Читать книгу Ф. И. О. Три тетради - Ольга Медведкова - Страница 3
Первая тетрадь
Оля Ярхо
19 марта
Оглавление1. Трехактная опера Вагнера «Парсифаль» была впервые представлена 26 июня 1882 года, на Втором фестивале в Байрейте. В основу ее был положен старинный текст Вольфрама фон Эшенбаха (1170–1220), а тот в свою очередь основывался на произведении Кристиана де Труа, написанном за век до того. По Вольфраму, когда мать Парсифаля, Герцелойда, узнает о смерти своего мужа Гахмурета, она прячется с сыном в лесу. Там она воспитывает мальчика в полном неведении о своем происхождении. О своем имени он ничего не знает до тех пор, пока ему об этом не расскажет его кузина Зигуна, незадолго до того, как он должен предстать перед королем Артуром. Из страха, что он станет рыцарем и погибнет, как погиб его отец, мать его ничего ему не объяснила, ничему не научила. Чтобы избавить его от смерти, она лишила его имени. Так он и рос безымянный. При дворе Артура его приняли благосклонно благодаря его невероятной красоте, силе и гибкости лесного зверя. Когда сын объявил матери, что уезжает с рыцарями, она, все еще надеясь, что его страсть к рыцарству продлится недолго, нарядила его как шута и дала ему глупые, абсурдные советы о том, как себя вести. Она думала, что он прослывет идиотом и вскоре вернется. Он и поступал, как та велела, прибавляя всякий раз: так меня матушка научила. В результате произошло нечто ужасное. Из‐за того, что Парсифаль не знал своего имени, он нечаянно убил близкого родственника. У Вагнера волшебница Кундри открывает Парсифалю тайну его имени: «парси» значит чистый, а «фал» дурак; короче, чистый дурак.
2. Что же до девочки Оли Ярхо, то не только с фамилией, а еще задолго до того и с именем ее были у ее родителей серьезные проблемы. По абсурдной случайности, после всех переездов, пересечений границ и бесконечной смены документов, у меня сохранилась переписка ее родителей в момент ее рождения. Вход мужчинам-отцам в советский роддом был строго-настрого запрещен. И вот они друг другу пишут: она – ему, он – ей, в палату № 34 Института акушерства и гинекологии, располагавшегося в доме № 2 по Большой Пироговской улице (они жили в коммунальной квартире № 70 дома № 37–43 по той же Пироговской улице, кстати, по соседству с домом, в котором в 1920‐х годах жил Булгаков).
– Ну как да что, как здоровье, как «девочка»?
– Вроде курносая…
– Как же так? Моя ли это дочь?! Моя курносой быть не может!
Друзья, родные тоже пишут записки-записочки, как да что, как там «девочка»? В чем дело? Почему у этого ребенка до сих пор нет имени? По позднейшим рассказам, еще до рождения между ними было решено: если мальчик – называет мама, и будет тогда непременно Михаил, в честь дедушки Миши Медведкова – маминого обожаемого папы. А если девочка – то называет папа, и тогда полная неясность. Дни идут. Вот пишет подруга: «Как ты себя чувствуешь? Разрешили ли тебе уже ходить? Как девочка? Тебе огромный привет и поздравления от Ю. Он уже достал книжку про Пикассо и, наверное, уже выслал. Надеется (и я тоже), что она тебе понравится».
3. Книжка про Пикассо – в советский роддом от французского друга подруги – вот так предмет первой необходимости! Книга эта вернулась в Париж, вот она: стоит на полке. Ее автор Пьер де Шампри, а называется она «Пикассо в тени и на солнце». Издательство: «Галлимар», год издания: 1960. Я знаю ее наизусть, ибо с ней в обнимку прошло детство. А книжка хитрая. В ней рассказывается о мотивах, которые Пикассо использовал в своем творчестве; показывается вся та история искусства, которую он проработал и пропустил через себя. Рассматривая эту книгу, можно привольно бродить по территории искусства; можно гулять в садах творчества и даже заразиться чувством связи между теми, кто на эту территорию вступает, кто по ней прогуливается. И я заразилась – этим чувством родства, этой уверенностью в том, что все всегда растет в искусстве одно из другого. Там в этой книжке был портрет жены Пикассо – Ольги. То, что она Ольга, не удивляло, что русская балерина в Париже, тогда, в детстве, не заинтересовало. Да и как было такое себе представить?
4. «Леночка! Возвращайся скорее. Наши приготовления подходят к концу. Пеленки, распашонки, чепчики уже ждут девочку. Жду тебя очень, очень. И еще, очень хочу увидеть девочку. Целую тебя и дочь». От другой подруги: «Ну как твое материнское мироощущение? Обо всех твоих прошедших переживаниях поговорим при встрече. Ну как твое чадо? Говорят, что ты его уже кормишь. (Ребенок уже в мужском роде!) Ты не падаешь в обморок от его прикосновений?» Дальше рассказывается, как данная подруга проектирует кузнечный цех. Инженер, стало быть, как и мама. А вот телеграмма от родственников Медведковых из Симферополя, посланная на имя «Ерхо» (кто ошибся, они или почта?) девятнадцатого февраля, то есть «чаду» уже неделя: «поздравляем-дорогих-родителей-дочкой-желаем-всем-здоровья-медвековы» (без второй «д», то есть именно так, как мою фамилию регулярно пишут во Франции, иначе им слишком длинно, да и зачем повторяться). А вот отдельно телеграмма от дедушки Миши. Тут уж вообще не до имен. Кратко, четко и донельзя путано: «горячо-поздравляю-целую-маму-дочку-папа». Вот так! Кто кому кем приходится? Так и я, во время моего первого и последнего сеанса психоанализа, в первой же фразе, так запуталась в родственных связях, так заблудилась в трех березах (или дубах? нет, кажется, соснах), так все перепутала между собой-дочерью и собой-же-матерью, моей матерью, ее дочерью (я) и дочерью (моей), что аналитик чуть не лопнул от счастья в предвкушении ближайших тридцати как минимум лет, потребных для распутывания этого клубка, но не тут-то было.
От тети Лили Г., которая подарит мне мои первые часы, научит свистеть и кататься на коньках, послание такое: «Лена, с дочкой, салют! Как здоровье твое и твоей дочки? Лена, пожалуйста, напиши, как кушает твоя дочка? Напиши, она очень толстая? Она синенькая или уже нет? (Имени еще нет, а уже толстая и синяя.) Толька (мой папа) выглядит после родов как петух. Звонит он мне тринадцатого и говорит, что дочь, и просит купить цветов. Я – цветов нет, есть корзины. Он – из‐за денег дело не встанет. Я – покупаю корзину за 8 р. 24 к. Такая, собака, тяжелая, еле ее дотащила до дома (я с обеда отпросилась). Звоню Толе и говорю, что надорвалась. Он перед больницей приезжает ко мне. Рассказывает, что две ночи не спал, только курил. Он настолько переутомился и переволновался, что я вышла на минуту на кухню, а по возвращении он крепко спал. В роддоме, чтобы передали тебе корзину, он сунул нянечке Нюре 1 р. и завел с ней контакт. Я не открываю Америки, говоря, что он очень тебя любит, но все-таки думаю, что это тебе будет приятно. Из роддома поехали к тебе домой, выпили, послушали музыку. Все время спрашивала, как будешь называть девочку, он сказал: буду советоваться с женой».
Так у меня имени и нет. Зато мы знаем: та нянечка, что получила рубль за внос корзины, звалась Нюрой; папа начал фантазировать, как он ее уговорит и она его пустит к маме в палату. «Ой, Ленка, если бы ты видела, как он ждал твою записку! Смехота! И ждал он ее не напрасно. Записка была очень теплая, да что я говорю, просто любовная».
Из других примечательных текстов есть еще такой (от коллеги): «А дочка очень смешная? Вы случайно не знаете, как ее будут звать? Как Вы с ней справляетесь? Неужели Вы можете ее отличить от других детей?»
А вот еще письмо…
Я же историк, работаю с архивами. Я историк на карантине, а потому работаю с теми архивами, что под рукой, под боком, под самым носом, рукой подать и т. д.
5. Но прежде – небольшой перерыв. Он необходим по меньшей мере для того, чтобы мой проходивший мимо муж (зовут его Филипп), которому я рассказала (с азартом) о том, что в течение первой недели, а то и всех первых десяти дней моей жизни была безымянной, ответил, что он тоже. Да и сестру его решили как-то назвать в последнюю минуту, когда пора было идти записывать. И что «раньше», сказал он, детей вообще часто никак не называли, ибо не знали, выживут ли они. Ждали до крестин, чтобы не хоронить уже такого-то по имени, но еще не крещенного ребенка. Так что первое время дети были «никто», в ожидании подтверждения того факта, что приняты в сообщество живых: имя выдавалось как подарок, как награда за живучесть.
6. И снова Пруст в «Германтах»: «…так мы даем имена Марса, Венеры, Сатурна звездам, в которых нет ничего мифологического. Мы чувствуем в одном мире, а именуем в другом, мы можем кое-как согласовать эти два мира, но мы не можем заполнить пропасть между ними». «Согласовать» – важное у Пруста слово. Как согласовать мир чувств и мир имен? А мир чувств – это ведь и мир тел, да и мир вещей. А мир имен – он звездный. В пропасти между этим миром и тем рождается литература.
7. Лабрюйер в «Характерах» так пишет о сильных мира сего: «Довольно и того, что у нас с народом одна религия и один Бог: не хватало еще зваться Пьер, Жан, Жак, как торговец или хлебопашец. Постараемся же не иметь с ним ничего общего; подчеркнем все, что нас от него отделяет; пусть они берут себе двенадцать апостолов, их последователей, первых мучеников (каковы люди, таковы и их святые покровители); пусть с радостью ждут ежегодного возвращения своего дня, который каждый отмечает как личный праздник. Нам, сильным мира сего, подойдут имена светские, пусть нас окрестят Ганнибалом, Цезарем, Помпеем, это были великие люди; Лукрецией – знатная была римлянка, Рэно, Рожэ, Оливье и Танкред, это были рыцари, в романах нет героев чудесней; пусть назовут нас Гектором, Ахиллом, Геркулесом, они были полубогами, и даже Фебусом и Дианой; и кто запретит нам зваться Юпитером, Меркурием, Венерой или Адонисом?»
8. «Что в имени тебе моем?»
9. У меня – после всего, что было выкинуто, потеряно, что пропало – мало что сохранилось. Почти ничего. Я думаю о детской комнате моего мужа, которая все еще существует, о чердаке их семейного дома, стоящего все там же, на том же месте, о розовом кусте, пересаженном из сада его бабушки, о бабушкином доме в деревне по соседству – напротив церкви, где она всю жизнь играла на фисгармонии. Я думаю об этом мире чувств, вещей, земли, домов, камней, деревьев – и сравниваю это с моим бедным миром, сплошь бумажным. Только и есть что желтые листы; да в придачу пара имен. Как мне быть? Как быть? Так мало (д)осталось, так нет же, давай делись и этим. А мне-то самой, одной? А для меня? Где мой мир чувств? Где моя оболочка? Где кожа моя? Где дом мой – домишко? Где гнездо, дырка, будка? Где никто не тронет, не плюнет? Где мой пень, под которым никто не пнет? Нет такого места. Нет такой будки, нет ошейника, хоть бы и с не собственным, а хоть с чьим-то, с чужим каким именем, с любым. Только дорога меж голых стволов, только идти по ней в темноте, не зная, куда ступит нога, устоит ли, поскользнется? А неважно, ты знай себе иди, ты, эта, как-тебя-по-батюшке, эй-девушка, женщина-в-зеленой-шапке, нет, не вы, крайняя-слева, давай поворачивайся и, раз, колючим в спину. Чужая дорога, чужая память, чужие дома, чужое тело, чужое имя. Ничего своего. Ничего. Только листы бумаги. Шурши ими, историк.