Читать книгу Пойманный свет. Смысловые практики в книгах и текстах начала столетия - Ольга Балла - Страница 8

I. Обживая пространство
Венеция: толкование сновидений, или Изобретение одного города12

Оглавление

Венеция в русской поэзии: опыт антологии. 18881972 / Александр Соболев, Роман Тименчик. – М.: Новое литературное обозрение, 2019.

В самой подлинной Венеции,

Под балконом у Лукреции,

В позе дьявольски картинной,

Этак – боком, с мандолиной

Целый час себе стою

И – пою, пою, пою…

Николай Агнивцев

…как следует всякому честному туристу, вы будете кататься в гондоле, слушать серенады, глядеть, как горит огнями Лидо, как несказанны вокруг призраки Венеции. И всё будет вам нравиться, потому что лучше жить, когда всё нравится, хотя может быть серенады – только пошлые песенки и поёт их скверный хор, а гондольеры грубы и жуликоваты.

В. Стражев

Нет, всё-таки никакой Венеции не существует. И то, что вот такая огромная книга – как будто вся целиком о ней, – лишнее тому доказательство. На самом деле никакое не лишнее, а совершенно необходимое – и небывалое до сих пор.

Действительно: при всём труднообозримом изобилии написанного о Венеции, об открытии, освоении и присвоении её русскими путешественниками, и стихов и прозы, и дневников и травелогов… – подобного издания до сих пор не бывало.

Давно уже есть и исследования по русской Венеции (по многим русским Венециям) – и интересующийся читатель найдёт отсылки к ним уже в первой вводной статье антологии. Здесь же – другое.

Замысел книги – счастливо дерзок. Центральная её часть, антология как таковая, принципиально составлена из стихотворений, «значительно различающихся» между собою «по онтологическому статусу» (сама мысль разного онтологического именно статуса текстов, ещё прежде эстетического, веселит читательское сердце, читательскому же уму видится очень продуктивной): «среди них – поясняют нам составители, – несколько едва законченных черновых набросков, два текста песен, отъединённых от сопредельных им нот (оба некогда – каждый в своё время – были шлягерами), эпиграмма, миниатюра из гимназического рукописного журнала, монолог героини неизданного водевиля etc». Тексты на разных стадиях своего становления, в разных степенях публичности и прочитанности: не степень законченности и выделки в них важна. Не качество вообще. (Не говоря уж о том, что такое-то – черновики и недоговорённости, мелкое разнотравье в большом лесу культуры – как раз и выдаёт нам самое важное, в эти не видные глазу складки бытия оно и заваливается, главное – уметь извлечь; и, о да, составители умеют). Важна единственно тема.

Ну и, конечно, то, что все эти тексты с нею делают.

А они её – наращивают, разращивают, накапливают. Венеция тут показана как копилка для смыслов – большая, но с довольно жёсткой структурой.

В соответствии с этим, тексты в книге – опять-таки принципиально – разные ещё и по эстетическому уровню. То есть типовая, если не сказать штампованная поэтическая продукция каждого из времён, полная свойственными им общими местами и автоматизмами, ныне счастливо забытая общекультурным сознанием ради новой такой же, прекрасно уживается здесь с текстами высокого эстетического напряжения, с тем, что мы сегодня почитаем безусловной и неминуемой классикой: с Ахматовой, Гумилёвым, Кузминым, Мандельштамом, Пастернаком… В одном ряду с ними, без всякого различия, сосуществуют советские стихотворцы Евгений Долматовский, Роберт Рождественский, Алексей Сурков. Статистическое большинство здесь составляют поэты второго ряда – и рядов всё более далёких, включая и то, что (вполне заслуженно) оставалось доселе за пределами внимания литературоведов. У некоторых авторов неизвестны даже имена (кто стоит за криптонимами «В. В-С», «Л. И. И-ст-м», «Энбе», осталось неведомым; кто таковы В. Сладкопевцев, А. Степной, таинственный Вольтерьянец – атрибутировать не удалось). Количество стихов от них взято неравное – и определяется оно опять-таки не значимостью поэта в литературной истории: скажем, вполне безвестный Степан Чахотин может похвастаться восемью текстами, тогда как Осип Мандельштам скромно довольствуется одним, уравненный в этом, скажем, с Николаем Ашукиным и Вадимом Баяном. Видимо, сколько написал человек о Венеции – столько у него и брали.

И нет, всё это не показано ни в каком развитии – даже в простом хронологическом – и не представлено ни в какой иерархии. Всё организует бесстрастнейший из порядков: алфавитный. Здесь неважно ни становление мотивов, ни вытеснение их новыми: важно их сосуществование, их одновременность.

И всё это потому, что составителями явно двигала задача не вполне литературная (потому и пригодился весь этот рифмованный шум массового сознания, на который прежде литературоведам не приходило в голову обращать внимание), скорее – историко-культурная, мифографическая: дать слепок русского венецианского мифа – начиная с предсимволистских времён. Собственно, и начинать-то хотели с Мережковского, с его стихотворения 1892 года: «это изящным образом синхронизировало бы поэтическое освоение Серениссимы в XX веке со становлением символизма». Но миф, как и положено живому, засвоевольничал и нижнюю свою границу установил случайно: «когда работа над составлением сборника была уже в самом разгаре, нашлось стихотворение сызранского поэта В. Я. Дряхлова, напечатанное четырьмя годами раньше. Отчётливо осознавая, – признаются составители, – что для него, ни разу за последние десятилетия не упомянутого даже в перечислении имён, наша антология – последний шанс преодолеть забвение, мы отодвинули нижнюю границу до 1888 года». Зато верхняя была проведена строго рационально (ничто так не укрепляет миф, как рациональные противовесы к нему): 1972-й – «это год накануне публикации первых венецианских первых венецианских стихотворений Бродского, полностью переменивших рельеф русской стиховой veneziana», – выведших, значит, русский разговор о Венеции за пределы за пределы хорошо обжитых инерций – в область инерций новых, которым ещё предстоит стать обжитыми. Уже наверняка и обживаются (доживём, бог даст, и до второго тома антологии!).

Во всяком случае, то, о чём идёт речь здесь – это, по мысли составителей антологии, завершившаяся глава русского венецианского текста. Упёршаяся в свои пределы. (Ну, опять-таки посмотрим, посмотрим. На уровне массового стихотворства наверняка и теперь воспроизводится.)

Итак, перед нами – внутренняя карта русской Венеции XIX—XX веков, путешествие вглубь русского воображения с именно его – а не итальянского города – чувствительными точками (а они – как раз там, где говорящие о Венеции повторяют друг друга, к которым они возвращаются – из какого бы времени ни говорили – снова и снова). Коллекция проб венецианского мифа, взятых во многих его точках, на многих разных его уровнях одновременно (кстати: ведь времени у мифа нет, так что всё правильно). Миф неспроста представлен именно в поэтических его осуществлениях: поэзия, как известно, уже в силу самой своей ритмической природы магична и только тем и занята, что заколдовывает и наколдовывает мир. На сей раз она наколдовывает читающим по-русски Венецию – и мы можем проследить, как она это делает.

А по-настоящему-то в этой книжище – целых три самостоятельных книги, и читаться они могут, не только иллюстрируя и комментируя друг друга – к чему, казалось бы, и призваны, – но и вполне независимо одна от другой. И, между прочим, собственно поэтическая, сердцевинная её часть – не самая большая: и трёхсот страниц не наберётся. И стихотворений всего четыреста, и те за неполное столетие. Этот пласт сновидений зажат между двумя различно устроенными пластами его толкований.

Да, стихотворная часть чрезвычайно плотна, не в последнюю очередь – благодаря великолепному перепаду эстетических высот, и прямо-таки перенасыщена закостенелостями и окаменелостями венецианского воображения русской словесности. Однако ещё интереснее – вводные главы книги, написанные составителями (первая – Тименчиком, вторая – Соболевым). Первая отсылает к европейским истокам русского очарования Венецией и заимствованным оттуда мотивам, принятым если не как исходная очевидность, то, по крайней мере, как руководство к имагинативному действию. Вторая, сама себе монография, – «исторический путеводитель» по русским венецианским путешествиям, по их типовым маршрутам, способам распределения внимания в пространстве и времени («Если лучшим местом для начала венецианских экскурсий безусловно считалась пьяцца, то идеальным временем для наблюдения за пьяццей – столь же единогласно – ранние сумерки»), характерным реакциям на увиденное, по сопутствующим впечатлениям и практикам, – прозаическая, так сказать, подкладка русской поэтической венецианы. «В грязных каналах плывёт всякий сор; грязноватые италианцы с растерзанной грудью, в проломленных шляпах, загородили канал нагруженными барками; громко бранятся; кухарка из окон палаццо ведро за ведром выливает; ручей мутнопенных помой протекает на зелени слизью и блесками радужных пятен», – писал не какой-нибудь ворчливый турист-обыватель, а сам Андрей Белый.

Но самое сочное в этом томе, главная его роскошь – и самая крупная его часть – последняя: комментарии. Больше шестисот страниц – чистая радость, даже в структурном отношении: не менее, а ещё куда более художественных текстов они повторяют своими очертаниями намечтанный город. «Как предписано духом венецианской топографии, комментаторы порой сворачивают в проулки, соттопортего и другие манящие проходы, которые упираются в тупики, и приходится возвращаться к тексту обогащёнными только своей семантической прогулкой». (Да можно ли, – подумает, едва поспевая за комментаторами-проводниками, читатель, – желать большего богатства?!). Части здесь тоже две. Первая указывает на источники, по которым печатаются стихотворения, и места их первой публикации, если таковая состоялась. Вторая, «Dramatis personae», принадлежащая перу А. Л. Соболева (и вот тут уже можно блуждать часами, отправляясь с любого места в любую сторону), даёт биографические сведения об авторах – если таковые, опять же, восстановимы, – от короткой справки до мини-монографии, и – главное ли? – очерк романа каждого из них с Венецией по дневникам, письмам и иным свидетельствам. Это – корни русского венецианского мифа, уходящие глубоко в почву жизней, вытягивающие из них соки. Хотя вообще читателю не раз создастся впечатление, что в этих комментариях великодушная, щедрая Венеция часто соглашается на роль смиренного повода вспомнить, проговорить многие жизни, к которым оказалась прикосновенна, – с подробностями, с цитатами из документов и сочинений, не имеющих к ней уж совсем никакого отношения, да хоть с анекдотами и слухами, – разговор о персонах драмы, где только возможно, не ограничивается ею и вмещает иной раз всю жизнь человека от рождения до смерти. Что за дело, казалось бы, Светлейшей царице до того, какой была на закате своих дней посвятившая ей всего-то одно стихотворение поэтесса Мальвина Марьянова, или как умер – тоже ограничившийся одним стихотворением к ней – казанский филолог-славяновед Нестор Мемнонович Петровский? А она внимает, ей все важны, ей ничто не мелко.

И это мне хочется отнести к безусловным достоинствам книги: чрезвычайную её витальность – и пристальность внимания, прямое следствие чувства ценности жизни.

Кстати, к венецианскому мифу как таковому авторы-составители очень бережны. Они его не препарируют (и правильно – живой же), не разбирают на волоконца стереотипов, не критикуют, не разоблачают, избави Боже, его заблуждений (миф не заблуждается – он всегда прав; тем более, что все разоблачения и разочарования, при интенсивных ожиданиях неминуемые и обильно цитируемые авторами-составителями, успели отзвучать уже столетие назад, – а венецианскому мифу хоть бы что…). Они просто позволяют ему быть перед читательскими глазами – и показывают, откуда и как он растёт.

Нет, ну то есть, конечно, они от него дистанцируются: затем и нужны эти два массивных пласта толкований, проложенные пластом толкуемых сновидений. Они задают границы между мифом и тем, что нам с вами удобно принимать за реальность. Чтобы миф было лучше видно.

Нет, нет, говорю вам, никакой Венеции. Её, «сокровищницу мира» (Ахматова), намечтали, навоображали, насновидствовали, набормотали самим себе, нашептали друг другу на ухо. Фантом она, морок. Потому и сокровищница.

Во всяком случае, если она и существует (сведения об этом, как вы понимаете, настолько многочисленны и противоречивы, что доверяться им – как раз в силу их подозрительного избытка – точно не стоит), то именно вот такая: с (непременно волшебными) гондолами и гондольерами, (неминуемо таинственными) дворцами, мандолинами, серенадами и баркаролами (с обязательным лунным светом, дрожащим на ночной поверхности каналов), дожами и карнавалами, масками и бауттами, с совершенно неотменимой романтической любовью и верными спутниками её – «грешными снами». То есть – выдуманная. То есть – действующая на человека сильнее всего.

Это и есть «самая подлинная Венеция», о которой в первых же строках поэтической части книги говорит нам открывающий антологию Николай Агнивцев. Подлинная она – только и единственно в воображении.

И видеть её – совершенно не обязательно. Да её и вообще видеть невозможно. Анна Радклиф, «автор бестселлеров как английского, так и русского книжного рынка», например, создавая свой вариант Истинной Венеции, прекрасно без этого обошлась. Настолько, пишет автор одной из вводных статей к антологии, что именно над её книгой «Удольфские тайны» Джордж Гордон Байрон задолго до встречи с эмпирической Венецией «увлёкся городом „единых токмо сладчайших движений сердца“» (как это называлось в современном Байрону русском переводе).

А тот город, в который нынче каждый может попасть, прилетев, скажем, в аэропорт Марко Поло – это совсем, совсем другая история. Хватаемый торопливой пятёркой наших несовершенных чувств, он – только сырьё для неё, единственной.

Скорее всего, путешественник его при встрече и не узнает.

И свою Венецию ему придётся изобретать заново. В идеале – не ориентируясь при этом на то, что уже в изобилии наговорили его многочисленные предшественники.

И это будет ещё один слой вечного венецианского мифа.

2019

Пойманный свет. Смысловые практики в книгах и текстах начала столетия

Подняться наверх