Читать книгу Голубой Альциор. Собрание сочинений в 30 книгах. Книга 25 - Павел Амнуэль - Страница 8

Павел Амнуэль
Собрание сочинений в 30 книгах
Книга 25.
ГОЛУБОЙ АЛЬЦИОР
ДЕНЬ ПОСЛЕДНИЙ – ДЕНЬ ПЕРВЫЙ
ДЕНЬ ВОСЬМОЙ

Оглавление

«И сотворил Бог человека по образу Своему,

по образу Божию сотворил его; мужчину и женщину сотворил их…

И увидел Бог все, что Он создал, и вот, хорошо весьма.

И был вечер, и было утро: день шестый.»

Бытие, 1; 27, 31

Он появлялся в роковые для мира времена.

Было это трижды.

Впервые он понял, что видит свет, оказавшись посреди американской саванны, неподалеку от какого-то стойбища. Существа, жившие здесь, были еще не вполне людьми. Низкий лоб над близко посаженными маленькими глазками, волосатое тело, длинные, почти до земли, руки, походка вразвалочку. И почти полное отсутствие разума. Почти. Все же именно это племя было самым разумным на планете. А могло – должно было! – стать первым действительно разумным.

У него не было имени, и внешность его тоже была не из тех, о каких складывают легенды. Он стал жить среди племени, охотиться с мужчинами, спать с женщинами. И не сразу понял, что он – посланник Бога. Он, и никто другой, должен дать этому племени – и никакому другому – оружие, которое изменит мир. Не топор: топоры, пусть каменные, у них уже были. Не огонь – огонь они уже научились хранить. Он должен был дать им Веру, ибо разум без Веры существовать не может. Без Веры нет будущего, без Веры существует лишь миг, который сейчас и который проходит, не оставив ничего. Без Веры не нужно и знание, ибо знание само по себе не цель, а средство. Можно знать мир, ничего в нем не понимая. Только Вера позволяет ответить на вопросы «Для чего это?», «В чем цель?» Знание лишь говорит: «Это так».

А Веры у них еще не было.

Он взял себе женщину, которая родила ему сына, и он назвал сына Адамом, не зная, почему дал ребенку именно это имя. Он говорил, и у тварей, только-только ставших людьми, рождалась вера в то, что существует Некто, способный дать и отнять лесные ягоды, и другой Некто, помогающий на охоте, и третий Некто, приносящий дожди и снег…

Рождалась языческая религия, и Мессия-Первый тянул к ней людей, чтобы потом оставить их. Он хотел уйти сам, но не получилось. Он был странным. Он выделялся. Он учил. Его слушали, ему верили, его боялись, но его просто не могли не убить. Может, это изначально было заложено в природе человека – убить Учителя, чтобы поверить в его учение?

Он погиб во время охоты, получив удар топором в спину, и уходя в мир, из которого пришел, – в небытие – подумал лишь, что не успел выполнить свою Миссию. Люди сотворили идолов, но это не та Вера, которая дает знание цели. Однако, сознание угасало, и голос Бога сказал:

– Сын мой, ты сделал дело, пусть теперь они идут своей дорогой…

Второй раз он явился в мир и стал воином в племени атлантов, побежденном ацтеками. Победы, поражения, изгнание и возвращение, рабство и свобода – все это было нормально для рода людского, в муках выходившего из язычества. И новое рабство – в стране ацтеков – было нормально. Ненормальной, вопиющей стала привычка к рабству. Раб не способен понять цель. Раб не способен воспринять Откровение. Ни знание, ни вера не могут принадлежать рабам, потому что рабы сами кому-то принадлежат.

Он был среди них, и ему не оставалось ничего иного, как стать во главе, повести народ. Он должен был дать им знание, внушить веру – не ту, к которой они привыкли. Но сначала должен был освободить их. Нет, не их – замученных, грязных, с тоской глядящих по сторонам, а других, тех, кто придет потом, сыновей их, в памяти которых не останется ни плена, ни рабства. Освободить дух можно, если свободно место для новой веры.

И он поднял восстание, и увел свой народ в саванну, и вел людей кругами сорок лет, и лишь в день, когда умер последний из стариков, видевших пирамиды ацтеков, сказал: теперь вы узнаете, для чего нужно жить. И как нужно жить.

По узкому перешейку он привел свой народ в страну мечты посреди океана и назвал ту страну Атлантидой.

Он дал людям веру и ушел – на этот раз сам, зная, что выполнил Миссию. Увы, труд его не был вознагражден – достигнув расцвета, государство атлантов погибло. Ни знание, ни вера не спасли от потопа…

В третий раз явившись в мир, он осознал себя мальчиком в Иудее, и история его жизни в образе Иешуа-Иисуса стала известна всем. Достиг ли он цели – тогда? Указал ли путь? Глядя сверху, с креста, на гогочущих римских легионеров, на молча стоящих поодаль иудеев, предавших его, он думал, принимая муки за дело, которое было смыслом его существования, что Господь был прав, посылая его сюда и сейчас. Чтобы запомнили, чтобы поверили, чтобы пошли – не чудеса нужны, а шок, боль, стыд. Они, эти люди, запомнят, как каплет кровь с его прибитых к кресту ладоней. Они запомнят Бога, пославшего его в мир. Многое придумают сами – и тоже запомнят.

Он умер в муках, и это его третье явление изменило мир сильнее всего.


* * *

Не хотелось ни вставать, ни идти на работу, ни вообще думать о чем-то. Не было смысла. Я должен был найти Иешуа, если его еще можно было где-то найти, и задать ему пару вопросов – теперь я знал каких.

Вставать было трудно – я будто воз тащил. Даже не воз, а нечто, более громоздкое, тяжелое. Не воз – мир. Я доковылял до окна – конечно, Иешуа стоял во дворе у беседки и смотрел вверх. Наши взгляды встретились, и произошел диалог, в котором не нужны были слова.

– Я понял, кто ты, – сказал я, – но еще не понял, кто я.

– Ты понял и это. Понял, но еще не принял.

– Да.

– Суббота кончилась, когда ты принял решение. Начался День восьмой. Началась работа. Я не нужен тебе больше. Я могу уйти.

– Нет, – сказал я, – рано.

– Тебе не нужен помощник. Ты всегда все делал сам.

– Кто я?

– Ты хочешь услышать то, что и сам знаешь?

– Я хочу услышать то, чего пока не знаю.

– Ты знаешь все. Но пока не кончилась Суббота, ты ничего не умел.

– Долго же она продолжалась…

– Кто считал? Это была твоя Суббота. Миллионы лет? Миллиарды? По-твоему – день один.

– Чтобы начать все сначала, нужно к началу вернуться.

– Или идти вперед, что то же самое.

– Да, – сказал я, вспоминая и это. – Но людей жалко.

– Разве? – сказал Иешуа.

Я промолчал. Я действительно знал теперь многое, и посланник был мне больше не нужен. Не нужен, чтобы знать. Но еще необходим, чтобы сполна ощутить себя тем, кем я был всегда – миллиарды лет.

Я стоял у окна и одновременно парил в воздухе и видел себя со стороны – нелепую фигуру в трусах и майке, с взлохмаченной шевелюрой. Я парил в воздухе и одновременно видел землю с высоты птичьего полета. Видел муравьев, ползущих коричневой лентой к своему муравейнику в подмосковном лесу, и видел львов в пустыне, кружащих около автомобиля, в котором, выставив ружье, сидел мужчина лет сорока, и видел, как умирал от голода опухший, с тонкими будто спицы ножками, эфиопский мальчик, и видел, как в Замбии висели в воздухе вертолеты «Апачи», готовые к выполнению боевого задания, и видел, как просыпается вулкан на севере Канады, и как поднимаются в корабль астронавты на мысе Канаверал, и как убивают заложников, захваченных в Лачине армянскими боевиками, видел весь мир, и многое еще, и не жалел о принятом решении, потому что мир этот был вовсе не таков, каким задумал его Бог (кто? Бог? или… нет, эта мысль еще не утвердилась даже в подсознании…), и виноват, конечно, был Он сам – Его бесконечная по человеческим меркам Суббота…

И еще я видел и чувствовал, как Лина лежит, закутавшись в летнюю простыню, ей тоже не хочется вставать, она думает обо мне, о нас, и, пожалуй, это было единственное знание, которое мне мешало. Я был еще бессилен, а так – бессилен вдвойне.


* * *

По дороге к метро я прошел мимо булочной, хлеб завезли рано, наши московские пенсионеры стояли спокойно, кое-кто рассуждал о вчерашнем происшествии, общее мнение склонялось к тому, что имел место «нормальный» полтергейст, и что только полтергейст или пришельцы способны вернуть Россию на путь истинный. Никто, впрочем, не знал, что есть – путь истинный. Чтобы было хорошо – и все.

Я шел вдоль бульвара, город казался вымершим, несмотря на то, что люди спешили по делам, толкались на остановках, ругали власти и мафию, Ельцина и Чубайса, а заодно Хавьера Солану и Саддама Хусейна; утренняя жизнь бурлила, но у меня было ощущение, что ничего этого уже нет. Город чист, пуст и прозрачен. Я видел внутренности домов, квартиры – тоже пустые, и в этой тотальной освобожденности от людского духа проступала гармония, которую уничтожил своим явлением человек. Я примеривал миру новую (старую?) одежду, и она была хороша.

Любил ли я людей? Мне всегда казалось, что любил. Мне и сейчас это казалось, и верилось, что принятое решение – для людей. Не этих вот, конкретных, а для людей вообще – для человечества. Я знал: если опыт не удался и последствия неустранимы, то нужно начинать все заново. С нуля. Чтобы во второй раз не повторять ошибок первого.

Пожалуй, мне еще нужен был Иешуа – не для того, чтобы что-то узнать о себе, но чтобы укрепиться в своем знании. Я уже знал почти все, и знал, что все – правда. Убеждение явилось из глубины, всплыло, взлетело, воспарило, ни на чем, вроде бы, не основанное, но как только что забетонированное основание – готовое затвердеть мгновенно и навеки.

Иешуа я увидел в боковой аллее, как и ожидал – судя по всему, он проповедовал основы иудаизма, иначе зачем его стали бы колотить по чувствительным местам двое типов в черных куртках «соколов Жириновского»? Увидев меня, Иешуа, видимо, вспомнил о том, что существует и другой способ самообороны, кроме классического «если бьют по правой, подставь левую». Он дернулся, отчего его собеседники повалились как кегли, и пошел ко мне, и над головой его слабо светился ореол святости или, как сказали бы экстрасенсы, – аура мышления. Красиво.

– Кончилась суббота, – сказал я. – Какой же сегодня день – восьмой или шестой? Вперед мы идем или назад?

– Вперед, – сказал Иешуа, – но день сегодня шестой.

– Конечно, – согласился я, – нет движения без противоречий.


* * *

Я родился в тот самый день, когда умер мой дед. А может, и в ту самую минуту. В этом факте не было бы ничего примечательного, если бы он не повторялся из поколения в поколение. Деда по отцовской линии я видел, естественно, лишь на фотографиях в семейном альбоме – этакий бравый боец Красной Армии, кадровый военный, прошедший гражданскую и отечественную без единой царапины, дослужившийся до полковника и умерший от сердечного приступа в возрасте шестидесяти трех лет как раз в тот день (или даже миг?), когда в роддоме на Сретенке я издал первый крик.

Историю эту рассказал как-то дед по материнской линии. Мне было лет десять, и я не придал рассказу значения. Много позднее я понял, что в семье относятся очень серьезно к этой, скажем так, странности. Насколько я узнал, расспрашивая родственников, наша семейная «традиция» не имела исключений. Цепочка рождений и смертей прослеживалась до одного из современников Радищева, еврея по крови, жившего в местечке около недавно основанного города Одессы. Во мне перемешалось немало кровей, не только русских и еврейских, но также польских, немецких, грузинских и даже, если верить преданиям, испанских. Конечно, кроме фактов, подтвержденных документально, были и легенды, как-то эти факты объясняющие. Главная гипотеза: переселение душ. В миг смерти душа деда переселяется во внука и продолжает жить в иной ипостаси.

Мне казалось сейчас, что одна из множества моих бывших душ и сущностей знала этого Иешуа – я еще не мог вспомнить деталей, но когда он сказал об окончании Субботы, у меня возникло четкое ощущение, что это уже было, и тогда, в первый раз, я сказал ему, что Суббота священна, кончиться она не может и… что еще?

– Тебя, видно, немало били в последние дни, – сказал я.

– Да, господин мой. Я привык.

– Ты привык. А я нет. И кое-чего не понимаю. Объясни.

– Что, господин?

– В предках своих – деде, прапрадеде – это был я, и линия моей жизни не прерывалась ни на миг?

– Конечно. Как могла она прерваться?

– Когда она началась?

– Ты и сам знаешь ответ.

Я знал ответ: она не начиналась никогда, потому что всегда была.

– Иешуа, – сказал я, – не говорю, что не знаю ответа. Я не понимаю его.

– Мне ли объяснять? Ты понимаешь все, господин, но еще не все помнишь.

Иешуа остановился. Мы дошли до перекрестка аллей, откуда была видна ажурная арка станции метро.

– Дальше пойду один, – сказал я. – А что будешь делать ты?

– Моя миссия завершена, господин. Отпусти меня.

Он был прав, но мне не хотелось, чтобы он исчезал без следа. Мне еще многое предстояло вспомнить и понять в себе, и хотя я мог сейчас больше, чем понимал, предчувствие пустынного и беспросветного одиночества сдавило виски, и я сказал:

– Останься. Пока. Мне трудно.

Иешуа кивнул, хотя я и видел сомнение в его глазах.

– Подожди меня дома, – сказал я. – В диспуты не встревай. Не хочу, чтобы тебя повесили на фонарном столбе или пырнули ножом. Распятия сейчас не в моде.

Я не стал ждать ответа и пошел к метро. Ключ я Иешуа не дал – войдет и так.

В холле института стояли Рыков и Фильшин, аспиранты кафедры космологии, и хохотали. Увидев меня, Фильшин перестал смеяться и сказал, как говорил уже битый час каждому входящему:

– Хочешь новость? Обалдеешь! Мейл из МАСа: красные смещения в спектрах всех галактик, отснятых этой ночью, сменились на голубые. Ха-ха! Вселенная вывернулась наизнанку! Или в штаб-квартире МАС кто-то рехнулся. Твое мнение?

– Всех таки галактик? – деловито переспросил я.

Вот оно!

Я знал все это. Но какие же разные ощущения – быть без видимой причины уверенным в чем-то и услышать о том же от посторонних. Доказать себе. Поверить.

– Всех, чьи спектрограммы успели обработать, – сказал Рыков, глядя на меня с подозрением: не издеваюсь ли.

– Что же тут смешного?

Аспиранты повернулись ко мне спиной. Они были правы: говорить со мной не стоило. Смещения могли быть только красными, потому что Вселенная расширялась вот уже двадцать миллиардов лет. Она не могла вдруг начать сжиматься, как не может сам по себе дать задний ход автомобиль, мчащийся с огромной скоростью по утреннему шоссе. Впрочем, с автомобилем можно еще что-нибудь придумать, а со Вселенной – попробуй-ка!

Но я-то знал, что наблюдатели не впали в детство, и впервые, стоя в холле института под большим портретом Бредихина, почувствовал (не поверил, а именно почувствовал) себя тем, кем, как я теперь это точно знал, был всегда.

Конечно, смена расширения Вселенной на сжатие и должна была стать первым шагом после Решения. Такой была программа. Что ж, предстоят дела посложнее. День восьмой как День шестой. Люди. Я должен был начать с них. С деяния, противоположного тому, которым закончил свою первую неделю.

А я не мог.

Я прошел мимо сотрудников, стоявших у конференц-зала и обсуждавших новость, не имевшую с их точки зрения, физического смысла. Я заперся в своей комнатке, где помещались только стол, стул и два стеллажа с книгами.

Я сосредоточился, но вместо того, чтобы привести в порядок мысли, начал вспоминать. Воспоминания были яркими, цветными, объемными – я в детстве, ну, это понятно, отец у меня железнодорожник, я изредка ездил с ним на тепловозе, недалеко, конечно. Я помнил, как мы подъезжали к перрону Курского вокзала, и я свысока смотрел на суетящихся пассажиров, и был горд до невозможности, мне казалось, что именно от меня зависят судьбы этих людей – куда они попадут: домой или в удивительную страну сказки.

И сразу – воспоминание, которого быть не могло, во всяком случае, – в моей жизни: бескрайнее поле, над которым стоит узкая как ятаган утренняя луна, а передо мной армия – люди в доспехах, со щитами, многие на лошадях, закованных в латы, гомон, крики, кого-то бьют вдалеке, я тоже на коне, в латах, едва могу пошевелиться, а рядом мои верные оруженосцы, сейчас я скомандую «к бою!», и все дрогнет и пойдет за мной – куда? Противник у меня за спиной, я даю последний смотр войскам, и вот-вот…

Но не было «вот-вот» – по странной ассоциации я вспомнил как меня тащили к отцу Аннунцио. Он сидел, небрежно накинув халат, сонный, не похожий на инквизитора, добрый дядюшка, а я стоял перед ним, трясся от страха, готов был целовать подошвы его башмаков, только бы он позволил мне сказать, облегчить душу, и в то же время я чувствовал совсем иное – свою способность уничтожить и этого надутого индюка, и весь его проклятый клан, способность, равную моей злости, и злость, равную моему желанию понять, кто я на самом деле и что за силы во мне.

Нет – не силы, сил-то как раз никаких не было: способности, которые, как я теперь знал, во мне есть, никак не проявляли себя, откуда же я знал, что они существуют? Ниоткуда – просто знал. Всегда.

Я позвал Иешуа. Назвал мысленно его имя, и он пришел, он стоял во дворе, и сейчас вокруг соберутся сотрудники. Я сбежал в холл и вышел во двор. Иешуа стоял там одинокий, неприкаянный, смотрел на меня, ждал. Я увлек его в аллею, ведущую к главному корпусу Университета. Скамеек тут отродясь не водилось, и мы сели на короткую рыжую траву.

– День восьмой начался, – сказал я. – В институте паника – галактики сближаются. Пока никто не верит. А когда явление подтвердится, от науки останутся рожки да ножки.

– Наука, – сказал Иешуа, поводя прутиком по траве, – создана людьми. Какое значение имеет наука, если ты решил вернуть мир к Истоку?

– Решил, – буркнул я. – Вот тут самый большой вопрос. Я чувствую и знаю, что могу решать, но это не мое амплуа, это чувство и это знание возникли вдруг, на пустом месте, вчера еще ничего такого не было, я был как все, даже хуже, чем многие, потому что всю жизнь боялся решать что-то за кого-то, да и за себя тоже. А уж по части действий… Потом явился ты, и все изменилось. Даже если я способен решать, мог ли я решить – так? Да, люди часто глупы, подлы, жадны, они убийцы и варвары, по-настоящему хороших людей один на тысячу или меньше. Я видел то, что ты показал мне, и это ужасно. Такое человечество не должно жить. Я сказал – вернуться к Истоку. Но я не представлял, что… Нет, не то. Слушай, а может, это происходит только в моем воображении? Может, я все-таки сошел с ума – ведь то, что происходит, попросту невозможно!

– Чего ты ждешь от меня, господин?

– Не знаю, – я дрожал, хотя день выдался душный. – Я люблю Лину. Люблю родителей, уважаю коллег, многих и многое ненавижу… Почему, если человек так плох, его не изменили тогда, две тысячи лет назад? Или еще раньше? Когда он не натворил еще ничего такого…

– Именно поэтому, – сказал Иешуа. – Тогда ты не желал возвращаться к Истоку. Ты любил свое творение и себя в нем. Хотя уже знал, что ошибся.

– Кто ошибся? Я? В чем? Я человек. Станислав Корецкий. И то, что сейчас происходит, бред моего…

– Ты знаешь, что нет. Просто ты еще не вышел из оболочки, в которой пребывал твой дух много лет. Мысль твоя еще раздваивается, иногда ты – это ты, иногда – он.

Я сжал ладонями виски.

– С ума… Верно, я чувствую, что… Если так, могу ли я усилием воли… ну… повалить этот дуб? Я ведь должен уметь все?

Иешуа молчал, глаза его были закрыты. Думал? Мне действительно захотелось попробовать, хотя я и предвидел результат.

Падай, – сказал я дубу, – только не на меня, а в сторону.

Дуб стоял.

– Видишь ли, господин, – сказал Иешуа, – ты не сможешь повалить это дерево сегодня, в День восьмой.

– Почему? – с усмешкой спросил я. – Если уж я умею поворачивать галактики…

– Ты не можешь и этого. Сегодня ты можешь только решать. И ты сделал это. Загляни в себя. Лишь так ты поймешь.

Он был прав. Я вспоминал, я понимал то, что вспоминал, и теперь я уже верил тому, что понимал.

Моя личность, мой дух были всегда. Когда умирал один из моих предков, личность моя переходила в его потомка. Я проследил этот процесс глубоко в прошлое и не нашел начала, оно терялось где-то и когда-то, когда человека еще не было на Земле. И кем же я был в то время? Дух мой витал над водами?

Я был Богом? Тем, кто создал Мир, отделил свет от тьмы, дал жизнь людям? И что? Сам стал человеком среди своих чад? А если так, почему допустил, чтобы люди стали такими? Ведь к Богу – ко мне? – обращали свои молитвы миллионы и миллионы. Я не слышал?

Я слышал все. Почему никогда – ни разу! – не вмешался? Суббота? Отдых? Забытье? Нет. Насколько я понимал сейчас сам себя, я не вмешивался потому, что не мог. Был бессилен.

Почему?

Не знаю. То есть, пока не могу понять. После создания человека, после наступления большой Субботы Бог – я? – мог только одно: решить. Да или нет. Продолжать или вернуться. Один раз.

И что дальше? Допустим, я решил. Галактики (ну-ну…) вопреки всякому физическому смыслу повернули вспять. Но пройдут ведь миллиарды лет, прежде чем что-то действительно изменится на Земле!.. Нет, в этом рассуждении есть ошибка.

– Конечно, – подтвердил Иешуа, – и ты знаешь – какая.

Я знал. Знал, что время сжимаемо, и нет смысла отсчитывать годы.

Если бы Лина была рядом, мне было бы легче. Или труднее?

Я сидел под дубом на мягкой земле и думал, и думалось мне тяжко, и я удивлялся своим мыслям – их нелепости и истинности.

И еще. На разных континентах и в разных странах начали исчезать люди, принимая участь свою по грехам своим.

Не умирать – исчезать.

Будто и не было.

Куда? В подпространство? В антимир? Вопросы были бессмысленны и задавал их себе не я – тот, кем был на самом деле, – а астрофизик Станислав Корецкий, пытавшийся связать со своей примитивной наукой события, происходившие в Мире, бесконечно более сложном.

Я вслушивался в себя и знал, что Вселенная уже сжалась вдвое, и что на всех обсерваториях не то, чтобы паника, но состояние столбняка, когда нельзя верить приборам, но и не верить нельзя тоже.

Люди исчезали посреди улиц на глазах у прохожих. Шел человек – и не стало. Во время брачной церемонии у алтаря исчез жених, во время речи в парламенте – политический деятель. При заходе пассажирского лайнера на посадку исчез командир корабля, и машину едва удалось спасти – второй пилот перехватил управление, но минуту спустя, отведя самолет с посадочной полосы, опустил голову на штурвал и потерял сознание.

Люди исчезали, однако, пока не здесь, но скоро и сюда добежит волна. Дикторы телевидения, не веря и ничего не понимая, уже начинали читать сообщения, в которых не видели смысла.

И станет страшно.

Я должен был быть сейчас с Линой, потому что до смертного мига человечества – мига искупления – оставались не миллиарды лет, не годы и не месяцы даже – часы.

Я не стал возвращаться на работу (в этом не было смысла), не стал заходить домой (в этом не было необходимости) и поехал к Лине. Сегодня у нее библиотечный день, и она собиралась с утра действительно позаниматься, а потом – святое дело! – побегать по очередям. Я надеялся застать Лину дома. Обычно я не являлся без предупреждения, но сейчас эта мелочь не имела значения.

– Лина, – сказал я, – осталось мало времени, и мы должны быть вместе.

За моей спиной маячил в темноте прихожей Иешуа, совершенно ненужный свидетель.

– Проходи, Стас, – сказала Лина.

– Да-да, – засуетилась моя будущая теща, – попьем чаю и поговорим. Раз уж у вас так все изменилось. И вы тоже – это ваш товарищ, Стас?

– Спасибо, – сказал я, – у нас с Линой действительно мало времени.

– Куда вы собрались? – поджав губы и изменив тон, осведомилась моя несостоявшаяся теща.

Я не ответил. Лина тоже молчала, она всегда чувствовала мои желания лучше, чем я сам, и сейчас, не понимая, знала подсознательно, что не должна ни возражать, ни сомневаться. Через несколько минут она была готова – документы, косметичка, легкое пальто – уходит то ли до вечера, то ли на всю жизнь.

– Скорее, – сказал я, и мы ушли.

Лина взяла меня под руку, Иешуа пристроился сзади, сосредоточенный, молчаливый, он свое дело сделал и не знал теперь, какова его миссия и судьба. Город казался вымершим – по радио и телевидению передали уже о волне исчезновений, и о повороте галактик тоже сообщили, не связав, впрочем, два этих процесса.

– Стас, – сказала Лина, – ты слышал, что происходит? Это что, конец света? Мы идем к тебе?

Вопросы выглядели несвязанными, но на самом деле мысли Лины никогда не перескакивали. Ей казалось совершенно очевидным, что, если наступает конец света, и если мы встретим его вдвоем, то единственное место на планете, где она не будет бояться – это моя комната.

– Что происходит, Стас? – повторила Лина, уверенная, что у меня есть объяснение любому явлению.

– Конец света, – подтвердил я. – Конец, о котором так долго говорили служители культа, свершился.

– Ты так легко об этом…

– Не легко, Лина. И будет еще тяжелее.

Мы пришли – тетки Лиды не было, она, судя по записке, сбежала к дочери сразу после первого телевизионного сообщения. В моей комнате Лина успокоилась, но только немного, ее смущал Иешуа, который, правда, вел себя смирно, он не знал, чем заняться и ждал моих указаний, а мне было не до него. Я подумал, что хорошо бы выпить чаю и поесть, и Иешуа, уловив желание, направился в кухню. Я обнял Лину, мы поцеловались, поцелуй был протяжным как безысходная тоскливая песня. Мне тоже было страшно, неуютно, я лишь сейчас начинал представлять себе не только причины своего решения, но и следствия.

– Линочка, – сказал я, – это совсем не больно. И это нужно.

– Кому? – задала она вопрос, действительно, пожалуй, необходимый.

Кому? Людям, которые в День восьмой от сотворения Мира исчезнут с лица Земли, как не было их еще в День пятый? Или мне – ведь я решал их судьбу? Нет, я пока тоже ощущал себя человеком, особенно рядом с Линой, и мне было безумно жаль всего, хотя я и знал, что все происходящее нужно именно мне, только мне, никому больше, потому что завтра на Земле попросту не будет никого, кто мог бы о чем-то жалеть и чего-то хотеть.

Иешуа принес на подносе чашки с чаем, пахнувшим пряностями, каких у меня никогда не было, и чем-то еще, по-человечески совершенно неопределимым. Я отпил немного (Господи – нектар…) и спросил:

– Ты знаешь меня, Линочка, я всегда был бесхребетным, верно?

– Ты всегда был упрямым, – сказала она, – и делал только то, что считал нужным.

– Но ты говорила…

– Мало ли… Я хотела, чтобы мы были вместе, а ты не решался.

– Вот видишь…

– Нет, не то. Ты считал почему-то, что рано. И я хотела тебя растормошить.

– Ну, неважно, я сам себя считал тюфяком. А несколько дней назад явился вот этот – Иешуа. И потребовал решения. Как, по-твоему, кто он?

– Мессия, – не задумываясь, ответила Лина. – Посланник Божий.

Она была совершенно серьезна!

– Ты веришь, что есть Бог?

– Он есть, – сказала Лина, и я подумал, что совсем не знаю женщину, которую люблю.

– Я имею в виду не того Бога, который в нас, который дух, природа и все такое…

– Я тоже не это имею в виду, Стас. Родной мой, говори все, что думаешь. Я вижу, что творится с тобой. И слышу – особенно сегодня. Не мог весь мир сойти с ума! Говорят, что это конец света. Пришел Мессия и возвестил. Вот он. И если он действительно Мессия, и если это конец, и если он подает тебе чай…

– Тебе тоже…

– Стас, это какое-то безумие.

– Линочка, послушай меня. После сотворения Мира Бог отдыхал, началась Суббота, которая длилась миллионы лет, и дух Божий обрел оболочку в одном из тех существ, что он сам создал – в человеке. Я пока не могу вспомнить все, но одно знаю: Бог был всемогущим, когда из Хаоса творил Вселенную. Тогда он действительно мог все. Но уже после Дня первого сила его (или точнее сказать – энергия?) перестала быть бесконечной. Еще меньше стала она после Дня второго. Сила передавалась его созданиям, растворялась в них. Бог отдавал Миру себя и слабел. Создавая человека, он и сам уже был почти человеком. Приближалась Суббота, время, когда Бог не мог больше ничего. Сотворив людей, Бог сам стал человеком. Он переходил из одной человеческой оболочки в другую и со временем вовсе забыл, кем был и что умел. Человечество оказалось предоставлено себе. Оно жило не под Богом, а рядом с ним, вместе.

Лина смотрела мне в глаза, не слушала меня, а высматривала мои мысли, и я видел – понимала больше, чем я мог выразить словами. Женщины, – подумал я, – никому не дано понять их, даже Богу.

– Это ты…

– Да. Я – тряпка, бесхребетный российский интеллигент, но я тот, кто должен был решить.

– Быть или не быть – всем?

– Первая попытка сотворить разум. Первая попытка всегда обречена на неудачу. И нужно начать сначала. С самого Истока, потому что нужна – опять! – бесконечная сила. Не очень большая, не огромная, а бесконечная.

– Чтобы повернуть галактики…

– Сила не нужна была. Достаточно решения. Сеятель слово сеет. Все остальное было заложено Богом еще тогда, когда он в силах был это сделать. Вначале. И решить – да или нет – мог только Он.

– То есть, ты?

– Ты думаешь, что я несу чушь, Линочка?

– Стас, я люблю тебя. Я знаю тебя. Ты себя не знал, а я знала.

– Что знала? – ошеломленно сказал я.

– Ты не такой как все. То, что ты сейчас говорил, я не очень поняла. То, что сейчас происходит, я не понимаю вообще. Но… Если мы будем вместе… Мне больше ничего не нужно. И не страшно. Ничего! Понимаешь?

Я обошел стол и обнял Лину. Иешуа тихо вышел из комнаты. Я повернул Лину к себе вместе со стулом, опустился на колени, я погружался взглядом в ее глаза, будто падал в бездну собственной памяти. Я знал, что Лина видит сейчас и чувствует то же, что и я. Была ли это телепатия или нечто иное, духовно более высокое? Я мог бы ответить на этот вопрос, как и на многие другие, но меня интересовало иное.

Мы вспоминали.


* * *

«И стоял народ вдали; а Моисей вступил во мрак, где Бог.»

Исход, 20; 21

Гора была – Синай. Угрюмые скалы, похожие на лунные кратеры, и ни на что земное не похожие вообще. Смотреть вниз – страшно, смотреть вверх – трудно и страшно тоже. У тех, кто карабкался по валунам, пытаясь добраться до огромного бурого пятна на вершине, были суровые лица странников, бородатые, с большими, нависающими тучей, бровями. Одеты они были, впрочем, традиционно для местных жителей – грубая дерюга едва покрывала тело, избитое частыми падениями и ночлегом на голых камнях.

Они стремились достичь вершины, потому что видели в этом некий высший смысл, в очертаниях бурого пятна чудился им призыв, божественное послание – нечто, без чего им уже невмоготу было жить.

Первым карабкался молодой гигант, голубоглазый и широкоскулый. Он был ловчее прочих и, подобно героям, рвущимся первыми в отчаянную атаку, не вынес бы, если бы не достиг цели раньше всех.

Я стоял за скалой над пропастью, у самого пятна – это был всего лишь причудливо изломанный выход на поверхность железной руды. Красиво, конечно, но ко мне, ждущему, не имело никакого отношения. Приманка – не более. Я жил здесь давно, и отец мой жил здесь, и дед, мы были из того же племени иудеев, но племя разделилось, покидая родину, наш клан пошел на юг и жил здесь, а сейчас я ждал этого гиганта, которого звали Моше, потому что настало время сказать ему Слово. Я думал над Словом много веков, во всех поколениях, и теперь оно стало Истиной. Не для меня – я знал эту Истину всегда, я сам ее придумал и хранил.

Кое-что я еще умел, хотя и с трудом, с мучительными головными болями, дрожью в руках и слабостью в ногах. И когда Моше схватился рукой за выступ и перепрыгнул через небольшой провал, а спутники его – их было трое – отстали, не решаясь это сделать, я сказал себе «пора», и острогранная скала чуть повыше путников пошатнулась и рухнула. Она промчалась вниз, грохоча и разламываясь на части, от неожиданности и испуга спутники Моше остановились, на миг ослабли их руки, и этого оказалось достаточно: все трое не удержались на ногах, и общий вопль ужаса отразился от скал.

Надо отдать должное Моше, он даже не оглянулся, он понял, что произошло, но не остановился, продолжая карабкаться вверх, он уже почти добрался до ровной площадки, цель была близка, и в буром пятне чудилась ему кровь людская, кровь народа его, оставшегося внизу, на равнине, и ждущего – чего? Он еще не знал.

Теперь нас было двое здесь, я вышел из своего укрытия и стоял на фоне слепящего послеполуденного солнца. Моше видел только мой силуэт, и его распаленному воображению предстало существо, сияющее огнем.

Моше стоял у самой кромки рудного выхода и ждал. Он увидел Бога в огненном шаре, и Бог повелел ему слушать и запоминать.

Я не в силах был переделать природу человека. Но мог попытаться убедить. Что ж, пора начинать.

Я протянул вперед руки, положил пальцы на голову Моше, и гигант медленно опустился на колени, глаза его закрылись, он слушал.

Я говорил о Хаосе, каким был Мир, и говорил о себе и тех временах, когда я еще мог все. Говорил о красоте молодой планеты, о первожизни, которую я создал в океане из неживой материи, и о перволюдях – в них я вложил последние свои силы и выпустил в Мир, чтобы они в нем жили.

Наконец я подошел к главному: люди живут не так, как должны жить разумные существа. Они предоставлены себе, и в мыслях у них хаос, подобный тому, каким был Мир до Дня первого.

Жить нужно по-людски. Почитать мать и отца. Не убивать. Не прелюбодействовать. Не красть. Не произносить ложного свидетельства на ближнего своего. Не желать дома ближнего своего; не желать жены ближнего своего, ни раба его, ни рабыни его, ни вола его, ни осла его – ничего.

Человек – высшее существо на этой планете, у него есть разум, и поэтому не может быть у него полной свободы. Человечество – гигантская система, в которой все действия подсистем – людей – должны быть взаимно согласованы. Этого нет сейчас. Это должно быть. Должен существовать Закон. Должны существовать Заповеди. Вот они.

Моше понимал, может быть, десятую часть того, что я говорил. А из понятого еще только десятую часть мог пересказать своими словами. Я знал, что пройдут века, и пересказ Моше, сам уже во многом сфантазированный, обрастет нелепыми подробностями. Но это было неизбежно – рождалась Книга.

Я должен был дать ему что-нибудь с собой, что-то вполне материальное, что он мог бы держать в руках и показывать: вот Книга, дарованная Богом. Каменные пластины я обтачивал год, выбивал на них буквы, понятные народу Моше. Конечно, это был не весь текст: ровно столько, сколько голубоглазый гигант смог бы унести.

Я кончил говорить, когда до захода солнца оставался час. Моше должен был еще совершить нелегкий спуск, и я не хотел, чтобы он сломал себе шею. Очнувшись от транса, Моше огляделся (я отошел за камни), увидел у своих ног божественные скрижали, и сдавленный вопль вырвался из его груди.

– Иди! – сказал я.

Моше затолкал пластины в заплечный мешок, где лежали остатки еды, и побежал по камням вниз – слишком резво, как мне показалось.

Он кричал что-то, но я не понимал слов, я возвращался к своим, предвкушая горячий ужин и теплую постель под холодными звездами. Жена моя ждала своего мужа и повелителя, чтобы этой ночью зачать сына, которому предстоит родить своего через двадцать с небольшим лет, и тогда умрет это мое тело, а дух мой перейдет в потомка, чтобы продолжить цепь жизни. Я был человеком среди людей, и Заповеди, которые я дал Моше и его народу, были Заповедями и для меня. Я знал, как трудно исполнять их. И как нужно, чтобы они были исполнены.

Моше Рабейну – Моисей – спускался с горы Синай к своему народу.


* * *

Мы смотрели друг другу в глаза. Мы были совсем одни. И Лине уже не было страшно. Я спросил:

– День восьмой продолжается. Ты хочешь видеть?

Она кивнула.

Отсчет времени шел, и сила моя росла. Нет, она была еще ничтожна, я оставался, в сущности, тем же Станиславом Корецким, но уже мог кое-что, чего не умел еще час или даже минуту назад. Не сделать нечто (на это сил не хватило), но – увидеть и понять.

День восьмой продолжался. В подмосковном городе Можайске пылали пожары. Началось с того, что исчез – по грехам его – сторож продовольственного склада. Дружок, распивавший с ним в закутке традиционную бутыль, решил воспользоваться ситуацией и начал выносить коробки с голландским маслом. Он исчез – по грехам своим, – когда его уже засекли горожане, и это, возможно, спасло бедолагу от худшего конца. Но склад это не спасло; в суматохе и темноте (кто-то перерезал проводку) загорелись от искры картонные коробки из-под апельсинов и киви. Тушить не стали – не до того было. Потом, когда все сгорело, недосчитались нескольких человек, и никто не мог понять, что с ними случилось: исчезли как многие другие или погибли, когда рухнули перекрытия.

А в индусском селении на юге Кашмира (я видел все, что происходило на планете, но не все допускал в мозг, не все охватывал сознанием) первой исчезла – по грехам ее – женщина, стиравшая на реке белье, и это было сочтено началом Суда Кришны. Когда час спустя исчез молодой Радж Гупта, избивавший свою жену по всякому поводу и без него, старейшины, понимая свою ответственность глашатаев судьбы, выбрали следующую жертву Бога – богатого Джамну, нажившего состояние с помощью нечестных махинаций. И оказались правы, и день этот продолжался при полном, так сказать, понимании момента. Все селение собралось у храма, сидели, ждали, и когда жертва, назначенная старейшинами, покидала Мир, люди согласно кивали головами – так, верно судит Бог, верно…

А в Кении шел бой между повстанцами и правительственными войсками. Когда исчез – по грехам его – главнокомандующий, солдат охватила паника, чем повстанцы не замедлили воспользоваться. Сражение было проиграно вчистую, и министр обороны принял самоубийственное решение о применении химических боеприпасов. Я попытался спасти хотя бы жителей близлежащих селений, чей час еще не настал, это были люди, близкие к природе, грешившие, быть может, чуть меньше прочих. И я действительно спас их, с удовольствием ощущая растущую во мне силу, отогнал газы в глубокие овраги, где не водилось никакой живности, кроме змей. Но больше половины повстанческой армии, совершенно не готовой к газовой атаке, погибло на месте.

Я отвернул глаза Лины от этой трагедии и показал ей поселок неподалеку от Смоленска. Узкие кривые улочки на окраине и широкий проспект в центре. Первым здесь исчез – по грехам его – некий Власов, арестованный по подозрению в том, что именно он на протяжении последнего года убил молодых девушек в количестве, как он выразился на допросе, восьми штук. Особь, измерявшая девушек штуками, не должна была жить, и она исчезла из камеры предварительного заключения, вызвав переполох в райотделе. Переполох перешел в панику, когда час спустя во время оперативного совещания исчез – по грехам его – начальник отдела майор Кузнецов. Вот ирония судьбы – прегрешения Кузнецова были ненамного меньше Власовских. Не взятки, конечно – это тьфу. А не хотите ли участие в ограблении кооперативного кафе? Кузнецов разработал план, нанятые профессионалы с блеском исполнили, а потом майор навесил это дело в число нераскрытых – одним больше, одним меньше…

Когда майор исчез, сотрудники разбежались по домам – защищать семьи табельным оружием от неизвестного безжалостного и невидимого врага.

Чуть позже десятка два мужчин с ломами и железными прутьями начали штурмовать запертое помещение райотдела – народ желал обзавестись хотя бы пистолетами, чтобы обороняться от нечистой силы. Массивная дверь не поддавалась, и осаждающие начали переговоры.

– Слышь, начальник, – закричал рослый детина, на котором, несмотря на прохладную погоду, были только майка да широкие брюки, – слышь, открой, никто вас не тронет, те же вишь, что делается, нечистая, едрит твою, ну человек ты или дерьмо? Баба есть у тебя или нет, хрен ты ненужный? Открывай, сволочь!

Сволочь не открывала, из помещения не доносилось ни звука – там никого не было.

В сотне метров от райотдела в квартире на первом этаже забаррикадировалась семья: муж, тщедушный на вид инженер, смотрел в окно, стараясь быть незамеченным, а жена сидела на диване у дальней стены, прижав к груди семимесячного ребенка. Она не боялась, женским чутьем понимала, что кара настигает грешников, а грехов за собой она не знала. Муж этого не понимал и страдал от полной своей неспособности что бы то ни было понять. Догадывался только, что баррикады не спасут от этого страшного полтергейста – его приятель, человек большой силы, но гад, каких мало, исчез из закрытой квартиры еще два часа назад.

Объяснения этому не было. И потому возник ужас, которым невозможно управлять. В поселке была небольшая церковка, до начала перестройки ее использовали для складирования никуда не годной продукции местной текстильной фабрики. В восемьдесят седьмом помещение вернули церкви, списав все содержимое, и на пожертвования прихожан – не столь уж и щедрые – произвели кое-какой ремонт. Сегодня церковь была переполнена, люди толпились на паперти, вслушиваясь в гулкий бас священника, призывавшего каяться и не грешить более.

Голубой Альциор. Собрание сочинений в 30 книгах. Книга 25

Подняться наверх