Читать книгу Белые лилии - Олли Ver - Страница 4

Глава 3. Поющая болью

Оглавление

Звук острым скальпелем пронзил теплую ткань вымышленной реальности – врезался, смешивая краски, спутывая порядок вещей и лишая время линейной последовательности, вклинился, вспорол горизонт – тонкая, теплая ткань сна, лишившись оболочки, таяла, рассыпалась и в тонких прорехах начала просвечивать действительность. А потом все исчезло.

Максим открыл глаза.

Тонкое лезвие скальпеля обрело реальную величину – глухое, еле слышное завывание.

Он поднялся, откинул одеяло и опустил, согретые сном и постелью, ноги на холодный пол. Быстро, бесшумно на цыпочках – к постели у противоположной стены. Он уже слышал этот звук и побоялся, что он разбудил брата. Максим подошел к кровати, наклонился – Егор крепко спал.

Голос протяжно взвыл. Максим вздрогнул, чувствуя, как холодеет спина. Словно вор, он пересек комнату и запрыгнул в постель. Он зарылся лицом в подушку, накрылся одеялом с головой и зажмурил глаза. Он надеялся уснуть.

Голос стихает, словно набегающая волна прибоя отползает обратно в море, шелестя галькой. Тишина. Максим внимательно вслушивается в ночное молчание спящего дома. Казалось, что голос выбился из сил. По крайней мере, парень очень на это надеялся. Он не замечает, как сгребает в кулак уголок одеяла и вжимается лицом в подушку и ненавидит ночь за то, что та не умеет прятать жуткое. День умеет. День спрячет все что угодно, укроет шумом проезжающих машин, бормотанием телевизора и лязгом кухонной утвари. Днем можно…

Всхлип и протяжный вой.

… Максим сжимается и ненавидит отца за то, что из всего особняка, из трех этажей и восьми спален он выбрал две смежные, и заставляет их соседствовать.

Голос смолкает.

Днем можно уйти как угодно далеко. Днем можно увести Егора, чтобы тот, не дай Бог, не услышал. И не только плач. Она играет на скрипке в любое время суток, и тогда это становится приятной пыткой: играть – остро, неистово, со всей болью и страстью, она может нескончаемо долго. До тех пор, пока не вымотается и музыкой, как клещами, не вытащит из себя обезумевшее отчаянье. Пока не недоест самой себе. Но чаще всего…

Всхлип. Еще один.

…чаще всего она воет или разговаривает сама с собой. Хотя по манере, по тону, по плачущим ноткам в голосе, она, скорее всего, обращается к Богу, а не к себе, ведь у неё так много вопросов…

Голос за стеной протяжно заводит новую волну безумия.

…вопросов, просьб и просто слов – не всегда важных, не каждый раз осмысленных. Ей не с кем говорить, но хочется, чтобы хоть кто-нибудь, пусть и бестелесный, услышал её боль, узнал, как ей тесно, душно здесь, как ей хочется летать… и, возможно, понял, что ошибся, поселив её здесь. И поэтому её слушает тот, кто слушает всегда и всех, а она… Она жалуется, спрашивает, смеется, ругается и гневно бубнит. Максиму всегда было интересно – отвечает ли Он ей? Или это просто поток бессвязного бормотания, за которым следует…

Вздох, всхлип… и новое завывание с надрывной хрипотцой.

Максим отбрасывает одеяло и садится. Стены толстые, и Егор никогда не слышит её, но Максим вынужден терпеть эту тихую, еле слышную пытку снова и снова. Иногда ему кажется, что именно поэтому отец и не позволяет им спать на разных этажах – чтобы они сходили с ума вместе.

За стеной вой превращается в слабое бормотание.

Максим поднимается на ноги, еще раз проверяет брата, а затем пересекает комнату и неслышно выходит из комнаты.

Узкий, темный коридор обычно освещается крохотными светильниками в потолке, но сейчас они выключены. Глаза к темноте привыкли, и он все видит, но медлит. Тихо, совсем неслышно – к её двери. Отца дома нет уже неделю, и не будет еще столько же. Бояться Максиму некого, и все же, когда он оказывается у двери, сердце подскакивает, замирает и несколько долгих мгновений остается неподвижным, и Максиму кажется, что там, в груди, ничего нет…

Надсадный вой за дверью.

Сердце глухо бьет, и это похоже на удар кулаком. Она плачет, и там, в комнате-одиночке, каждую секунду каждое мгновение рождаются и умирают мысли. Они бесплотным вихрем летают по комнате, вьются, кружатся, поднимаются к потолку, чтобы обрушится на неё с новой силой. Они мучают её, и она бесконечно несчастна. Максим прижимается лбом к деревянному полотну двери и слушает музыку боли. За дверью вой переходит в тихие стенания. Он закрывает глаза. Там в комнате, наполненной её безумством, поток слов прерывается, спотыкается и превращается в захлебывающийся плач. Он слушает, как её голос пытается вытащить из тела одиночество. По лицу Максима катятся слёзы, когда алой любовью, раскрывая яркие лепестки, расцветает в мальчишечьем сердце – вьется, клубится, разливается в груди чистой, наивной, совершенно бестелесной нежностью к женщине за дверью.

– Пожалуйста, не плачь, – тихо шепчет он.

Она заходится в вое. Максим сжимает кулаки:

– Пожалуйста, не плачь.

За дверью ненависть превращается в звук, становится измеримой, осязаемой, и ему жалко её, но… это так красиво! Как игра на скрипке… Скомканная, смятая, зажатая в тиски, душа просыпается, раскрывает молчаливые уста и поет так честно, так искренне, как никогда не сумеет сказать – звук льется, изворачивается, расправляет блестящие крылья, выгибает спину и льнет к твоим ногам, пробегая по телу тонкими пальцами. Только в слезах она – настоящая. И это ни с чем не сравнить, но все же…

– Мама, не плачь.

За дверью рождается тишина. Музыка боли, оборвавшись, растворяется в ночи, оставляя после себя невыносимый звон пустоты – он, словно тысяча игл, вонзается в уши, тело, мысли. Не дает молчать:

– Не плачь, – повторяет он.

Иглы тишины – все глубже в тело, но тут за дверью:

– Максим?

Её голос, хриплый, сухой, теряет музыку и становится больным. Внутренности схватывает, сковывает льдом, и каждый позвонок каменеет – как же редко этот голос рисует его имя. Он отступает, поднимает голову и сморит на дверь. Откроет ли она?

– Я хочу помочь тебе, – внезапно и совершенно неожиданно для самого себя, говорит Максим.

Надо же, какая бравада! Он ждет, что она рассмеется по ту сторону баррикады. Он ждет, что она сравняет его с землей, как делала уже неоднократно. Ждет, что она обидит его, опять. И остается.

– Как тебе помочь? – спрашивает он.

Но тут из-за двери:

– Какая же я тебе мама, Максим?

Он открывает рот, но беспомощность забирает слова, запирает звуки. Новая игра, новые правила, которых он не знает. Она слишком опытна в том, что называется болью, ибо чувствует её каждый день. По-настоящему пугать умеет лишь тот, кто умеет бояться.

Голос за дверью:

– Мама, Максим, встает по ночам к колыбели, кормит, баюкает и отмывает твой крошечный зад от дерьма. Мама сидит у твоей кровати с тазом, когда ты блюешь. Мама краснеет перед учителями за твои промахи, так скажи мне, Максим… я – мама?

Максим стискивает зубы, бессильно сжимает кулаки. Он не может возразить – он еще слишком мал, чтобы найти аргументы и понять логику. Он просто чувствует, как внутри вспыхивает, рождается ненависть. Едкие клубы, завитки темно-синего яда – они оживают не в сердце, они рождаются в животе.

– Сколько тебе сейчас лет, Максим? – её голос становится совсем сиплым и слабым.

– Девять.

– О… – голос искренне удивлен, – ты уже совсем большой.

Тишина.

Максим слушает свои ощущения – алая любовь, синяя ненависть расползаются по телу. Они тянут друг к другу завитки густого тумана, словно щупальца, они растут, набухают, двигаются навстречу, заполняя собой. Смутные воспоминания рисуют незнакомые очертания на поверхности сознания, но узоры эти откуда-то из самой глубины, самого истока черной памяти. Вот-вот должно случиться что-то, что когда-то давно уже было. Так близко, совсем рядом… Он не помнит того, что должно произойти, но откуда-то знает, что это красиво. И за секунду до того, как красное сливается с темно-синим, рождая сверкающее, яркое…

– У меня для тебя подарок, – говорит она.

А затем в щели под дверью появляется что-то тонкое, длинное – с металлическим звоном брякается на пол и на половину показывается из-под закрытой двери. Максим наклоняется и подцепляет пальцами острый конец, тянет на себя и выуживает предмет. Это ножницы. Согретые её рукой, они быстро теряют тепло, скользят под пальцами, и что-то мокрое остается на коже, остывает, становится липким и сильно пахнет железом.

***

– Ты серьезно?

Псих кивает. Я не верю. В такое довольно сложно поверить на словах. Нужны хоть какие-то визуальные ориентиры – вырезки из газет, громкие заголовки в интернете и сообщения в новостях. Но их нет. За высоким забором, в тишине брошенного здания, в камере смертников не так уж много информации, кроме той, что вы – приговорены.

– Но как ты узнал? Ты же сам сказал – ни газет, ни телевидения?

Псих бубнит:

– Ты искать бу-удешь или н-нет?

Я ежусь – мне очень не хочется даже переступать порог. Не из брезгливости, просто здесь все пропитано духом хозяина комнаты, и мне не хочется прикасаться даже к дверной ручке, не говоря уже о том, чтобы рыться в его вещах. Псих, если и замечает мое упрямство, то вида не подает. Морщусь и прохожу в комнату.

Ох, Блоха… оказывается, ты любитель роскоши. А с виду-то и не скажешь.

Я прохожу в огромную комнату, миную кровать размером с континент, огибаю лаконичную тумбу мимо причудливого кресла в стиле хай-тек, подхожу к столу, где царит буйство компьютерной техники и всевозможных сопутствующих – от колонок различной величины, до незнакомых приспособлений, назначения которых я боюсь угадывать.

– Один из сан-нитаров, – говорит Псих, и его подбородок привычным жестом тянется вверх, – был на ре-едкость болтлив, – руки Психа беззастенчиво обшаривают полки и ящики.

– Ты говорил, что мы ничего не найдем?

– Я м-могу оши-ибаться.

Я хмурюсь, напоминаю себе, где я. Удивительно, но страх превратился в блеклое марево, стал акварельным фоном – разум как будто смирился с вынужденным соседством и перевел ситуацию из экстренного «ЧС» в безвыходное «мать его за ногу, опять полное дерьмо…». Я устала бояться, и, в конце концов, из острой формы страх перешел в хроническую. Нужно быть честной – я знала, что подобное должно произойти, и вот теперь, когда оно случилось, все логично встало на свои места. В лучших традициях «Сказки». Так что давай, Марина Владимировна, разгребай.

Я вздыхаю и открываю ящик стола.

– Бинго! – я выуживаю шоколадный батончик и гордо смотрю на Психа.

Он поворачивается, смотрит на мою находку и кивает:

– Х-хорошо.

– Дуракам везет, – смеюсь я.

– О, как… – бубнит Псих, – Тогда где м-моя двухп-палубная яхта?

Я смеюсь:

– Ну, знаешь, если уж мы начали мериться психической несостоятельностью, то мне за мой идиотизм, как минимум, личный самолет положен.

– Ес-сли будем м-мериться – ты про-оиграешь, – улыбается он, обшаривая боковые полки компьютерного стола.

– Это еще почему?

– У меня с-справка есть.

Охренеть. Даже в этом вопросе можно быть вшивым дилетантом.

– Ладно, – говорю ему. – Один – ноль в твою пользу. И что прямо совсем, как в девяностые?

– О-очень похоже.

– А в чем разница?

Псих пожимает плечами:

– В м-масштабах, по-олагаю. Т-только в на-ашем городе. Хотя в-вряд ли подобное м-можно п-провернуть без участия централиз-зованной власти.

– И зачем это ей?

– Н-не знаю. М-может, с-социальный эксперимент? А м-может… – он обходит стол, подходит к платяному шкафу и открывает его, – …государство и правда б-больше не к-контролирует про-оисходящее.

– Это невозможно.

Псих роется в вещах, забираясь все глубже в раскрытую пасть шкафа, отчего голос еле слышен и ему приходится напрягаться:

– И тем не м-менее…

– Подожди, подожди… – говорю я. – Ты же понимаешь, что об этом бы трубили все новостные каналы!? Я бы точно услышала! По твоим словам, в городе царит полнейшее беззаконие – рейдерские захваты, «заморозка» зарплат на крупнейших предприятиях, бунты, массовые протесты, свержение половины чиновников законодательного собрания, главы города и…

– М-марина, – Псих вылез из кафа, повернулся и устало посмотрел на меня, – я пра-авда не знаю, что п-происходит. Но ис-стория знает п-примеры того, как огромная страна может с-спрятать целый город, – сказал он, – и люди ни-ичего не будут знать о т-том, что в нем т-творится.

Белые лилии

Подняться наверх