Читать книгу Узник вечной свободы - Ольга Вешнева - Страница 3
Глава 2. Декабристы
ОглавлениеПора беспечности закончилась на удивление быстро. Прохладным августовским вечером отец преподнес мне плохой сюрприз. Вот уж не ожидал я от него такой жестокости. Выходит, к крепостным он был добрее, чем к любимому наследнику.
– Хочу я, чтоб ты стал достойным человеком, Тихон Игнатьевич, – призвав меня в обитый фиолетовым шелком кабинет, сказал отец, стоя у окна и поглаживая левую бакенбарду. – Особую чтоб грамоту познал – любовь к Отечеству! Родине мог послужить, подобно своему великому прадеду генералу Таранскому. Отправишься ты в Петербург, в кадеты. На завтра Ерофей готовит для тебя лучший экипаж.
– Помилуйте, батюшка! В кадетах пропаду! – я рухнул на колени. – Какая мне муштра? Какие марши? Какой мне бег на дальность? Я погибну, бездыханный упаду на плац, – я обрисовал руками обширность туловища, доказывая его непригодность ко всякого рода гонкам, прыжкам и закидыванию ног выше подбородка.
– Не падай духом. Ты подтянешься, окрепнешь, – отец был беспощаден. – Не так давно закончилась война, и нынче время неспокойно. Того и гляди, отыщется другой Наполеон и надо будет исполнять священный долг. Позор тому, кто не сумеет защитить Отчизну. Да и не будь войны, подумай-ка, сынок, везде в почете офицеры. Зовут их в лучшие дома столицы на балы. А мне тебя надо женить еще, да выгодно. Отказов я не принимаю. Будь любезен, соберись, и завтречка с рассветом – в путь.
С родительским поместьем я прощался, как с жизнью – рыдал в парке на скамейке. Всю ночь не спал, да и наяву словно мучился в кошмаре. Наутро я был вовсе сам не свой. Мать провожала меня, утирая ситцевым платочком слезы, а отец нарочито хмурился, скрывая жалость и тревогу.
В 1821 году я поступил в Первый кадетский корпус, что по сей день находится на Васильевском острове. Директором его тогда был Михаил Степанович Перский, человек, преданный своему делу, справедливый и доброжелательно относившийся к юным подопечным. Однокурсники подобрались разумные, хорошо воспитанные. Приняли они меня довольно сносно. Ожидал я худшего. Не скрою, поначалу без подтруниваний и легких упреков не обошлось, но меня выручило умение вести интересные беседы. Перед сном я мог часами заговаривать зубы ребятам, черпая темы для рассказов из прочитанных дома книг и деревенских приключений, мог смело дискутировать о высоких материях, о различном видении мироустройства и общественной жизни известными философами, писателями и поэтами. Благодаря чему я получил необидное прозвище “Деревенский философ”.
На испытаниях, которых было возмутительно много – от строевой подготовки и физкультурных занятий до подвижных игр – мне приходилось трудновато, но нельзя сказать, что невыносимо тяжело. Я рос активным и любознательным ребенком, привыкшим совать нос во все двери и кусты, а не лежебокой. Барское сибаритство меня не прельщало. Я не любил сидеть без дела. Постоянно возникающие идеи требовали немедленного воплощения в жизнь. Поэтому если Вы, любезный читатель, успели сравнить меня с литературным героем Обломовым, забудьте неуместное сопоставление навсегда.
Отец был прав, со временем я подтянулся, окреп физически. Тренироваться стало проще. Что касается духовного развития, меня увлек мятежный дух, витавший в стенах кадетского корпуса.
Случилось пообщаться мне с Кондратием Рылеевым во время его краткого визита в альма-матер. Точнее, я, как на уроке, больше слушал умные речи, нежели говорил сам. Пришел он к Перскому, но уделил внимание и нам, кадетам. Прочел короткие стихи, была среди них сатира “К временщику”. Над ней мы смеялись – напрасно. Рылеев посмотрел на нас с такой строгостью, какую только могли отобразить его необычайно крупные при миниатюрном лице глаза с поволокой, похожие на черные очи кавказской красавицы.
– Что ты думаешь о нынешнем положении крестьян, господин будущий офицер? – внезапно обратился он ко мне, приветственно подав руку. – Ты, как видится, провинциальный житель. Вскормленный блинами со сметаной.
– Так точно, государь, – подобравшись, ответил я.
– Не зови меня так, кадет. Я в государи не стремлюсь, хоть нынешним самодержцем крайне недоволен. Скажи мне, много ли крестьян в хозяйстве твоего отца?
– Порядка пятисот пятидесяти душ.
– А как они живут? Ты не ответил.
– Недурственно, я полагаю, без обид. Отец мой не поднимет руку на собаку, что говорить о человеке!
– Так твой отец считает крепостных людьми? Прекрасно! Как славно, что я заговорил с тобой.
– Кем еще прикажете считать крещеный люд?
– Как жаль, что большинство помещиков не таковы, как твой отец. Они разлучают семьи, продают детей от матери в другие губернии. Мне мерзко вспоминать о тех, кто лупит беспощадно крепостных и даже забивает до смерти.
– Слыхал я о таких, и мне сие противно, – тихонько вздохнул я.
– Согласен ли ты даровать крестьянам свободу? Готов ли бороться за отмену крепостного права? – Рылеев хитро усмехнулся, ожидая моего сомнения и долгой паузы.
– Готов! – без промедления воскликнул я.
– Молодец, кадет, – потрепав меня по плечу, одобрительно улыбнулся Рылеев. – А на замену самодержавия на республиканский строй как ты смотришь?
– Как на хорошее, нужное дело, – ответил я.
За первый учебный год я услышал и прочел столько критики в адрес царского режима, что собственноручно готов был свергнуть императора с престола. Я увлекался поэзией с раннего детства, но прежде моя лирика была посвящена природе и разным мелочам житейским, а теперь я взялся писать острую сатиру на власть.
При новой, случайной встрече с Рылеевым в зале первого этажа я дал ему прочесть несколько сатирических стихов об императоре Александре и полицейских шпионах. Кондратий Федорович внимательно изучил мои творения, разложил по полочкам все обнаруженные помарки и посоветовал до времени оставить небезопасное увлечение. Сказал, что мал я еще для того, чтоб головой рисковать.
Вскоре наступило то самое время, на которое намекал Рылеев. В тревожном 1825 году мне исполнилось пятнадцать лет, и я уже считал себя достаточно разумным и отважным для участия в государственном перевороте. Между тем годы шли, а я так и оставался пухлым мальчишкой с широко распахнутыми наивными глазами и добродушной улыбкой – немного застенчивым, а иногда и робким.
Особенно я робел при знакомстве с людьми, которых считал величайшими гениями эпохи. При виде их душа уходила в пятки. Так было при моем проникновении на собрание Северного общества, куда меня затащил Рылеев. Так было и пять лет спустя, на великосветском вечере у Пушкина, устроенного им в честь очередного выпуска “Литературной газеты”. Я туда явился по приглашению Дельвига, общение с которым давалось немного трудно. Барон слишком много говорил о своей готовности к великим свершениям, но слишком мало представлял ее доказательств, а то и вовсе при остреньком случае трусливо пятился в кусты.
Между этими двумя знаковыми встречами я едва не стал участником страшнейших событий. Декабристы относились ко мне и многим другим кадетам, поддерживавшим заговор, как к малым детям. Однако они верили в нашу преданность общему делу, понимали, что мы их не выдадим. Они увлеченно рассказывали нам о северных путешествиях, рискованных походах и сражениях на чужбине, но скромно молчали о самом главном – плане мятежа. Тем не менее время и место готовящегося восстания нам стало известно. Как говорят сейчас, информация просочилась.
Я не совсем понимал, чем император Константин будет лучше императора Николая. Не может родиться ангел в отце- и братоубийственной семье. Но под влиянием Северного общества я был согласен и на Константина. Может быть, он от испуга поостережется после императорской присяги угнетать народ. Чрезмерная жестокость, граничащая с изуверством Южного общества, предлагавшего вздернуть государя на виселице, пугала меня. Полковник Пестель был мне ненавистен. Уже тогда я прекрасно понимал, что нет ничего страшнее, чем власть в руках душегуба.
Моя воспламеняемая мятежной искрой душа безудержно рвалась на Сенатскую площадь в день восстания декабристов. Весь цвет преподавателей во главе с директором встал грудью на защиту ворот. Для них мы тоже были детьми, и они не хотели нашей гибели. “Убейте нас и ступайте на бунт через трупы!” – взывали уважаемые учителя, и мы остались в корпусе.
Вечером к нам стали приносить раненых солдат Московского полка, чудом переправившихся через Неву. Коридорное эхо гулко стонало, молилось, бранилось. Боль многих людей сливалась в единый плач, сотрясающий стены Первого кадетского. Мне никогда прежде не было так страшно и так горько. Ребята сновали вверх – вниз по извилистым лестницам, неся тазы с водой, тряпки, лекарства. Я их почти не замечал, они вдруг превратились в тени. Я видел только свой тазик, свое состряпанное из рубашек перевязочное тряпье, свой флакон с марганцовкой… и чужую кровь, обильно льющуюся из рваных дыр от картечи. Наш доктор показал ребятам, как нужно находить железные осколки в кровавом месиве с помощью стального щупа и извлекать их наружу. Вытаскивая щупом и специальными щипцами кусочки железа из живота изрешеченного картечью молодого офицера с мягкими белыми усиками, звавшего в бреду то мать, то возлюбленную, я дважды чуть не свалился в обморок. Перед глазами плыло, я часто встряхивался и непрестанно говорил – то сам с собой, то с офицером, который меня не слышал. Я продолжал копаться в живой плоти стальным прутом, словно червяк в яблочной сердцевине, ища осколки. Найдя их, тянул крючковатым концом щупа вверх, зажмурившись, и выбрасывал в медный лоток. Я старался не слушать, что говорят остававшиеся в сознании солдаты. А говорили они о том, как люди давили друг друга в толчее под обстрелом, как проваливались под лед и тонули в Неве. Их слова просачивались в меня, сдавливая сердце.
Когда я бесчувственно падал на следующего раненого солдата, которому конь раздавил ногу, меня подхватил за плечо и хорошенько встряхнул старший товарищ Алексей.
– Крепись, Тихон, – друг заглянул мне в глаза, проверяя, не закатились ли они под свод. – Дать тебе воды?
– Нет, нет… Им не хватит, – на выдохе едва проговорил я. – Управлюсь… Ступай.
Я вновь приступил к отвратительной, но необходимой для спасения людей работе. Ясность сознания больше не покидала меня. Сил придавала лютая ненависть ко всем представителям царской династии. Отныне я точно знал – самодержавие нужно упразднить, и как можно скорее, а всех царей и царьков отправить на виселицу.
Мы накормили раненых ужином и уложили их на свои постели. За наиболее тяжело пострадавшими присматривали учителя. Ночь я провел, сидя на лестнице на одной ступени с Алешкой. Мы не разговаривали. Просто не могли. Только думали, что станет с государством Российским? И что ждет нас? Каторга? Ссылка? Сонливости не было и в помине.
Наутро в корпус пожаловал император Николай. Я слышал издали, как говорил он с Перским, как ругал его и нас за помощь бунтовщикам. Директор отвечал ему спокойно, с обычным своим достоинством: “Они так воспитаны, ваше величество: драться с неприятелем, но после победы призревать раненых как своих”, и Николай убрался ни с чем восвояси, как трусливый хорь.
Я мечтал превратиться по сказочному волшебству в огромного зверя, чтобы настигнуть и растерзать душегуба. Внутри меня все горело. Целый день я не мог говорить, есть и пить. К вечеру немного оправился от потрясения и первым делом взялся за запрещенную литературу – читал записки Бестужева.
Жизнь кадетов постепенно вернулась в обычное русло, и мятежное настроение стало еще сильнее, а потом “сверху” пришло указание навести в нашем корпусе порядок. То есть фактически превратить его в тюрьму. Все книги, кроме учебников, оказались под запретом, а библиотека на замке. Но я успел набраться опальных знаний. Я даже написал к тому времени свой первый философский труд под названием “Мир наоборот, или Ждет ли нас счастье впереди”, где изложил собственную концепцию переустройства русского государства.
На казни пятерых декабристов: Рылеева, Бестужева-Рюмина, Муравьева-Апостола, Каховского и Пестеля, я не присутствовал – не хватило духа, но читал о ней с сердечной дрожью. Я представлял, как в скором времени вместе с верными соратниками веду на казнь начальника жандармов Бенкендорфа. Как ставят подлого душегуба на виселицу, надевают петлю ему на шею и отпускают полетать немного. Он задыхается, хрипит и бьется на веревке, словно рыба на крючке. Веревку обрезают, и он падает плашмя, глотает жадно воздух. Его пинками поднимают, вновь накидывают петлю, и снова он висит на ней, не чувствуя спасительной тверди под ногами. Не дав мерзавцу задохнуться, его снимают с виселицы, чтоб опять затем повесить. Так происходит много-много раз. Жандарм уже отчается молить о смерти, когда она всерьез придет за ним.