации с внуком Виталиком сбила белую эмаль с ордена св. Георгия[21] (он сделан из золота высокой пробы) и в ступке постаралась придать кресту неузнаваемую форму.

С лошадью водовоз разговаривал на единственно доступном ей, как он понимал, языке. Когда я, делая из табуреток сани, играл дома в водовоза, то изъяснялся я, естественно, так же, как и он. Буба пришла в ужас, и, не сумев мне объяснить, что обозначают эти слова и что же в них плохого (перевод трехбуквенного слова в письку был неубедительным), даже плакала и взяла с меня обещание эти слова забыть. Я пообещал, и, тогда еще послушный мальчик, честно старался обещание выполнить. Через неделю после какой-то спокойной игры я заплакал, а когда буба стала допытываться, в чем причина, плач перешел в рыдания: «Не могу… эти слова… забыть». Увы, никто их не забывает, даже те, кто их не знает[22].

Невозможность выполнить что-нибудь обещанное осталась до седых волос причиной беспокойства, а иногда и стресса. Но пришло и понимание, тогда еще словесно не сформулированное: ты можешь быть гораздо хуже «внутри», но этого никто не должен видеть (или слышать). Жаль, что с такими понятными случаями и возможностью их своевременного осмысления встречаться в жизни приходилось редко. А «Писем к сыну» лорд Честерфильд мне не писал. «Письма» в Киеве я даже купить не мог.

Что же касается слов, то их происхождение постепенно раскрывается и никакие татары, как и прочие нации (у которых эти слова являются литературными), тут не причем. Одна ученая дама (еще до своей докторской диссертации) открыла, что та самая трехбуквенная писька произошла от повелительной формы старославянского глагола, хорошо понятного украинцам: заховай – захуй. А слово это обозначает «спрячь» – в те времена мужские портки были с прорехой, но без пуговиц. А вот то, что нужно было спрятать, шло без приставки за и состояло из трех букв. Вот и просили мужиков привести себя в порядок.

Действие сложноподчиненных предложений на лошадей с использованием мата мне пришлось увидеть под Ленинградом пятнадцать лет спустя, когда наш курс послали на картошку. Студентка кафедры теплофизики Люся Трумм, по виду и фамилии прибалтийская баронесса, попросилась управлять конягой, отвозившей картошку с поля. Ей рассказали, что вообще-то лошадь послушная, но перед горкой на пути с поля останавливается и без дрына и мата (точно воспроизведенного бригадиром) дальше не идет. «Что Вы говорите, вы просто не умеете обращаться с лошадьми», сказала «баронесса». Дрын ей на всякий случай положили. Не замеченные в трудовом энтузиазме студенты в первый же ее приезд перевыполнили норму, и, пока четверо загружали телегу доверху, остальные (почти все мальчишки, включая ее почитателей) побежали к горке и спрятались в кустах. До горки лошадка дошла бодрым шагом, а потом прочно остановилась. Люся пробовала ее уговорить, понукала, потом тронула дрыном. Тщетно. Тогда она, оглянувшись вокруг, сказала заветные слова. Никакого эффекта. Люся заплакала. Погоревав еще немного и помня, что нельзя подводить коллектив, оглянувшись еще раз, прокричала в полный голос магические слова и огрела дрыном конягу. И, о чудо, кляча пошла и довольно резво. В кустах все давились от смеха, но публика была интеллигентная и зажимала рты, чтобы баронесса не услыхала хохота. (Позже я прочел похожий случай у Дины Рубиной, рассказанный ею с чужих слов).

Возвращаясь к Вологде, вспоминаю, что мое дошкольное воспитание – детский сад – закончилось довольно быстро и тоже не без влияния великого и могучего в его не везде произносимой версии. В садик меня отдали в четыре года под именем Олег Попов – по справке с работы мамы (она оставалась на своей девичьей фамилии). В группе заправляли девчонки. Самая симпатичная, блондинка с голубыми глазами, украшала какую-то красивую звезду блестками. Когда она отвлеклась, я вежливо попросил:

– Можно я потрогаю звезду?

– Звезду? Вот щас как звездану!

– Не понимаю, я же только посмотреть…

– Он не понимает, – сказала другая.

– Вот щас как п. дану!

И я был раздавлен. О своем позоре я никому не рассказывал, но дома как-то узнали и решили меня в садик больше не водить.

Через шестьдесят лет, в поисках перехода в Заречье через речку Вологду, мы с вологодским профессором Виктором Шульманом, киевским приятелем сестры Тани, вступили на Красный мост, который был в несколько раз уже и ниже, чем в детстве. На мосту стояли две девицы. Симпатичные. Встретили они нас вопросом: «Ну что, мальчики, трахнемся?». (Они употребили более привычный глагол). Шестидесятилетние мальчики вежливо отказались и прошли мимо. У высокой и красивой блондинки, по виду внучки той самой из детского сада, под глазом светился большой фонарь. Это уже традиция, подумал я о более чем непринужденном поведении вологжанок. Еще раньше Витя меня специально предупреждал, чтобы вечером в гостиничном ресторане я бы с дамами не пил – клофелинщицы[23], пояснял Витя.


Андрей, еще курсант артиллерийского училища


Помню, как в Вологду по дороге из Хабаровска в Мурманск приехал мамин брат Андрей – единственный мой родной дядя. Он был артиллерийским офицером и носил длинную шашку с колесиком на конце. Мои акции у дворовой ребятни сильно повысились – я имел возможность показываться с шашкой хотя бы в окне. Мальчишки во дворе к малышне относились хорошо. Два трехэтажных деревянных дома по улице Некрасова в заречной части города заселены были, кроме местных служащих, еще и «выковыренными» ленинградцами.

Кроме прыжков в снег с крыши двухэтажного сарая, игр (боев) в снежки, были еще и катания: на лыжах – их я только пробовал – и на санках.

Однажды, уже накатавшись, я лежал на спине на санках и просто смотрел вверх в безоблачное небо. И вдруг, высоко в небе я увидел самолет. И даже кресты на нем. Но это были не фашистские, а другие кресты, ну уж никак не звезды. Я тут же рассказал об этом всем, кому мог. Никто мне не верил. Недавно я нашел подтверждение виденному тогда. Немцы могли летать над Вологдой, когда хотели, и, несмотря на два сбитых в Вологодском районе самолета (один из них сбил легендарный Султан Амет-Хан[24]), вологодская ПВО не представляла для них опасности. Вологду не бомбили – жалели бомбы, тем более на Заречье. Позже фронт отодвинулся, но светомаскировку сняли только в конце 44-го – начале 45-го года.

В 1943 году мамину работу заметили, и ее перевели начальником производственного сектора отдела транспорта облисполкома. Исполком находился в центре Вологды, от нас за рекой, в одном из немногих многоэтажных домов. Их и сейчас там не так много. Мама несколько раз меня туда водила. Через речку мы переходили по Красному мосту. И вот я, посчитав, что уже достаточно взрослый и самостоятельный (мне уже было пять лет) пошел сам к маме на работу. Думаю, что это было после слов бубы – вот мама придет и решит, можно ли тебе это… Чем было «это», я не помню, но ждать решений я уже и тогда не любил. В облисполком я дошел без приключений, там мамы не оказалось, и я пошел обратно. Вот тут и начались приключения. Я пошел обратно, но Красного моста на том же месте не было. Мост был зеленый. Когда его перекрасили, я не знаю, скорее в начале войны, но называли-то его попрежнему Красным. Пройдя вниз и вверх по речке и не найдя красного моста, я заревел. Подошли добрые люди, спросили, в чем дело. Посмеялись, объяснили, что мост (деревянный, покрашенный в зеленую краску) уже давно такой. Я никак не мог понять взрослых. Почему же он тогда называется Красным? Взрослые не видели здесь беды. Давно уже все привыкли, что называется так, а на самом деле все иначе. А я еще был мал – не понимал. Еще долго сила слова была для меня не менее (а иногда и более) важной, чем действительность. Так как я знал, где мы живем – на улице Некрасова, дом 36, то нашлась женщина, жившая поблизости; она перевела меня через мост и довела до дома. Скорее всего, мост был перекрашен с целью маскировки, а может быть, из-за недостатка красной краски – шла война и всего не хватало.

В отличие от садика, во дворе знали мою фамилию и не один раз прибегали с поздравлениями – вашего папу наградили – передавали по радио! Речь шла, конечно, о генерале, потом маршале Рокоссовском. Значит, уже был близок конец войны. По радио слушали уже не только сводки, но и участившиеся приказы о салютах и награждениях.

Хорошо помню свой тогдашний вопрос: «А кто главнее, Сталин или Верховный Совет?». Взрослые как-то смущались и не знали, что мне, пятилетнему, ответить. Тогда я, удивленный их «недогадливостью», объяснял: «Конечно, Верховный Совет. Ведь это он награждает Сталина, а не наоборот!».

Дня победы все ждали с нетерпением, а я еще и с некоторой тревогой. Подаренные кем-то шоколадные конфеты (в кульке!) были отложены на этот день. Одну конфету дали мне попробовать. Было сладко, но вкуса я не разобрал. Кулек подвесили под потолок, откуда я, маленький не мог их достать. Победа все не наступала. А распознать вкус хотелось. В редкие моменты, когда бубы не было дома, я подставлял стол к стенке, ставил на него табурет, на табурет скамеечку и дотягивался до кулька. Чтобы никто не заметил убыли, я решил аккуратно, как бобёр, передними зубами отъедать самый кончик конфеты. Увы, они оказались с розовой помадкой! Я надеялся, что остальные будут с темной и ничего заметно не будет. К сожалению, они продолжали оставаться с розовой. Не мог сообразить, что было бы не так заметно, если съесть целиком (понемногу) одну конфету, а не отъедать кончики у многих. И вот приходит ночь Победы. Все уже знали, что она уже свершилась, но сообщение не поступало до утра – Сталин спал – к тому же он потребовал, чтобы Жуков подписал еще один, «наш», Договор о капитуляции. Утром объявили, наконец, о Ней. И на столы выставили все, что было в «загашниках»[25], в том числе и злополучные конфеты.

Все стало видно. Но радость была так велика, что о моем «преступлении» тут же забыли. А вот я его не забыл. С тех пор не люблю конфеты с помадкой, особенно розовой. Наш сосед по дому Сохранский преподавал раньше в ЛАДИ. Вообще в Вологде было много ленинградцев. Элитную их часть составляли партийные и государственные кадры, не расстрелянные Сталиным по делу Кирова, а высланные в Вологду. Это не считалось суровым наказанием – Сталин тоже был здесь в ссылке, и жилось ему неплохо, как и в Туруханске, куда он попал позже (а я еще через двадцать лет после Вологды). В Вологде при царе к ссыльным относились хорошо, немногочисленная местная интеллигенция с интересом знакомилась с последними культурными, философскими да и с революционными идеями. Когда местные шариковы после революции освободили Вологду от интеллигентов, то те, кто уцелел после смерти Кирова и был сослан в Вологду, заметно повысили ее культурный уровень. Новый виток репрессий начался с ленинградским делом 1948 года. Его организаторы – Маленков, Молотов и Берия хотели устранить ленинградскую группу и ее влияние на Сталина: Жданова (успевшего вовремя скончаться), Вознесенского и Кузнецова. Пострадали сотни «недобитых» в Ленинграде и, рикошетом, в Вологде. Пишу об этом потому, что мама чудом избежала репрессий. Всему «виной» ее самоотверженная и добросовестная работа: дорожный мастер (вечно мокрые брезентовые сапоги), вступление в партию в самое трудное для страны время, когда исход войны не был ясен, потом должность зама в транспортном отделе исполкома, а затем инструктора по промышленности и транспорту Вологодского обкома партии. После войны первый секретарь обкома предложил мамину кандидатуру на пост секретаря обкома по промышленности и транспорту. В это время папа возвращался после войны с Японией. Но он мог до нас и не доехать. По дороге он встретил в Хабаровске товарища по институту, занимавшего высокий пост в Дальстрое. А тот решил оставить там папу. Обещал златые горы, немедленное повышение в звании и т. д. Все бы хорошо, но Дальстрой был частью архипелага Гулаг. Папа поблагодарил и отказался. Но от него уже ничего не зависело, документы о назначении лежали на подписи, но тут его товарища вместе с начальством срочно вызвали в Москву и папа просто удрал – без начальства проездные документы задерживать не стали. Приехав в Вологду, папа уговорил маму уехать в Киев. Как фронтовик и орденоносец он имел право это сделать. И нам удалось уехать.


Инженер-майор А.Е. Рогозовский после войны с Японией, 1946 г.

16

Вопросы современников – как это вы на полу, а морские офицеры на полках – отражают непонимание военной обстановки. Международные вагоны не предназначались для эвакуируемых. Пассажирских вагонов не хватало и их часто перевозили в товарных. Офицеры ехали на войну. Счастье, что вообще пустили в вагон, а натопленное купе было просто люксом – после кузова грузовика, перевозившего нас в мороз через Ладогу по Дороге жизни.

17

Вкус той икры я помнил десятилетиями, всегда ее любил и предпочитал черной. Чувство полной безнадежности по отношению к своим возможностям и отношения ко мне как к ничтожеству, возникло, когда я попытался достать красную икру на свое пятидесятилетие в 1989 году – в Киеве она была редкостью. Из командировки на Камчатку я мог привезти несколько килограммов, но даже в наш праздничный рацион она обычно не входила. В грубой форме мне было отказано по официальным каналам – а кто ты такой? В ресторане, по ресторанным ценам, продавать отказались: ты что, мы на ней навариваем в пять раз больше. Все обещания достать икру через знакомых тоже были нарушены – если бы центнер, тогда другое дело, это мы могём. В детские годы в провинции икры везде было навалом – ее никто не брал – дорого. В 1958 году в Елисеевском магазине на Невском стояли две огромные хрустальные чаши с икрой черной – 58 рублей и красной – 19 рублей килограмм. С 1961 года это составляло 5.80 и 1.90, но чаш с икрой я уже не помню. Правда, на всех студенческих вечерах бутерброды с красной икрой стоили 20 копеек.

18

…закрой глаза, только рот не открывай. Во времена моего детства, чтобы порадовать ребенка, ему, как приятный сюрприз, клали в рот что-нибудь сладкое. Почему-то считалось, что для всех интереснее, если ребенок не будет видеть, чем его угощают, поэтому и говорили: «закрой глаза, открой рот». Юмор, который спрятан в ситуации состоял в том, что Гене я ничего сладкого предложить не мог.

19

…селедку я оценил лет через пятнадцать. Сначала мне понравилась знаменитая сосьвинская сельдь… Сосьвинская сельдь на самом деле не селедка, а лосось, только маленький.

20

За годы войны Вологодская область, не подвергшаяся оккупации и не являвшаяся полем больших сражений потеряла 220 тыс. мирного населения. Еще 180 тыс. не вернулось с фронта. Потери превышали средние по областям в 1,8 раза (В.Б.Конасов), по Б. Соколову, обосновавшему общие потери войны в 40 млн. человек – в 1,25 раза.

21

Орден св. Георгия – не путать с солдатским георгиевским крестом. Высшая военная награда в царской (и теперешней) России. Орденом награждались «единственно за особое мужество и храбрость, и отличные военные подвиги». Так как главнокомандующий русскими войсками государь император Николай II, по мнению собрания Георгиевской Думы, таких качеств не проявлял, то Дума два раза отказывалась его награждать. Потом все-таки, когда Георгиевские Думы были созданы на каждом фронте, царя наградила в 1915 г. орденом IV степени Дума Юго-Западного фронта, где царь, если и бывал, то редко. Офицеры были очень недовольны этим награждением.

22

В чем сходство и отличие мата от диамата? – Диамата никто не понимает, но все говорят, что знают. Мат знают все, но многие делают вид, что не понимают. Однако оба являются оружием в устах пролетариата – студенческий анекдот. Диамат – диалектический материализм, как и История КПСС с политэкономией социализма, были для физиков трудными экзаменами.

23

Клофелин – лекарство, очень сильно и быстро понижающее давление, так как расширяет сосуды. В сочетании даже с малым количеством алкоголя, человек теряет сознание. Клофелинщицам достаточно немного подсыпать в спиртное клиенту клофелина и его можно спокойно обчистить. Если не рассчитать дозу, может наступить смерть.

24

Султан Амет-Хан (1920–1951) – военный летчик, дважды Герой Советского Союза, заслуженный летчик-испытатель. Отец – лакец, мать – крымская татарка. Погиб при испытании нового двигателя для самолета. ТУ-16. О поклонении ему в Крыму после войны – в третьей книге.

25

Загашник – укромное место для хранения чего-либо., утаённого от кого-либо.

Записки ящикового еврея. Книга первая: Из Ленинграда до Ленинграда

Подняться наверх