Читать книгу К востоку от полночи - Олег Сергеевич Корабельников - Страница 11

Несбывшееся, ты прекрасно!
9. День

Оглавление

– Ты орал, как осел, – сказал Оленев, чиркая спичкой, – ты голосил на весь корпус, будто тебе выдирали зуб. Теперь так принято разговаривать с профессорами?

– А, – поморщился Чумаков, – нервишки. Пошли обедать. Сил нет, до чего есть хочется.

Они пошли по бесконечным подземным переходам, из корпуса в корпус, эхо шагов отдавалось в кафельных стенах.

– Ты случайно не слышал, – спросил Чумаков, – не ждет ли он перемен в свою пользу?

– Есть такой слушок, – сказал Оленев. – Готовится скакнуть на ступеньку выше. Не то заслуженный деятель, не то членкор, что-то в этом роде. А ты-то с какого бока?

– Не с бока, а поперек горла. Оказывается, я опасный противник и меня легче сделать другом, чем уничтожить.

– Ты старый ворчун, – сказал Оленев. – И что ты с ним не поделил?

– Он бездарный хирург! Ты посмотри только, как он оперирует! Что ни операция, то осложнение, а вину всегда свалит на других. Сколько апломба, маститости! Величина! Твердыня науки, утешитель скорбящих, исцелитель больных! Тьфу!

– Ну, это все филиппики. Короче, в чем там дело?

И Чумаков поведал о разговоре с Костяновским, не сказав, впрочем, ни слова о его жене.

Сложилось так, что с Оленевым, единственным человеком в клинике, он мог говорить откровенно, хотя Юра был младше его лет на десять, и, строго говоря, их нельзя было назвать близкими друзьями. Они практически не встречались в нерабочее время, у каждого была своя жизнь. Свои заботы и взгляды, порой противоречивые. Это не мешало им, однако, понимать друг друга с полуслова и легко находить общий язык. Иногда Чумаков думал, что его судьба могла бы сложиться иначе, если бы он не встретил Оленева.

Странная это была пара. Невысокого роста, легкий и подвижный Чумаков – красивое мужественное лицо, седеющие густые волосы, мускулистые руки с гибкими пальцами; быстро взрывается, легко отходит, может искренне и гневно распекать кого-нибудь, а через пять минут уже напевает себе под нос, благодушно щурится и с удовольствием выслушивает очередной анекдот. Оленев же высок ростом, сутуловатый, очкастый, большие залысины прикрывает колпаком и кажется медлительным, чуть ли не полусонным. Работает он неторопливо, лишних движений не делает, не суетится, не подгоняет криками сестер, и его кажущаяся заторможенность чаще всего оборачивается продуманностью каждого жеста. Оленев ироничен, немногословен, в свободные минуты и часы предпочитает уткнуться в книгу, в отношениях с коллегами покладист, и вывести его из состояния душевного равновесия практически невозможно. В первые годы своей работы в клинике он попал к Чумакову в немилость. «Ну, ты, молодой, – говорил Чумаков, нарочито забывая имя, – будет у тебя больной спать или нет?» Оленев обнадеживающе улыбался, согласно кивал головой и продолжал делать то, что сам считал нужным. Уже тогда он не нуждался в советчиках, и вскоре оказалось так, что Чумаков незаметно переменил к нему свое отношение, с интересом прислушивался к его словам, а затем стал спрашивать совета по той или иной проблеме, выходящей за пределы медицины. В своей области советчиков он не любил, но с горечью понял, что, отдав годы жизни хирургии, слишком уж сузил кругозор, ограничив его литературой по специальности, телевизором и случайными книгами. Оленев же выходил за рамки среднего врача не особым талантом и напористостью, а широтой взглядов и неожиданностью интересов. И то, что сам Чумаков привык считать в последние годы «чумаковской теорией», большей своей частью было обязано рождением именно Оленеву, точнее – длительным спорам между ними, в которых и родилось чумаковское отношение к жизни, особенно – к семейной.

Сам Юра Оленев был женат, растил дочь, был устойчив к жизненным передрягам и, по всей видимости, менять свой образ жизни не собирался. Поклонник статистики, он любил приводить цифры и проценты, придающие аргументу твердость и убедительность. «Что-то не похоже, – говорил он, – чтобы уменьшалась нужда во врачах. Наука развивается, лекарства изобретаются, больницы строятся, профилактика на высоте, по телевизору каждое воскресенье умные люди дают советы, как уберечься от болезней, а как у нас в отделении реанимации была смертность около двадцати процентов десять лет назад, так и сейчас тот же процент, та же статистика. Тебе не печально, Вася, смотреть на пятиклассницу, на ее бантики и гольфики и думать о том, что через десять лет она выйдет замуж, родит сына или дочь, и вот ее ребенок заболеет, поступит к нам в больницу, и с неизбежностью включится в этот процент?» – «Да, – отвечал Чумаков, – мне печально смотреть на тебя, дурака, и сознавать, что ты с неизбежностью умрешь от рака легких. Кто же так много курит?»

Они сидели в столовой, хлебали неизменный гороховый суп, и Чумаков, словно забыв о недавней ссоре с профессором, весело рассказывал об очередных проделках говорящего скворца, а Оленев молчал, и если улыбался, то, наверное, только мысленно.

– Утечка информации, – вдруг сказал он. – У тебя произошла утечка информации. Кого подозреваешь?

– Ты что, рехнулся? – Чумаков чуть не подавился. – О чем это ты?

– Откуда этот ябедник так много знает? Ты ему сам рассказывал?

– Ей-богу, спятил. Я с ним всего два раза виделся, в больнице и дома.

– И долго он у тебя пробыл?

– Минут двадцать, пока Петя не выкинул. Да разве дело в этом? Кое-какие факты он знает точно, а их истолкование уже из области фантастики.

– А это и есть самое опасное.

– Да брось ты! Кто поверит такой ерунде!

– Умный ты, Вася, а все дурак. Профессор рассчитал правильно. Тебе придется доказывать ложность каждого утверждения. Скорее всего, ты это сделаешь, но с каким трудом? Ну, поседеешь пуще прежнего, ну, заработаешь легкий инфаркт, ну, помрешь от инсульта, пустяки… А информация все-таки истекла, хоть тоненькой струйкой, но… Микрофонов в квартире не находил? Внутренняя оппозиция в доме имеется?

– Ты что, издеваешься? Слава богу, без тещи живу.

– Ну да, Чумаков и чумаковщина. «Прийдите ко мне вси труждающиеся и обремененные и аз упокою вы…» Видно, христианство у тебя в крови, Вася, устроил дома Ноев ковчег, как будто потоп на дворе, а для чего?

– Они все нуждаются во мне, – с достоинством сказал Чумаков, – а я в них. Уж не предлагаешь ли ты мне жениться и «жить, как люди»?

– Все, что я говорил тебе, ты все равно понял по-своему. Свобода может быть только внутри человека, а ты ищешь ее снаружи. По твоей теории получается так, что я закрепощен. Ну да, у меня жена, штамп в паспорте, дочь в школе двойки получает, теща из соседнего дома в бинокль смотрит. Женские капризы, детские болезни, бабьи сплетни – весь набор семейного счастья.

– Ну и как? – ехидно спросил Чумаков, выбирая яблоки из компота. – Живешь полной жизнью? Счастлив?

– А ты? – в свою очередь спросил Оленев. – Если ты полагаешь, что женщина в доме – к несчастью, то для чего привел Ольгу?

– Она обратилась за помощью, я помог.

– Это ты называешь помощью? Ты считаешь, что лучше жить среди чужих людей в тесной квартире, чем с родной теткой? Да и жить ей осталось…

– Ты пойми правильно: вот женщина, она знает, что скоро должна умереть, а ей не дают покоя, не могут и не хотят дать хоть немного радости напоследок, надежды, чувства полноты жизни…

– А ты можешь? – перебил Оленев. – А те, кто живут с тобой, разделяют твои взгляды?

– Мне кажется, что мог, – скис Чумаков, – а теперь и сам не знаю. Она написала письмо, не решилась сказать вслух. Она уезжает сегодня, а может, уже уехала.

– Куда?

– Не знаю. Благодарит за все, просит не винить, что оставляет меня одного. Смешно и грустно… Я никогда не бываю один.

– Что-то ты запутался, Вася, нелогично рассуждаешь.

Оленев насмешливо смотрел на Чумакова, и тот в который раз ощутил силу и спокойствие этого человека. И ему, как всегда, захотелось довериться Оленеву, попросить совета, поплакаться в мятый белый халат; он понял, что в самом деле давно запутался в жизни и не видит выхода ни в своих теориях, ежедневно разрушаемых, ни в работе, не приносящей радости, ни в самом себе, должно быть, слабом и неумелом. Ему всегда не хватало друга, он полагал, что только мужчина может быть до конца бескорыстным и честным, ибо женщине мешает обостренное чувство собственности. Чумакова уязвляло, что Оленев, более молодой, чем он, и меньше побитый жизнью, все же крепче стоит на ногах, и не так-то просто сбить его с избранного пути. Он понимал, что все равно почти ничему нельзя научиться у другого, у каждого свой путь, свои трудности, своя боль, которую не переложишь на чужие плечи.

– Какая уж тут логика, – вздохнул Чумаков. – Я давно перестал понимать, что делается вокруг меня. Выбился из фазы.

– Расскажи подробнее, – почти потребовал Оленев. – Почему все-таки она ушла от тебя?

– Не от меня, а из моего дома, – поморщившись, поправил Чумаков. – Есть оттенок. Наверное, не сумел.

– Говори яснее. Что ты не сумел?

– Струсил я, – сказал Чумаков, мучаясь от унижения. – Она хотела родить ребенка перед смертью. А я решил, что это ни к чему.

– Ясно. Один бы ты его не вырастил. Пришлось бы обращаться к женской помощи, а для тебя это горше смерти.

– Где-то так. Не совсем, конечно, точно. Я бы сам вырастил. Сирота есть сирота, что хорошего…

– Эх, Вася, Вася, – покачал головой Оленев. – Испугался. Пеленки, соски, молочная кухня, ангины, ушибы, стирка, шлепки. Суета, да? А вот ты состаришься и умрешь, а что после себя оставишь? Свою никому не нужную теорию? Тебе самому от нее тошно, а другим каково? Может, и в самом деле все твои слова лишь прикрытие трусости и эгоизма?

– Что же, я, по-твоему, живу только для себя? Или я паразитирую на ком-нибудь? Я ни рубля не накопил с тех пор, как живу без семьи. Все отдаю другим: время, силы, покой. Ты думаешь, мне не лучше было бы жить одному? А что, никаких забот, белье в прачечную, еда в столовой, пыль протер, сел у телевизора, почитал газету, погулял в лесу. Ни от кого не завишу, жильем обеспечен, зарабатываю неплохо, лишних вещей не надо, чем не жизнь? В отпуск съездил на юг, развлекся, покутил, вольный человек. Могу завести любовницу, могу собаку купить, могу напиться, когда захочу, ни перед кем ответ держать не надо. Что же, по-твоему, я так и живу? Я был эгоистом, когда был женат. Посуди сам: семья живет относительно замкнуто, есть и слово такое – семейный бюджет, все в общую копилку, чужому так просто не дадут, разве что в долг. Как женятся, сразу же начинают копить, вкалывают до чертиков, экономят на спичках, накопили – мебель купили, машину, одежду и прочее барахло. Сначала, чтобы все было не хуже, чем у других, а потом – чтобы лучше. И вот все копят, растят своих детей, радуются своему благополучию, а что делают соседи по площадке, не знают и знать не хотят.

– Тьфу на тебя! – улыбнулся Оленев. – Эвон, загнул, батенька. Замахнулся на извечные моральные ценности. Разрушитель! Кулаки еще не отбил? Ну да, семья – это явление социальное, а моногамия рождена частной собственностью и эгоизмом. Как же, не хочется делиться своей женой, жалко ведь, а вдруг другой окажется лучше? Раз, и закрепил законом – никуда, миленькая, не денешься. А сейчас как будто, по-твоему, и делить нечего, а все равно жалко. К чему бы это?

– Пошляк и ехидина, – сказал Чумаков. – Семья – это пережиток. И мы должны не стараться закреплять развалины, а строить новые формы объединения людей. И я – человек будущего!

При этих словах Чумаков хлопнул ладонью по столу и, конечно же, опрокинул стакан с недопитым компотом. Желтоватая струйка потекла на пол.

– А как же быть с еще одной известной ценностью, с любовью? – спросил Оленев. – Это уже не социальная штука. Будем делать операции на генах? А то куда денешься? Хочется влюбленным жить вместе, и хоть кол на голове теши, все равно будут жить.

– Ну да, до поры, до времени, пока любовь жива. А потом? Ведь недаром есть и первая любовь, и последняя, и между ними сколько! Семья как раз и убивает ее, человек тянется к новой любви, ан нет, закон не позволяет, мораль, оставленная нам христианством, запрещает. Вот и трагедии: измены, ревность, драки.

– Ну и что же, приспела пора возвращаться к групповой семье?

– Да мы и так возвращаемся, но на более высоком уровне. И здесь движение по спирали.

– Развращаемся, – усмехнулся Оленев. – Эх ты, стареющий певец сексуальной революции. В твои годы пора и о душе задуматься, а ты как юнец безусый. Еще теорию стакана воды вспомни. Да было все это, а семья все равно осталась. А все эти теории радости тела, любви, разлитой поровну, свободы тела и духа и прочие, прочие, разваливаются и рассыпаются. К чему бы это?

– К тому, что мы с тобой засиделись в столовой, – проворчал Чумаков, сгребая тарелки.

Кончился рабочий день, началось дежурство. Он любил эти первые часы, когда в больнице затихал шум голосов и шагов, больные укладывались спать, и он сам тоже мог, наконец, расслабиться, свободно покурить, а то и подремать в кресле.

Тоненькой струйкой текла вода из незакрытого крана, она ударялась в раковину и наполняла ординаторскую стеклянным звоном. Чумаков сидел в кресле, подходить к умывальнику не хотелось, и он, воспитывая терпеливость, старался не раздражаться, а представить что-нибудь лесное, родниковое, бьющее из-под влажной земли и текущее по вымытым добела камням.

Закрыв глаза, он представлял себе летний лес, пытался вспомнить звуки и запахи июля, но это не удавалось, в середине зимы лето забылось, и не верилось в жару и гул шмелей над венчиками цветов. Звук льющейся воды все равно оставался городским, водопроводным, и мнились ржавый железный кран, выходящий из бетонной стены дома, грязная лужа на асфальте, пустые бутылки, стоящие в ряд, и сгорбленный старик, неторопливо моющий их одну за другой.

К востоку от полночи

Подняться наверх