Читать книгу Белые лилии - Олли Ver - Страница 2

Глава 1. Недособаки и другие звери

Оглавление

Я крепко обняла дочь. Она вцепилась в меня ручками.

– Не реви, – говорю я, слыша, как клокочет мой собственный голос. Опускаю голову, глажу её по макушке, зарываюсь носом в её волосы и пытаюсь надышаться её запахом, впитать его запомнить, впечатать в подкорку. Господи, что же я наделала… – Оглянуться не успеешь, а я уже вернулась.

Она кивает и жмется к моему животу, чувствуя, как дрожит мое тело – оно врать не будет и вопреки голосу, который я кое-как держу под контролем, оно откровенно до жестокости: все плохо, Соня, все очень плохо.

Дверь подъезда открывается и выходит мой бывший муж. Быстрые, собранные шаги, волосы всклокочены, лицо помято и сон еще не до конца выветрился из головы, но холодеет внутри не от заспанных глаз, а от того, что я впервые вижу его в растерянности. Он тащит чемоданы и укладывает их в багажник машины. За ним следом – Оксана и вот он – момент истины. Мы застываем, глядя друг на друга. Настоящее и прошлое. Ох, не при таких обстоятельствах мы должны были знакомиться. Я вглядываюсь в её лицо – я жду, что она наброситься на меня с кулаками. Я бы на её месте именно так и сделала. Я бы вцепилась в её лицо, каким бы виноватым, заплаканным и напуганным оно ни было, и дала бы её прикурить той тупой бляди, которая заставила всех плясать под её дудку. И было ради чего? Бала бы цель великая, так нет же, чёрт – во имя своей вагины.

– Привет, – тихо говорит она.

И все.

Вот тут-то меня и накрывает отчаяньем – рвется, клокочет истерика, чувство вины, ненависть сплетаются тугим комком и прорываются слезами. Опускаюсь на колени и смотрю в напуганные глазенки моей дочери:

– Прости меня, Пуговица! Бога ради, прости… я так виновата. Я… – больше не могу говорить. Что бы я ни сказала, это все лишь пустой треп, жалкая попытка прикрыть свою задницу. Глухо рыдаю, а моя дочь, моя взрослая, не по годам умная и совершенно бескорыстная девочка, гладит меня по голове, прижимает к своей щеке и говорит:

– Не реви, – я киваю, я еле дышу, я жутко завываю ей в плечо. – Не успеешь оглянуться, как ты уже и вернулась.

Господи, дай мне сил!

Отстраняюсь от неё и смотрю так, словно вижу её (не смей, скотина! Даже в мыслях это слово не произноси!)… словно мы еще очень долго не сможем увидеться. Я не знаю, что будет дальше, что случится со мной уже через пятнадцать минут, и ей в этом хаосе места нет. Мой бывший обо всем позаботится, он даст её заботу и укроет от бед, спрячет, уведет, закроет руками глаза, и не даст смотреть туда, куда смотреть нельзя.

– Марин, нам пора ехать. Регистрация заканчивается через два часа.

Я поднимаю на него глаза, снова смотрю на Соню, целую щеку, пахнущую карамелью:

– Садись в машину, – всхлипываю я.

Она кивает, идет к задней двери, открывает её и садится в машину. Я поднимаюсь и смотрю на мужа, стоящего прямо передо мной:

– Прости меня…

Он ничего не отвечает на мои никому на хрен не нужные извинения. Он достает бумагу из внутреннего кармана ветровки и протягивает мне:

– Это телефон отца Оксаны. Домашний. Мы будем там через двое суток. Если сможешь – дай о себе знать.

– Куда вы летите?

– Геттинген. Это в Германии. Там у Оксаны живет отец.

– Ты же говорил, что её родители живут в деревне?

– Мать, – тихо и терпеливо говорит мой бывший муж. – Мать здесь, а отец в Германии. Они разведены.

Я киваю:

– Хорошо.

– Тебе деньги нужны?

– Нет, нет, я… Господи… – я хватаюсь за голову и бешено шарю глазами по его заспанному лицу. – Ты… Ты прости меня, Бога ради!

Он кивает, молча смотрит на меня, а затем опускает глаза:

– Нам пора.

***

Я мчусь сквозь ночь, разрезая светом фар густую тьму.

Три пятнадцать ночи.

Я лезу в бардачок – там презервативы и сигареты. Это не моя машина. Вернее, это не та машина, что дал мне Белка. Я поменялась «по ключам» с какой-то шпаной.

Ночной хит-парад одной из крупнейших радиостанций прервало срочное сообщение:

«Только что была получена информация с пометкой срочно – сегодня утром, в три часа пять минут по местному времени, один из богатейших людей края, важнейший бизнесмен, владелец, крупнейшего во всей области, санатория отдыха «Сказка», скончался от ножевого ранения на операционном столе, не приходя в сознание…»


Машина стоит на обочине, урча двигателем. Я – в нескольких метрах от неё, в глубокой канаве заросшей густой высокой травой.

Я ору в свои кулаки. Тело вьется в огне, нутро облито кислотой – она сжигает меня заживо, и я истошно ору. Руки трясутся, тело бьет в конвульсиях, а из горла льется лава боли – такой яростной, такой неистовой, что я горю живьем. Боль такая огромная, что никакие слова в мире не помогут – я не смогу жить, мне теперь не для чего существовать! Моя дочь улетает за океан, и мне нельзя к ней. Я не смогу коснуться её рук, поцеловать крохотный нос и вдохнуть запах волос… Набираю воздуха и ору, что есть сил. Сдохнуть хочу! Прямо здесь, прямо сейчас! Крик превращается в вопль, вой, хриплый всхлип в попытке набрать воздуха в легкие. Боль реальная, боль осязаемая сгибает меня, скручивает в бараний рог, и я валюсь на бок. Трава прячет меня от ночного шоссе, где несутся машины, разрезая ночь светом фар. Я кричу. Лежа на боку в густой траве я трясусь и завываю, я неистово ненавижу себя…

Максим. Мой безумный крот, король ненужных, предводитель бездомных и коронованный принц нелюбимых. Мальчик мой… Снова истошный крик. Молю Бога о скорой смерти, как прощении, ибо я уже мертва, но, почему-то все еще дышу. Никто не выдержит такую боль, никто не сумеет это пережить, так не мучай же меня, Господи! Даруй тишину и покой, потому что я не смогу пройти через это. Память превращается в блестящие, острые лезвия – вспоминаю его руки и море крови, и боль разрезает мое нутро. Никакой анестезии. Я сворачиваюсь и кричу, я молю о пощаде, упираясь лбом в свои колени. Тело трясется, тело гнется, и я – гребанный Уроборос – я пытаюсь сожрать саму себя. Но получается лишь гореть – гореть синим пламенем, кричать под пытками собственной памяти, режущей меня живьем. Агония заняла мою голову, закрыла собой целый мир, затуманила сознание и теперь перед глазами одна единственная картина – глаза цвета стали, в которых боль и любовь стали единым целым. Как же тебе не повезло с женщинами. С близкими женщинами – одна покалечила, другая…

Тело сдается и содрогается – желудок поднимается наверх и меня выворачивает. Я всей душой надеюсь, что это предсмертная агония, пока мое тело выливает из себя все, что есть. Понимаюсь на четвереньки, вытираю рот рукавом и смотрю перед собой. Все, что я есть – мерзкая лужа переваренного прошлого.

У меня больше ничего нет.

Я теперь никто.

Я мертва.

***

Спустя один год.


Керамическая форма разлетелась на два больших и тысячу маленьких осколков, картофельная шрапнель забрызгала половину кухни, а вывороченный изнутри фарш напоминает россыпь крохотных мозгов. Смотрю на сие великолепие и думаю: «Наверное, с руками не из жопы жить гораздо удобнее. Но я этого так никогда и не узнаю». Тяжело вздыхаю и аккуратно опускаюсь на колени – торопиться уже некуда, ужин откладывается, поскольку весь лежит на полу. Осторожно собираю осколки. Есть перехотелось совсем, теперь просто хочется навести чистоту и лечь на диван. Неторопливо, осколок за осколком, собираю кулинарное фиаско, огибая островки раскуроченной картофельной запеканки.

Снаружи скрипнула и открылась калитка. Я замерла – как ни старайся, как ни крути, а во мне нет спокойствия – любой шорох, любой звук и каждое движение тени сковывает мое нутро. Вот и сейчас, стоя на четвереньках посреди кухни, я застыла в позе охотничьей собаки, учуявшей дичь. Несколько мгновений тишины, в течение которых мое сердце заходится, отбивая чечетку, мои уши забивает ритм, спина покрывается испариной, по рукам легкая рябь…

Тяжелые шаги по деревянным ступеням, по доскам порога, скрип тяжелой входной двери и:

– Тощая, ты дома?

Я шумно выдыхаю, рвано и нервно хватаю воздух, и вот уже легкая дрожь в руках перерастает в крупную нервную тряску. Как же я рада слышать её голос. Тяжелые шаги в моей прихожей, потом по коридору, но не на кухню, а в комнату:

– Доходяга! Где ты?

Я слушаю её тяжелый, неспешный топот по моим комнатам и тихое бурчание себе под нос:

– Подохла, что ли…

Шаги на пороге кухни, и она басит:

– Однако…

Я ничего не отвечаю – я тщетно пытаюсь совладать с трясущимися руками, пока баба ростом под метр девяносто рассматривает картофельную запеканку, останки формы для запекания и мой зад. Я ползаю на четвереньках по полу кухни, забираюсь под стол за крупными осколками, а она смотрит, как ходят ходуном мои руки. Она говорит:

– Слушай, а как называются те недособаки?

Прокашливаюсь, чтобы она не учуяла легкий налет паники в моем голосе, а затем:

– Недосабак бессчетное количество, – бубню я из-под стола. – Какие именно?

Огромная женщина бросает на кухонный стол пухлый конверт и обходит стол с другой стороны. Она достает из ниши между стеной и кухонным гарнитуром веник.

– Аки тараканы чернобыльские – трясущиеся ножки, глаза навыкате…

– Той-терьер.

– Да, да… так вот ты – той-терьер, – она обходит стол и машет веником мне в лицо. – Отойди.

Я вздыхаю, и пячусь на четвереньках назад, вылезаю из-под стола, а затем сажусь на задницу, глядя, как ловко она орудует этим нехитрым инструментом. У неё все ловко получается, оттого мне кажется, что она была дарована мне свыше за какие-то, неведомые мне, добродетели, дабы уберечь меня от несчастного случая со смертельным исходом. Любым: моя страховка на случай удара током, в попытке самостоятельно починить розетку; мой гарант выживаемости в походе за грибами; моя непоколебимая уверенность в том, что соседушка-Глебушка из дома в конце улицы не попытается зайти на огонек (который мерещится ему всякий раз в начале третьего литра) и не начнет рассказать мне о вреде одиночества в моем возрасте. Правда, каков он, мой возраст, этот алкаш сказать не может, потому как для того, что бы хоть на глазок прикинуть, нужно, чтобы этот самый глазок хоть изредка смотрел прямо, а не на своего собрата по переносице. Поэтому-то Римма рассказала ему о вреде сбитого прицела и длинного языка сразу же, как только впервые обнаружила его, штурмующего порог моего дома.

Вытаскиваю ноги из-под зада, упираюсь спиной в шкафчик кухонного гарнитура. Мой взгляд лениво рассматривает огромную спину, серым айсбергом возвышающуюся над столешницей – она такая здоровая, что почти все люди рядом с ней – той-терьеры. Неудивительно, что с ней так спокойно. От неё веет самообладанием, и это становится чем-то странным – давным-давно мне не было так спокойно рядом с человеком. Хотя «спокойно» – неподходящее слово. Она – стена, и я затравленно поглядываю поверх её плеча на крохотный островок внешнего мира, которым наградила меня судьба.

А давай, сбежим?

Стискиваю зубы, сжимаю кулаки. Взгляд вперед и вверх – там сугроб огромной, крепкой спины.

Давай, заберем твою дочь и рванем в деревню?

Закрываю глаза, мотаю головой, как упрямая кобыла – желваки натянулись струной, ногти впились в тонкую кожу ладоней.

Куда-нибудь в глушь, где люди даже не догадываются, что телевидение уже давно цветное?

Заткнись! Заткнись!!! Закрой свой рот…

По экрану зажмуренных век – калейдоскоп картинок – они сводят меня с ума, прожигают дыру в измученном сознании, и я быстро дышу. Шелест веника по полу, стеклянная дробь сгребаемых осколков заглушают немую истерику, и я почти уверена, что Римма не слышит меня. Почти… Рука – быстрым рывком – к переносице – пальцы сдавливают ее, словно, хорошенько надавив на нос, можно отвлечься от сверла в мозгу – тихий, спокойный голос, абсолютно уверенный в том, что его будут слушать, не дает мне нормально дышать. Я слушаю его до сих пор – он будит меня по ночам, сливаясь с моим криком, он шепчет мне мое имя, и я не понимаю разницы между прошлым и настоящим, сном и явью – я теряю нить реальности. Пытаюсь спрятать глаза ладонью – мне кажется, моя воспаленная память транслирует его лицо на весь гребаный мир, и стараюсь, как могу, спрятать, скрыть, мать его, запихать его ухмылку, лицо, полное превосходства над моей похотью, и ледяную сталь серых глаз, которые скользят по моему лицу тонким, холодным лезвием опасной бритвы. Вторая рука ложится на мое лицо, и вот створки запирают меня и мои воспоминания в темноте моих ладоней: снова в клетке, хищник в противоположном углу оскалился, и розово-красный язык влажно скользит по вибриссам, завидев мою панику. Вздыбилась холка, хищная морда льнет к полу – я в нескольких секундах от истерики. Только теперь меня некому спасать. Где-то в горле курлыкает отчаянье. Бога ради, оставь меня в покое! Грудь перемалывает воздух, сердце пронзительно взвывает, и с каждым ударом все больнее отдается в висках паника: секунда, две, три… Ну же! Давай, черт тебя дери, давай! Взрывайся! Раздирай все к чертовой матери! (Я буду тебя бить. Больно…) Чтобы ничего не соображать, не чувствовать, не видеть, не слышать. До боли, до судорог, до крови… чтобы подохнуть прямо здесь и сейчас – из жалости, из сострадания (пусть это будет, как поцелуй, а не как удавка). Но в этом теперь моя главная проблема – ни зарыдать, ни заорать, ни сдохнуть по-людски. Штопор тоски – до самого сердца, и тонкое острие упирается прямо в одиночество – остро, больно – давит… но не протыкает. Хочу заорать, завыть, чтобы каждый на этом, Богом забытом, куске земли услышал меня, чтобы все то, что отравляет меня, растворилось в слезах, вышло потоками пустой воды по щекам. Стереть её ладонями и забыть. Но я открываю рот и… молчу. А тоска ноет, гудит в венах-проводах, сводит судорогой горло. Сидит внутри, вцепилась в трахею, впилась острыми когтями – я слышу её быстрое, судорожное дыхание. Да вот только это не она дышит, это – я.

Будешь подыхать один, в грязи. Как собака…

Только теперь чувствую на себе быстрые взгляды-уколы Риммы. Слепая, тупая ярость, делает из меня суку, каких свет не видывал. Свет, может, и не видел, а Римма насмотрелась сполна. Молчит. Только и слышно, как веник метет по полу, да звон керамических осколков, скребущих пол. В темноте моих ладоней пятится хищная тоска – облизывается, вертит в стороны длинным, шелковым хвостом, отступает. Не для того, чтобы уйти, но чтобы вернуться, когда я буду совершенно одна. Дыхание – тише, медленнее, но ладони все еще прячут лицо. Мне не стыдно, просто хочется побыть в темноте. Слушаю, как мусор сгребается в совок, как открывается дверца, и картофельная запеканка с фаршем и битой керамикой шумно летит в мусорное ведро. Снова шорох веника, шелест одежды и звук её шагов – я слушаю тихую музыку быта, белый шум повседневной жизни, и меня приятно согревает её размеренность – секунду назад я чуть не подохла от тоски, но Римма, как ни в чем ни бывало, подметает пол. Это очень успокаивает.

Убираю руки от лица. Римма прячет веник и совок в угол за кухонным гарнитуром, разгибается и поворачивается ко мне:

– Ну что, инфаркта не будет?

– Похоже, откладывается.

– Досадно. Я-то уже настроилась киселя попить. Вспоминала, где мой баян…

– В другой раз.

Поднимаюсь на ноги и только сейчас вижу конверт:

– Какого хрена ты молчишь? – взвизгиваю я.

Подлетаю к столу, хватаю пухлую бандероль. Римма закатывает глаза:

– Ну, ты ж вроде подыхать собралась. Не мешать же…

Но я её уже не слушаю – трясущимися от нетерпения пальцами поддеваю край конверта. Звук разрываемой бумаги. Я вылетаю из кухни, в коридор, к двери спальни, на ходу вытаскивая плотно сложенные листы – она никогда не пишет, как скучает, никогда не жалуется, но семь листов крошечными буквами, плотными строчками на тетрадных листах в клетку… тут не нужны слова. Залетаю в комнату, хлопаю дверью – не из тупой стервозности, случайно – и там, в тишине спальни: «Мамочка, привет! У меня все хорошо. Вчера ходили в зоопарк…» Спасибо тебе, Господи! Меня трясет, руки лихорадочно перебирают тонкие листки с нежными, теплыми закорючками-буквами, заливающими мою спальню светом и теплом. Девочка моя. Мое солнышко. Моя Пуговица… Глаза жадно скользят по строчкам, впитывая тепло слов, запоминают каждую букву, несмотря на то, что я прекрасно знаю – перечитаю еще три миллиарда раз, выучу наизусть каждое слово, запомню все обороты речи и тонкие, полупрозрачные завитки тоски между строк – мне так тебя не хватает! Чувствую себя мерзкой тварью, ненавижу себя за её сдержанное отчаянье и тоску, сочащуюся из каждой строки. Когда же закончится этот кошмар? Перечитываю второй раз, третий. Всякий раз, словно она здесь, рядом, обнимает меня ручками и тихонько шепчет: «Все будет хорошо». Наконец, бережно складываю листы в конверт, но еще долго сижу на кровати. Мое тело покрыто испариной, обжигающе-горячее внутри – мне требуется время, чтобы усмирить его, перестать трястись, привести в порядок обезумевший от тоски взгляд, но все равно, когда я выхожу из комнаты, прохожу коротенький коридор и оказываюсь в кухне, Римма, грузно восседающая на табурете, поднимает глаза, критично разглядывает меня, мои красные глаза и трясущиеся руки, а потом говорит:

– Как ты вообще дожила до половозрелого возраста? У тебя же конец света каждый Божий день?

– Шла бы ты в жопу, – выдыхаю я.

– Пошла бы, но мы, вроде, и так в ней?

Я молчу.

– Нет, серьезно? У всех городских так «фляга свистит»? – никак не успокоится она.

– Слава Богу, нет.

Она встает с табурета:

– Воистину, слава! Пошли ко мне, поедим нормальной еды, – говорит женщина на выдохе.

– Нормальной… – недовольно мычу себе под нос. – Я нормально готовлю.

– Твой ужин в мусорном ведре. Дать тебе ложку?

– Выпить у тебя есть?

– Обижаешь… Самогонка! На кедровых орешках, кстати. О, это нектар…

– Сойдет, – поворачиваюсь и иду в коридор, Римма следом за мной:

– Сойдет? Неблагодарное ты дерьмо.

– Да, наверное.

– Бесхребетное неблагодарное дерьмо…

– Безрукавку не забудь.

Двух рюмок мне обычно хватает, чтобы увидеть легкое зарево нирваны над горизонтом безысходности. Третья, чаще всего, бывает лишней, но не сегодня. Сегодня зашла очень легко, и теперь я блаженно пуста. Рассматриваю толстую столешницу, провожу ладонью по теплому дереву цвета меда и слушаю размеренную болтовню Риммы на фоне белого шума телевизора. Тепло и уютно. Ощущаю солнечное тепло, поднимающееся по пальцам от нагретого дерева, пьяное, расслабленное спокойствие женского голоса и слушаю небылицы из пластмассового ящика. Мое присутствие ничего не меняет, и, по сути, Римма говорит сама с собой, а потому я не чувствую никакой неловкости от собственного молчания. Поднимаю глаза. Полая внутри, каменная снаружи, я молча рассматриваю такую странную, такую удивительную женщину – классика славянского лица завораживает плавностью, округлостью линий, тонкостью форм и всевозможными оттенками различных цветов – от насыщенного янтарного, до нежного, пастельно-сливочного. От того сильнее контраст высокого, крупного тела, ладного, но большого, если не сказать, огромного. Она не толстая – просто высокая и здоровая. Красивая и грубая снаружи, сильная и честная внутри.

– Спасибо, – говорю я.

Она замолкает на полуслове. Блестящие от выпитого глаза смотрят на меня, выискивая сакральный смысл в сказанном, щурятся, елозят по моему лицу. Она говорит:

– Налакалась.

Я смеюсь:

– Почему обязательно «налакалась»? Мне не за что благодарить тебя?

Она молча закатывает глаза, а я продолжаю:

– За помощь, за поддержку, за дом, в котором я живу. По-хорошему, я должна платить аренду.

– Чем?

Я пасую – пожимаю плечами. Действительно, нечем. У меня ничего нет.

– Тогда просто спасибо, – говорю я совсем тихо.

– Слишком часто благодаришь, – её теплое, круглое лицо становится усталым, по нему пробегает рябь раздражения.

– Это плохо? – спрашиваю я.

– «Слишком» – плохо всегда.

Когда три часа спустя я спускаюсь по деревянным ступеням её крыльца, небо над миром – черный бархат. Поднимаю глаза – звезды – сверкающими вспышками, словно искры от костра. В городе этого не увидишь. Позади меня тяжелые шаги Риммы, ленивые от выпитого, грузные от съеденного.

– Давай провожу тебя домой, – говорит она.

– Куда провожать-то? – пьяно возражаю я. – Через дорогу? Может, ты еще и целоваться ко мне полезешь?

Римма хмыкает:

– Было бы, что целовать…Тебя поцелуй, так ты ж, чего доброго, подохнешь от нервного напряжения.

Тут я останавливаюсь и разворачиваюсь, оказываясь лицом к скромному, для таких габаритов, бюсту. Поднимаю нос, нахожу ореховые глаза:

– А почему ты никогда не спрашиваешь, откуда я? Где я жила? Что делала?

Пьяный вызов в моем голосе мне противен, но Римму эта «синяя» бравада забавляет:

– Топай, топай… – смеется она, разверчивает меня в исходное положение, лицом к воротам в заборе и направляет мой нездоровый энтузиазм на выход.

– Нет, серьезно? – возражаю я, переступая ногами, чувствуя, как крепкая рука нежно, но настойчиво подталкивает меня к выходу. – Может, я проституткой работала?

– Очень полезное дело, – говорит Римма.

– Может, я террористам зады подтирала?

– Кесарю – кесарево, – отвечает она, и открывает тяжелую дверь.

Я выхожу на улицу, она – следом. Я опять разворачиваюсь, упираясь взглядом в соболиные брови, густые ресницы и снисходительную ухмылку в её глазах. Я говорю:

– Может, я человека убила?

Замираю – правда застывает в горле комком жутких слов. Римма небрежно скользит взглядом по моему лицу, ухмылка тянет уголки красивых губ чуть вверх, и сейчас она похожа на Василису премудрую… или Василиска. Несколько секунд она изучает мое лицо, а затем говорит:

– Смотрела я как-то передачу заморскую о рыбе, которая раздувается, когда ей страшно.

– Рыба Фугу.

– Да, наверное. Так вот, смотрю на тебя и задаюсь вопросом – ты что, боишься меня?

Я задумываюсь – само собой, мысль эта посещала меня и раньше, но только сейчас она кажется мне до смешного абсурдной. Ну да, огромная, ручищи как у среднего мужика, ростом с фонарный столб, только все это скорее нелепые декорации очень порядочного человека, нежели пугающая действительность, и я говорю:

– Нет.

– Тогда сдуйся и топай домой.

Я смотрю, как в уголках теплых глаз рождаются морщинки искренней улыбки.

– Давай, давай, Джек-потрошитель, – тихо смеется она, – перебирай конечностями. А я прослежу, чтобы Глебушка не вылез из-под крылечка и не схватил тебя за ногу, аки вурдалак проклятый, – её руки ненавязчиво помогают мне поймать правильные ориентиры и легонько разворачивают.

– Гребаный Глебушка… чего ему дома не сидится? – бубню я.

Поворачиваюсь и пересекаю дорогу, не асфальтированную, просто прикатанную землю, ощущая, как Римма сверлит мне спину. Уже открыв калитку, я оглядываюсь и бросаю пьяный взгляд на женщину. Она машет мне рукой, я киваю и финальным аккордом окидываю картинку спящей деревни – дикая глушь, Богом забытое место, где самая модная обувь – разноцветные китайские сланцы.

Я захожу, закрываю за собой калитку, пересекаю внутренний двор и поднимаюсь на крыльцо. Еще дверь – я внутри. Тихо, темно и затхло. Дом, милый дом.


***

Легкое, невесомое прикосновение – волна прохлады по раскаленной коже. Тело откликается, отзывается нежной волной мурашек – открываю рот, но ничего не говорю, потому что… мягко, медленно, тонкой линией полукруга плеча вниз, по горячей коже предплечья. Оборачиваюсь.

Воздух леденеет в горле – сжимает, сгребает в охапку боль когтистой лапой. Не могу дышать…

Такой красивый. Смотрит на меня и улыбается. Нет в этой улыбке ничего хищного, жестокого, изуродованного – только бесконечная усталость и ласковая, такая живая, такая настоящая, теплая нежность… Мои пальцы к губам – закрываю рот руками, и пытаюсь поймать, спрятать, но его имя выдохом сквозь горячие пальцы:

– Максим…

Губы открывают жемчуг зубов – он тихо смеется, опуская голову. Его смех – иглами в мое горло – я плачу. Это боль? Это любовь? Плачет во мне, стонет, хватает меня за горло и не дает сказать ни слова, сковывает, стягивает мое тело, рождает, физически ощутимую, боль.

Поднимает на меня глаза и хитро щурится – мой Максим расцветает в тонких морщинках в уголках глаз, в кончике курносого носа, надменно задранного вверх, в хитрой улыбке и такой живой, такой яркой искрой – огнем, сверкающим в стальной радужке серых глаз. Он пожимает плечами, и его ладони скользят в карманы светлых джинсов. И тут, блеснув подброшенной монеткой, страсть гаснет – его глаза становятся внимательными, губы прячут жемчуг зубов, и улыбка превращается в тонкий полумесяц. Он говорит:

– Прохладно здесь.

Тонкая шерсть светлого свитера струится по плечам, рукам, груди… мне так хочется прикоснуться к нему. Открываю рот, но ничего не говорю – в моем горле ледяная тишина – немая, пустая, холодная и мертвая. Но я хочу говорить! Мне так много нужно сказать. О любви, о тоске, о предательстве. Господи! Как же много я хочу рассказать тебе! Отдать, разделить на двоих, потому что мне одной этого слишком много. Выдрать из груди тоску, протянуть тебе окровавленные руки – смотри, мой безумный крот, смотри, как я горю! Как пылает, корчится, мучается мое больное сердце. Красиво? Тебе нравится?

Он ежится:

– Очень холодно.

Брови хмурятся, и курносый нос опускается вниз – его лицо становится задумчивым. И только теперь я вижу легкую дрожь – все его тело мелко трясется. Между нами вырастает пустота – не понимаю, как это случилось, только теперь он, стоявший на расстоянии вытянутой руки, в нескольких метрах от меня. Я хочу подойти, я пытаюсь сделать шаг, но мое тело вязнет в прозрачной пустоте между нами. Его пробивают разряды – судороги пронзают любимое тело, и я беспомощно хриплю. Он стискивает зубы, закрывает глаза, хмурит брови. Я рвусь вперед, пытаюсь поднять ноги, но обе они приросли к земле – я не могу сдвинуться с места. Огонь во мне – внутри, снаружи. Я – огонь. Мне бы только сделать шаг, преодолеть несколько метров… Я смогу согреть тебя! Смогу, просто дай мне…

Возникает цвет – чуть выше пояса джинсов, с правой стороны, светлая шерсть свитера расцветает красным – жуткий, алый цветок раскрывает лепестки, наливается, лаково блестит густой, горячей кровью.

Максим вздрагивает, внимает руки из карманов, смотрит на свой живот и замирает – глядит, словно никак не может понять, что это. Робко, испуганно. Он поднимает на меня глаза и в них… удивление. Искреннее, настоящее, по-детски наивное. Мой Максим – король отверженных и брошенных, коронованный принц никому не нужных… вот какими были серые глаза, пока жизнь твоя казалось тебе нормальной – блестящие серые искры, грозовее небо, сверкающее разрядами молний, тонкое, хрупкое любопытство и…

Он опускает голову – его пальцы касаются красного пятна, подушечки окрашиваются кровью. Он смотрит на руку – красное лаково переливается, когда он медленно вертит кистью, рассматривая её. Он снова поднимает на меня глаза:

– Смотри… – говорит он удивленно и протягивает мне окровавленную руку…


Просыпаюсь от собственного воя – одеяло удавом обвило ноги, руки вцепились в подушку. Грохот крови в ушах, быстрая, громкая судорога сердца… Минута, две, три – лежу с закрытыми глазами, слушаю свое тело и пытаюсь изо всех сил заглушить его голосом разума. Но тело такое громкое, а разум… разум еле шепчет что-то бессвязное, что-то совершенно нелепое и глупое – «так было нужно», «у меня не было выбора», «я должна была…». Бесконечная цепь идиотских оправданий. Им нет числа и все они такие бесполезные, такие жалкие, что не верят сами себе, поэтому никаких восклицательных знаков, лишь бесконечное, беззубое, немощное многоточие. Я лежу, я мысленно заставляю свое сердце сбавить обороты. Пожалей меня, Максим – оставь меня в покое. Я думаю, как же живут люди с таким грехом на своем горбу? Как они учатся спать по ночам?

Открываю глаза – за окном предрассветные сумерки, и где-то за бархатной кромкой леса брезжит зарево приближающегося утра. Больше мне уснуть. Сажусь, распутываю ноги и потом еще какое-то время смотрю на них, словно они не мои. Смотрю перед собой, слушаю свое сердце, ловлю первые блики рассвета краем глаза. Наверное, до конца жизни я буду расплачиваться ночными кошмарами, ледяными ладонями и гулким биением сердца. Но самое отвратительное во всем этом то, что это далеко не самая высокая цена – несоразмерно мало, совершенно не по заслугам, малой кровью, но я с трудом выдерживаю даже это.

Какое-то время сижу с пустой головой, но потом поднимаюсь – ноги – в растоптанные тапки, халат – на плечи, и иду к умывальнику.


Глухие удары ног по притоптанной дороге – я поднимаюсь наверх. Оглядываюсь – позади осталась крохотная деревенька, в три улицы и один перекресток. Численность всего поселка не превышает количества жильцов среднестатистического многоэтажного дома. Поворачиваюсь и бегу вперед. Дорога поднимается на небольшой пригорок, и старые стоптанные кеды послушно уносят меня подальше от разноцветных крыш. Кислород приятно обжигает трахею, икроножные мышцы «забились» и теперь капризно ноют. Ну, ничего. Это приятное неудобство и оно стоит того – голова пуста, и все тело кричит о том, что его несправедливо вытащили на улицу в шесть утра, плохо одели, не покормили и, ко всему прочему, заставляют бежать. О, это прекрасное чувство, когда низменные потребности берут верх. Когда «спать», «пить» и «есть» тянут вожжи на себя, клянча, ноя, а иногда кроя матом, ибо в эти мгновения весь сложный, многослойный, муторно-нудный мир бесстыдно обнажается и становится до примитивности простым – спать, пить, есть. Тяжело дышу, но решаю ускориться, чтобы выбраться на пик как можно скорее. А там – спуск, и станет гораздо легче. Раньше был спортзал, теперь – пыльная тропа, притоптанная ногами и временем. Но так мне нравится гораздо больше – кеды мне велики и, по-моему, были сотворены еще в те времена, когда детишкам повязывали красные галстуки, дорога неровная, и время от времени я то проваливаюсь в яму, то запинаюсь о корягу и периодически в меня врезается всякая крылатая мошкара. Зато воздуха так много, что мои легкие ненасытно поглощают порцию за порцией, а тело плывет в океане кислорода, впитывая его каждой клеточкой кожи. Забираюсь на вершину и, неожиданно для себя, останавливаюсь. Теперь надо мной нет всевидящего ока платного тренера – мужика, перекаченного настолько, что так и подмывает достать иголку и, любопытства ради, ткнуть в бицепс. Теперь никто не скажет мне: «Не останавливаемся! Отдыхать дома будешь. Еще два подхода». Я теперь сама себе хозяйка и, вопреки задуманному, я оборачиваюсь и снова смотрю на крошечный островок жизни посреди моря гектаров необжитой земли. Съедаю утренний воздух быстрыми, жадными вдохами и смотрю вниз. Отсюда мне кажется, что я, наконец, вырвалась из этой юдоли скорби – освободилась от тяжести собственного тела, оттолкнулась и полетела над болотом, в котором увязла и думала, что уже не спасусь. Сгибаюсь, упираюсь ладонями в колени и теперь передо мной только кеды. Дышу и думаю, что, возможно, их первый хозяин уже давно отправился к праотцам. Ловлю себя на непривычном равнодушии – брезгливости как не бывало. Очевидно, обронила где-то в прошлой жизни. Ну что ж, туда ей и дорога. А вот когда я поднимаю голову и смотрю на крошечные домики, мне становится на редкость противно – там душно, тесно, и мне туда не хочется, там звенящая тишина превращается в пытку, но самое странное, что время там какое-то ненастоящее, словно бы абстрактная величина – оно фальшивым туманом рассеяно в воздухе, застыло и «висит». Хотя, на самом деле, стремительно летит вперед. Словно вся эта деревушка бессовестно обманывает меня. Набираю полные легкие воздуха и шумно выдыхаю, получая необъяснимое удовольствие от совершенно обыденного действия, а затем разворачиваюсь и бегу дальше.

Возвращаюсь где-то в половине седьмого. Иду мимо своего забора и краем глаза «цепляю» исполинскую фигуру Риммы в окне противоположного дома – сидит на кухне. Знатно пропотев, благоухаю буденовской лошадью, наверное, именно поэтому решаю порадовать собой женщину, которая настаивает на том, что я, кроме как под мужиком, и не потела-то ни разу в жизни. Знай наших! Поворачиваю и пересекаю дорогу. Открываю калитку, пересекаю двор и пять лесенок. Стучу в дверь, но тут же тяну её на себя – все никак не могу запомнить, что двери здесь не запираются.

– Римма! – кричу в кухню уже из прихожей, и пока я снимаю один кед, слышу бархатный голос женщины:

– Привет, зайчик.

Я замираю – по телу мгновенно пробегает ледяная судорога.


«…хм, довольно любопытно. Слушай: «Древние афиняне перед началом войны бросали копье в неприятельскую сторону. Персы требовали земли и воды в знак покорности».

– Это ты к чему? Что ты там читаешь вообще?

– Просто стало любопытно, как объявляли войну в древности. Но дальше википедии не прошла.

– Ну ты, дохлая, даешь… Уж не Глебушке ли ты войну объявить собралась?

– Нет. Хотя копье в него я бы бросила.

– Положи мой телефон на место.

– Мне вот интересно – если начнется война, как мы с тобой и две сотни наших соседей узнают об этом? Здесь даже телевизоры есть не у всех, а уж про мобильники я вообще молчу. Представь себе – началась третья мировая, или нашествие инопланетян, чума по всей Земле, а мы сидим – чай пьем…

– Не переживай, у меня телефон имеется. Я тебе обязательно сообщу.

– Я надеюсь, это будет трагично, как в кино – выйдешь в чисто поле, раскинешь руки, вздымая в небо светлый лик, и заорешь: «не-е-ет…»

– Скорее, буднично – зайду к тебе и еще на пороге скажу: «Все, зайчик, допрыгались».

– Никакой романтики. Хотя, знаешь, из твоих уст «зайчик» звучит злее атомной войны.

– Ну вот, как только услышишь, как я тебя зайчиком зову – разворачивайся и беги со всех ног…»


Зайчик… Рот мгновенно высох, язык мертвой глыбой упал на дно рта и вот я, трясущимися пальцами, натягиваю кед обратно на ногу. Римма не дура, и похоже, в этой глуши всем есть что скрывать.

Беги со всех ног.

– Звезда моя, – громко чеканит Римма, – не поленись захватить с собой мою безрукавку. Она в прихожей висит.

В огромном доме тишина пронизана электричеством – словно открыли вентиль газа, а я собираюсь зажечь спичку. Безрукавка висит на одном из крючков. Забываю, как дышать – быстро лезу в карман. Сердце мгновенно заходится, грохочет, долбит басами в ушах… В кармане что-то круглое, цилиндрическое. Быстро, судорожно вытаскиваю – газовый баллончик. Спасибо Римма. Секунда, удар сердца… Срываюсь с места. В один прыжок оказываюсь у выхода. Толкаю обеими руками – грохот открывающейся двери. А в следующее мгновение вспыхивает спичка – тишина дома взрывается звуками и движением. В одну секунду дом заполняется людьми. Я успеваю услышать рев Риммы и грохот завязавшейся драки – стулья на пол, глухие удары, маты, возня и звон посуды. Сколько же их! Вылетаю на крыльцо. За моей спиной тяжелый топот нескольких пар ботинок. Слышу, как кричат за стеной, и отчетливо различаю рокот Риммы, удары, стон ломающейся мебели. Лечу по степеням вниз – не чувствую ног. Быстрее, быстрее! Позади еще снова грохочет дверь и быстрый топот уже на крыльце. Приземляюсь, отталкиваюсь совершенно бесчувственными ногами – тело взрывается адреналином и летит вперед. Легко и быстро оказываюсь у ворот и хватаюсь за ручку. Давай же…

Больно! Дикая боль в левой руке! Меня разворачивает и припечатывает к забору грубым рывком. Желудок ухает вниз, сердце спотыкается – теперь я вижу их. Двое – не огромные, не здоровые, самые обычные, среднестатистические люди, если бы не глаза… Поднимаю руку на уровень лица и жму кнопку. Один из них шипит: «Сука…» Удар выбивает из руки баллон. Еще удар – боль пронзает моё нутро, складывает пополам. Беззвучно открываю рот, пытаюсь вдохнуть. Боль вонзается, разливается по животу, горит, пробирается по нервным окончаниям и ввинчивается в прямо в мозг.

…глаза зверя, который, не задумываясь, свернет тебе шею.

Что-то тонко впивается в ногу.

Опускаюсь на четвереньки, заваливаюсь на бок, когда по ребрам прилетает пинок. Ублюдок. Темнота наваливается так быстро, что я даже не успеваю понять, что валюсь лицом прямо к ногам двуногих зверей. Последняя вспышка мысли до нелепого проста – пожалуй, Глебушка – не худший из людей.

Белые лилии

Подняться наверх