Читать книгу Странствие по таборам и монастырям - Павел Пепперштейн - Страница 7
Глава шестая,
в которой не хотят убить, но убивают
ОглавлениеКак и всегда бывает на съемках большого кинофильма, во внешнем дворе Курчатника присутствовала атмосфера, напоминающая, должно быть, двор армейского штаба в разгар войны. Постоянно въезжали и выезжали самые разнообразные машины, начиная от сверхсовременных фургонов и заканчивая древними «Эмками», «Победами» и «Паккардами», входили и выходили лица группами и поодиночке, у всех проверяли пропуска и специальные удостоверения на нескольких пропускных пунктах, ходили охранники с рациями (хотя лица у них были не вполне рациональные), разгружались и загружались какие-то ящики, порою даже металлические и сверхтяжелые, – их быстро вносили в Курчатник и выносили из него. Там имелся еще и внутренний двор, но туда попасть имели возможность только те, кто снимался в фильме или же непосредственно был вовлечен в съемки. Снаружи Курчатник выглядел как крепость, громоздящаяся посреди гигантского двора, – таким он и был по сути дела, крепость – исследовательский институт. Если нечто там и исследовалось, то разве что мир духовных и физических уродств, якобы присущих советским ученым. Кинорежиссер Кирилл Прыгунин придумал не только лишь необычный фильм – этим он не ограничился. Сам процесс съемок также должен был стать по его идее чем-то необычным и новаторским. Огромное количество людей, приглашенных сниматься в этом фильме, должны были месяцами жить внутри Курчатника, не покидая его даже на короткое время; они жили в этом огромном якобы институте, как в монастыре, общаясь лишь друг с другом, и в этом изолированном мирке для их существования были созданы условия, о которых Прыгунин полагал, что они воспроизводят советскую жизнь в научном ящике.
– Куда стол заносить? – громким и злобным голосом спросил Август у женщины в очках, которая бесцельно металась по двору.
– Сюда, сюда, сюда! – заверещала она, пребывая как бы в припадке.
Ребята внесли стол в гигантское помещение, где находились, ходили и бегали множество людей.
Тут же перед ними как из-под земли совершенно бесшумно возник кинорежиссер Прыгунин, единственный и единоличный деспот этого искусственного царства. Это было так странно, так невероятно – все равно как сразу же встретить короля где-нибудь в хозяйственной подсобке или кладовых королевского дворца, куда заносят метлы, лопаты или репу. Никогда раньше они его вблизи не видели и не разговаривали с ним. Це-Це попытался отойти в сторону с хмурым и величественным лицом. Он сам страдал манией величия, сам был царем, поэтому других царей и властителей недолюбливал. Однако Прыгунин резко схватил его за рукав и не дал стушеваться.
– Как вас… вы кто? – спросил он, блестя своими немного ежиными глазками из-под очков.
– Вот стол доставили антуражный, – встрял Август и расплывчато добавил: – Вещь родная, из министерства.
– Из министерства… – повторил Прыгунин, как под гипнозом, быстро обегая взглядом лица тех, кто принес стол. – Очень хорошо. Очень, очень хорошо. Вам заплатят. Стол подходящий. Отличный стол. – Прыгунин при этом на стол даже не взглянул, зато постоянно поглаживал его суконную поверхность своей маленькой белой квадратной ладошкой. – А вы… Вас как зовут?
Его крошечные блестящие глазки уперлись в лицо Це-Це.
– Меня зовут Цыганский Царь, – с достоинством ответил Це-Це.
– О! Цыганский Царь. Мда… Это очень и очень… Мне сегодня звонили из Москвы, предупредили, что вы должны появиться. Однако и даже очень неплохо, если взглянуть изнутри! Очень и очень отлично. У меня тут уже есть кое-какие цари и князья, и даже ценные экземпляры попадаются. Имеется Царь СССР – слыхали о таком? Очень и очень интересный человек. Есть Император Антарктиды. Есть Король США. Есть несколько Председателей Земного Шара. Только что прибыл Советский Князь. Есть Король Африки. Обещал приехать даже Император Космоса. Есть Властитель Времени и Принцесса Пространства. Есть Царствующий Президент 1966 года, а это особо ценно, так как у нас здесь сейчас, во внутренней зоне, протекает именно этот год – 1966-й. И вам в него предстоит окунуться, Ваше Величество.
– Я бы предпочел 1666-й, – ответил Це-Це с холодком.
– Да? Ну, не в этом фильме. Закат эпохи барокко – ну да, я вас понимаю, это очень и очень апокалиптично, но мы снимаем фильм о советском гении, о советской науке закрытого типа. Это один из советских невозможных оборотов речи. Разве бывает наука закрытого типа?
– Только такая и бывает, – сказал Це-Це.
– Да? Вот как? Ну да, конечно. Очень и очень неплохо, что вы явились. Меня предупредили, что придет Цыганский Царь и принесет письменный стол. Помните, как у Цветаевой? «Вас положат – на обеденный, а меня – на письменный…» У нас тут, впрочем, уже немало таких столов, так что полсотни Цветаевых можно разложить, если потребуется.
– А когда расчет по столу? – поинтересовался Август. – Вещь-то родная, из министерства.
– Расчет завтра, а хотя бы даже и сегодня, но позже. Деньги, впрочем, вы прямо сейчас получите, сразу же после того, как вас переоденут и загримируют. Только это будут другие деньги. Не самостийные гривны, а советские рубли. Помните их? Рублики желтые, трешки зеленые, пятерочки синие, червонцы красные, с Лениным. Во внутренней зоне института ходят только такие деньги, и все расчеты советскими купюрами. Там есть и буфет, и столовая, водочка, сосисочки, икорка кабачок – и все по советским ценам, то есть очень и очень недорого. Покушаете, выпьете при желании – и не разик, и не два! Все вкусненькое, как в аду.
При упоминании о водочке Фрол и Август оживились. Они вовсе не рассчитывали проникнуть во внутреннюю зону, где жизнь текла по воображаемым советским законам 1966 года. Контакт с ретробухлом им улыбался. А вот Це-Це остался странно бесстрастным.
Вчера, когда пришли Фрол и Август с портвейном, случилась с ним мистическая вещь – он к портвейну не притронулся. И сегодня спиртного вовсе не хотелось. Вдруг он понял, что бухать не станет ни за бесплатно, ни за советские рубли, ни за украинские гривны. Выходит, угрожающие джентльмены в черных костюмах, так называемые Фрол Второй и Август Второй, действительно были цыганами и вполне владели своими племенными навыками – гипнозом, заговором, магией. Це-Це понял, что его заколдовали и теперь он действительно больше бухать не сможет никогда – ни капли до конца жизни. В нем не было на самом деле ни капли цыганской крови, никакими магическими талантами он не владел, поэтому все это его немного пугало и тревожило, хотя в целом неожиданное и резкое избавление от пристрастия к алкоголю следовало, видимо, считать благом, если не чудом.
Одновременно его психический фон также изменился: обычно его сильно качало между паранойей и манией величия, а тут он ощущал себя вдруг ровно, и даже странное и ничем не объяснимое поведение режиссера Прыгунина и его слова о том, что ему звонили из Москвы с сообщением, что сегодня в Курчатник придет Цыганский Царь, – все это его не встревожило, хотя никто в мире не мог знать, что Це-Це сегодня пожалует сюда. К письменному столу он прямого отношения не имел, и Фрол и Август явились к нему спонтанно с требованием помочь им нести стол, а Це-Це, в свою очередь спонтанно и случайно на это повелся, хотя вполне мог бы и послать своих друзей куда подальше, подвернись другое настроение.
К тому, что их собираются гримировать и переодевать (а это означало участие в съемках), никто из них не был готов, но Фрол и Август предвкушали алкоголь по советской цене, а Це-Це, в свою очередь, всегда полагал, что весь мир втайне интересуется его персоной и всегда интересовался, но до поры до времени скрывал свой грандиозный интерес.
– А зачем, собственно, вы собрали здесь всех этих фантомных царей, самозванцев, сумасшедших, страдающих манией величия, и прочих фриков? – спросил Це-Це, обращаясь к кинорежиссеру с таким независимым, трезвым и снисходительным видом лица, как если бы сам он не имел никакого отношения к перечисленным созданиям. Но, как сказано в стишке:
На дне мироздания
Лежало создание.
И в этом создании
Сидело сознание.
Сознанье со знанием дружбу водило,
Сознание знанию верно служило.
Но вдруг испарилось надменное знание,
И вдруг одиноким осталось сознание.
Тогда задрожало, всплакнуло
создание
На темном, заброшенном дне
мироздания.
– Я вам расскажу. Здесь все непросто, – ответил кинорежиссер. – У меня тут не только лишь восседающие на незримых тронах и распухающие до размеров космоса, есть и уменьшающиеся, тающие: Принц Атома, Принцесса Волна и Княгиня Частица, Король Кварк и Королева Нейтрино. А впрочем, неважно. Сейчас нет времени на все эти россказни, хотя каждый из них по-своему очень и очень… Сейчас немедленно одеваться – и в гримерную! Стол возьмите с собой. Повторяю: стол должен находиться при вас постоянно.
Прыгунин внезапно исчез, но нашими друзьями сразу же плотно занялись его сотрудники. Сначала явились две пухлотелые близняшки в возрасте, в очках, устало-ехидные, с крошечными коротко остриженными головками на толстых телах. Они привели наших героев в огромный гардероб, где висели только советские одежды: там Це-Це переодели в некое подобие академика конца сталинской эпохи: серый костюм, галстук с квадратиками, вязанная на спицах жилетка под костюмом со стеклянными гранеными пуговицами, маленький черный берет, войлочные туфли, очки в светло-янтарной оправе с простыми стеклами. Затем его загримировали, состарив. Лицо натерли каким-то желтым составом, от чего оно как бы съежилось, волосы аккуратно расчесали и мазнули по ним седой краской. Под носом появились крошечные седые усы, а на подбородке возникла столь же крошечная бородка, тоже седая, но не лишенная упрямства.
Все это, как ни странно, сообщило Царю младенческий и жалкий вид: с него слетела его осанка самодержца, присущая ему, когда он щеголял в черной футболке (на груди бежала стая волков под луной) и гороховых мешковатых штанах с крупными полурваными карманами на коленях. Теперь из зеркала на него смотрел сумасшедший, извращенный маразматик из разряда тех, что заводят девочек в подъезд. Но жирные близняшки полагали, что именно так, а не иначе должен выглядеть советский академик-ядерщик, вообразивший себя Царем Всех Цыган.
В том же духе одели и загримировали Фрола и Августа, только роли им причитались помоложе (хотя возрастом они превосходили Це-Це). В приличных белых рубашонках с галстуками, заправленными в треугольные вырезы джемперов-безрукавок, они должны были изображать ассистентов Цыганского Царя, но их красные лица и соломенные волосы в сочетании с этим прикидом придавали им вид не столько советских лаборантов, сколько английских футбольных фанатов из провинции, прилично одевшихся для визита в паб и еще трезвых, но при этом в их скромном ретроспективном одеянии, в их причесанных вихрах – во всем этом сквозило обещание, что паб будет разнесен вдребезги.
Затем им сообщили, что во внутренней зоне запрещается употреблять современные словечки (кто-то даже раздал им список запрещенных к употреблению современных слов, занимающий в распечатке четыре листа). Была еще серия подготовительных процедур, которые они прошли, как спящие. Их заставили подписать документ о неразглашении, где они обязались хранить в тайне все увиденное, услышанное и пережитое во внутренней зоне, причем за нарушение этого правила им обещали расстрел. Ребята весело подписались, полагая, что документ, конечно же, бутафорский: бумага была помечена какими-то советскими штампами и датирована одним из летних месяцев 1966 года.
Наконец их подвели к пропускному пункту, где осуществлялся переход во внутреннюю зону. Здесь стояли охранники уже не в современных униформах. Впрочем, 1966 году эти униформы тоже не соответствовали: охранники были одеты как энкавэдэшники времен Большого террора – подпоясанные гимнастерки, синие галифе, фуражки с синими околышами. В тридцатые годы двадцатого века люди в таких униформах были вестниками смерти, гостями из мрака, но с течением десятилетий эта униформа не выдержала конкуренции на подиуме зла и стушевалась перед лицом более эффектной формы, которая сидела на принципе зла как влитая, черная, гестаповская, шедевр фабрики великого кутюрье Хуго Босса. Но фильм должен был называться «Курчатов», а не «Менгеле» и не «Вернер фон Браун», поэтому люди в черных униформах здесь не водились. А зря. По сути, если вдуматься, если, что называется, копнуть до основания, то придется согласиться с тем, что в каждом полноценном кинофильме, вне зависимости от сюжета, должен присутствовать хотя бы один человек в униформе СС, точно так же как в каждом полноценном фильме должны быть поцелуй, выстрел, дождь, часы, обнаженная девушка, поезд, бокал на просвет, туча, вокзал, флаг, струйка крови, проезжающий автомобиль, объятие, отражение в очках, улыбка, труп, взрыв, всадник, ощерившийся зверь, рабочие, несущие лист стекла, надпись, сделанная на зеркале губной помадой, титры, название, старуха, дерево на ветру, окно, стон, падение с большой высоты, ребенок, монокль, небоскреб, мелкое животное, колонна, волосы, луч и надпись The End.
Впрочем, Цыганскому Царю было нассать на обоссанного Босса, ему на всех боссов было нассать, и мундиры легендарных служб ужаса его никогда не радовали и не возбуждали. И вообще, если вы решили, что это повесть о кино, то вы глубоко ошибаетесь. Нашему повествованию просто придется последовать за Цыганским Царем во внутреннюю зону огромного бутафорского ящика, где никогда не расщепляли атом. И все же некая радиация присутствовала в воздухе – такую радиацию, пожалуй, не засечет счетчик Гейгера, разве что счетчик Хайдеггера смог бы ее засечь, да еще чувствительный к флюидам зла юродивый заходил бы ходуном – а во внутренней зоне псевдо-Курчатника собрали целую коллекцию таких юродивых, и все они так или иначе ходили ходуном. Всех этих сочных фриков (чья природная патология умело подогревалась искусственной ситуацией, созданной для них кинорежиссером) Це-Це еще не видел, но он уже чувствовал их близость в пространстве. Но его не трясло, даже не потряхивало: сердце неожиданно оказалось заключено в алмазную скорлупу невозмутимости. Откуда бы взяться такой скорлупе? Неведомо.
И все же Це-Це не без трепета переступил границу, отделяющую мир живых от мира символических мертвецов, под угрюмым и цепким взглядом рослого цербера в гимнастерке и синих галифе, которому Цыганский Царь предъявил бутафорский пропуск. Неторопливо изучив пропуск, псевдочекист распахнул перед Це-Це облезлую деревянную дверь, похожую на дверь клозета в старой коммуналке. С образом выдающегося научно-исследовательского института эта дверь никак не вязалась.
Це-Це шагнул внутрь, сжимая в руках потертый кожаный портфель, который ему вручили. Внутри царила атмосфера почти откровенно тюремная: мрачные узкие коридоры, стены, выкрашенные до середины темно-бурой, а сверху – синей краской, тусклые лампы, цедящие свой свет сквозь решетчатые намордники. Чекисты стояли навытяжку на сгибах и в изломах коридоров.
Це-Це бы, возможно, совсем скис от всего этого, но за ним шли Фрол и Август, которые несли стол.
Из тьмы выступило им навстречу чье-то лицо – лицо женщины… даже девушки, видимо, молодой, но отмеченной генной деформацией: лицо напоминало осетра или птицу. Тонкий костистый нос словно бы увлекал за собою вперед прочие ее черты, влажный безвольный рот старательно произносил слова, но трудно было понять их, когда же иссякала потребность в словах, рот оставался растерянно приоткрытым, а на дне этого рта узко и ровно лежал не вполне человеческий язык. Большие выпуклые глаза взирали совершенно отстраненно, шея была слегка изогнута, как гриф скрипки, – словом, она принадлежала к тем птицеголовым существам, которые встречают умерших на границе мира теней. Она проводила их к лунному окошку, где чьи-то руки выдали им энное количество советских денег (это были копии, сделанные на цветном принтере), а также каждому причиталась коробочка папирос «Север», где над синими ледяными горами восходило синее солнышко, и спички, произведенные на спичечной фабрике «Гигант» в городе Калуге. Все эти ностальгические объекты не вызвали ностальгических чувств. Наивный кинорежиссер, придумавший этот маскарад, полагал, видимо, что папиросы давно ушли в прошлое, но Це-Це с друзьями, как и прочие парни из украинских и южнорусских городов, спокойно курили папиросы в реальной современности, добавляя в табак немного плана или же забивая гандж в пустые гильзы чистяком. Вот разве что «Север» действительно не попадался в продаже, исчезли «Казбек» и «Герцеговина Флор», но оставались еще на радость молодежи «Беломор», «Ялта», «Сальве», «Богатыри» и даже появился новенький остроумный «Порожняк» – папиросы без табака, в красно-желто-зеленых или черных коробках с серебряным паровозиком.
Затем птицеголовая девушка проводила их в «отдел кадров» – здесь все выглядело как в 1937 году, только портрета Сталина не хватало: за широким столом, в свете зеленой лампы сидели два пожилых кагэбэшника с усталыми лицами и прихлебывали чай из стаканов в подстаканниках. В этом кабинете Це-Це попросили заполнить гигантскую анкету с десятками биографических вопросов, но он не стал этого делать – игра не увлекала.
– Я родился в Тибете, в цыганской семье, вскоре после рождения взошел на цыганский престол в Лхасе, и к этому мне добавить нечего, – сказал он шутливо, отодвигая от себя анкету. Кагэбэшники стали злиться и что-то бормотать про тюрьму, которая имеется у них здесь для таких вот дерзких шутников, но фарс пресекся очередным появлением Прыгунина – тот быстро вошел, одетый не по-советски, а в своей обычной одежде.
– Потом, потом… – раздраженно махнул он рукой поддельным пожилым кагэбэшникам (эти, впрочем, явно были когда-то подлинными). На Прыгунина они взирали так, как если бы он и был портретом Сталина, которого здесь так не хватало.
Прыгунин, как уже отмечалось, не производил впечатление прыгучего существа, он появлялся незаметно, тихо, быстро – выныривал, как выпадает из тьмы скомканная бумажка или измятый носовой платок, но перед ним словно бы скакали невидимые прыгучие мячи – оранжевый, лиловый и зеленый. Этих мячей не существовало в действительности, так что непонятно, отчего они окрашивались в столь определенные цвета. Схватив Це-Це за локоть с некоторым подобием трепета, кинорежиссер повлек его куда-то.
– Процедура регистрации в отделе кадров необходима, но ее можно слегка отложить, – шептал он доверительным говорком. – Сначала вам надо осмотреться, посетить буфет, познакомиться с товарищами, с коллегами… Ну и, конечно, закусить и пропустить рюмочку с дороги.
Что означало это «с дороги», оставалось неясным: видно, кинорежиссер забыл, что Цыганский Царь из местных, харьковчанин, ему чудилось, что Це-Це прибыл издалека, возможно, прямиком с вершин Тибета, где его короновали на царство.
– Я не пью, – произнес Це-Це.
– Как это не пьете? – Прыгунин даже замер, и его бледные щеки задрожали. – Совсем?
– Совсем, если речь об алкоголе.
Это сообщение отчего-то очень расстроило режиссера.
– Скверно… Вот это очень и очень скверно. Ведь вам надо как-то сработаться с коллегами, войти в коллектив. Ну и войти в роль – алкоголь растормаживает, группирует, объединяет людей, открывает душу, раскрепощает, придает индивидуальным повадкам яркость, выпуклость. Алкоголь сообщает людям кинематографичность, если уж это не профессиональные актеры. А у меня тут профессиональных актеров нет. Я на съемках данного фильма использую принцип реалити-шоу – все снимается скрытыми камерами, действующие лица должны забыть, что они на съемочной площадке, забыть о том, что они снимаются в фильме. Они должны просто жить – жить и поступать спонтанно. Сценария, по сути, нет, лишь рамка. Поэтому буфет, где наливают, – эпицентр. Туда мы и направляемся. Кстати, ваши ассистенты, товарищ Цыганский, уже там и хорошо вливаются в коллектив, общаются с другими товарищами. Здесь яркие личности, кстати. Немало и звезд – любые, кроме актеров: ученые, музыканты, художники. Да ведь и водка там по советской цене. Надо выпить за встречу. А иначе как-то не по-советски получится.
– Хоть бы даже и по тибетской, – отреагировал Це-Це (он сам был потрясен своей стойкостью, но здесь ему не нравилось, уже отчетливо хотелось съебнуть). Мы, цыгане, алкоголь не употребляем.
– Да? Вот как… Я не знал. Это очень и очень… неожиданно.
– А как вы хотите? Мы народ без территории, без собственной государственности – но это не значит, что мы архаические распиздяи. Мы всегда трезвы. Тем более я царь и стою на страже интересов и безопасности моего народа.
К этому моменту они вышли из темных переплетений бутафорских коридоров на широкий и длинный внутренний двор Курчатника. Этот двор ничем не напоминал внешний. Он был без людей, устлан гравием, вдали стояла белая «Эмка», из бордовых стен повсюду выступали массивные изваяния золоченых атлетов, протянувших над двором свои мускулистые руки, сжимающие факелы, модели атома, свитки и условные книги с пустыми золотыми страницами. Одна из рук держала даже небольшой цветной курчавый атомный гриб, похожий на кочанчик цветной капусты. Эстетика вообще никак не попадала в советскую, тем более шестидесятых годов. Скорее это напоминало монументальный бред в духе Саддама Хусейна или еще каких-то провинциальных диктаторов. Це-Це даже рассмеялся. Он хорошо знал, что такое настоящий научно-исследовательский институт советского покроя, сам в таком работал когда-то.
Прыгунин от этого смеха совсем скис. Кстати, судя по характерному блеску его зрачков, кинорежиссер алкоголем тоже не баловался, предпочитая занюхать белую дорожку.
Кокаина серебряной пылью
Все дорожки мои занесло…
– Буфет там, – указал режиссер вглубь за двери, откуда слышались нестройные голоса. – Идите туда, выпейте хотя бы томатного сока, что ли.
С этими словами он исчез за какой-то дверью.
У входа в псевдонаучное питейное заведение Це-Це увидел знакомый ему письменный стол, который они с Фролом и Августом сюда притащили. На нем сидели уже несколько человек, оживленно общаясь. У всех в руках блестели солидные граненые стаканы с водкой и томатным соком. Некоторые отважно курили крепкие папиросы «Север». Слово «товарищ» (обладающее несколько змеиным свистящим звучанием) слышалось то и дело, причем это слово вызывало каждый раз взрывы веселого или циничного смеха.
– Быстро эти товарищи отвыкли быть товарищами, – отстраненно подумал Це-Це, взирая на веселящихся (отстраненность объяснялась его новым отношением к алкоголю). – Товарищами они быть перестали, но господами от этого не сделались. А кто же они такие? Точнее, кто мы такие? Граждане? Да какие в пизду из нас граждане? Чуваки и чувихи, вот кто мы такие. А еще мы челы, пассажиры, штымпы, фраера, братухи и сеструхи, пурицы, атаманы, командиры, молодые человеки, девочки и мальчики, шефы, дядьки и тетки, папани и мамани, папаши и мамаши, мужчины и женщины, уважаемые, кентяры, брателлы, перцы, телки, родненькие, пизды и хуи, пидоры и бляди, леди и джентльмены, старики и бороды, барышни и мадамы, сестры и братья, отцы и матери, девушки и парни – короче, мы предпочитаем половые различия социальным, мы живем под знаком своих гениталий, мы ебемся как дышим, а дышим как ебемся. Какие же мы после этого товарищи, господа или граждане? А я вот царь – и поэтому не ебусь. Не царское это дело – ебаться.
Такие вот матерные и вместе с тем целомудренные мысли посещали голову Це-Це, когда он наблюдал стайку хохочущих девушек, обряженных в уродливые ретроплатья, но все равно хорошеньких, с ярко накрашенными губами, в бордовых беретках – здесь вообще щедро был представлен бордовый цвет. Может, лучше сказать «бардовый», недаром в Тибете мир мертвых называется Бардо. Девушки сидели на столе, болтали ногами в бардовых туфельках и взрывались хохотом каждый раз, когда их называли «товарищ». Смешил их высокий юноша, изуродованный одеждой и гримом. Одели его под дебила-переростка – в коротковатые идиотские штаны и сандалии, в омерзительную цветастую рубашонку. Здесь он должен был изображать сына Курчатова, а тот, кажется, был дебилом. А может быть, у Курчатова вообще не было детей: отсутствующие дети иногда могут казаться дебилами.
Играющий эту роль юноша дебилом не был даже отчасти, но тем не менее присутствовала в нем также некая генная деформация, чем-то напоминающая о птицеголовой девушке, что встретила их на границе мира теней. Юноша был очень высокий, крупноликий, большеголовый, болезненный на вид, с высоким бледным лбом и мокрым подвижным ртом, в крупных очках – да, собственно, он не нуждается в описании: лицо это известно всем жителям тех стран, где изъясняются по-русски, Коля Воронов, знаменитый певец и музыкант, суперзвезда в свои юные годы, а ему едва стукнуло девятнадцать. Причем звездой он стал уже в тринадцать, резко взлетев на небосклон альтернативной попсы с мегахитом «Белая стрекоза любви»:
Белая стрекоза любви,
Стрекоза в пути,
Белая стрекоза любви,
Стрекоза, лети!
Он появлялся на экранчиках компьютеров в виде странного мальчика-ботана, отличника консерватории, доказав, что болезненность вполне может обворожить массы, и с тех пор белая стрекоза любви продолжает свой полет, а за ней летят новые хиты эксцентричного очкарика, вроде:
Мы слушаем музыку в формате midi,
Мы классные ребята, мы впереди!
Це-Це вошел в буфет и сразу же увидел своих друзей, Фрола и Августа, они уже были пьяны. Вообще здесь было полным-полно людей, и, кажется, они веселились от души. Интерьер пестрел всеми цветами, все было облицовано разноцветной плиткой. Наверное, здесь собрались все эти экземпляры, о которых говорил режиссер: Царь СССР, Император Антарктиды, Король США, несколько Председателей Земного Шара, Король Африки, Император Космоса, Властитель Времени и Принцесса Пространства, Царствующий Президент 1966 года, Принц Атома, Принцесса Волна и Княжна Частица, Король Кварк и Королева Нейтрино. Но усталый харьковчанин Це-Це не желал присматриваться к яркой поросли персонажей. Он замкнуто пил томатный сок.
Вскоре к Це-Це, сидевшему между Фролом и Августом, приблизился мелкотравчатый человечек, чье лицо представляло собой мужской вариант птицеголового существа, но при этом еще и насыщенный невероятной злобой. Впрочем, он был вежлив и предупредителен и, если не считать бисерного пота, струившегося по его лицу, суховат. Троекратно употребив слово «товарищ», он пригласил наших героев на «небольшую ознакомительную экскурсию по лабораториям института». Коричневый костюм, странно на нем сидевший, казалось, достали из гроба.
Человечек опять увлек их в лабиринт темных бутафорских коридоров, порой им встречались словно бы картонные лестницы, а по сути, конечно, бетонные, увлекающие их куда-то на нижние этажи этого вымышленного ада: здесь должны бы царствовать тьма и скрежет зубовный, но тьму здесь не могли допустить: ведь все происходящее фиксировалось скрытыми камерами и превращалось в материал для будущего фильма. А скрежет зубовный присутствовал: его время от времени производил их клювастый и тревожный провожатый. Несмотря на тесноту и ступенчатость пространств, где они пробирались, Фрол и Август отважно тащили свой письменный стол, словно он сделался их знаменем. От них сильно пахло водкой по советской цене: этот же запах источался потным клювом провожатого.
То, что здесь называли лабораториями института, на деле представляло собой череду пространств, охваченных бредом. Люди здесь изображали некую деятельность, по сути же кривлялись, но не радостно и окрыленно, а судорожно и подавленно: казалось, они надели отравленные маски, и яд этих кривляний теперь пробирал их до костей.
В одной из комнат их встретила плотная китаянка лет сорока пяти, одетая в синий китель времен Мао, но изъяснявшаяся на беглом английском, она провела их сквозь ряд железных кроватей больничного типа, к которым подсоединялись сотни проводков, тянущихся к неким приборам (или, скорее, то были муляжи приборов). На кроватях никто не лежал, но на этих койках должны совокупляться одновременно различные парочки, а приборы будут то ли фиксировать уровень их сексуального возбуждения, то ли перекачивать энергию, выделяемую множеством половых актов, в специальные баллончики, которые затем… Це-Це не стал вслушиваться в этот бредок.
Далее пространства шли за пространствами, они становились все теснее (так что с возрастающим усилием приходилось протискивать сквозь них письменный стол), и везде кто-то копошился, словно бы стирая различие между словами «эксперимент» и «экскременты». Це-Це начал слегка отключаться, как бы на ходу погружаясь в сон. Ему отчего-то все здесь казалось нудным, тупым и тошнотворным. В глубине души Це-Це любил и уважал науку, а ее мрачно-карикатурная имитация его не забавляла. Но, к сожалению, здесь творился не балаган, как он думал, а хуже балагана. Откуда-то снизу проникал флюид глубинного извращения – извращения более тяжелого, глубокого и страшного, чем прыгунинское. Це-Це все еще надеялся, что бродит по воплощенным фантазиям кинорежиссера, но уже ощущал, что кто-то совершенно другой, кто-то совершенно непохожий на Прыгунина ворочается и крякает за кулисой этого тусклого театра, некто немыслимо тяжелый, как гигантский слиток чугуна, кто-то тяжкий и немного живой просунул сюда свою невесело кудахчущую и безутешную мысль. Последующее трагическое развитие событий доказало ему, что это чувство его не обмануло.
Горькие и надломленные испарения… Темные и осторожно-дерзкие испарения мыслей гигантского слизняка.
Вдруг на входе в очередное пространство их клювастый провожатый неожиданно оживился, его словно бы подключили к электричеству, в усталых и пьяных его глазах зажглось воодушевление – оказалось, они вступили в его личный лабораторный отсек. Здесь стоял какой-то аппарат, отдаленно напоминающий старинное фотографическое устройство, предназначенное для изготовления дагеротипов, впрочем, изрядно одичавшее, как вилла, к которой пристроили множество самопальных сарайчиков. Из вязких потусторонних пояснений птицеголового следовало, что это машинка для измерения и фотографирования ауры. Тут же выяснилось, что птицеголовому незамедлительно требуется измерить и сфотографировать ауры новоприбывших. Человечек (к нему следовало обращаться «товарищ Ладов») засуетился вокруг аппарата, подключая к нему какие-то проводки, извлекая карточки со стеклянными пластинами. В аппарате затеплился синий свет, текущий из поразительной трубочки.
– А теперь, товарищ Цыганский, извольте занять вот этот стульчик и пожалуйте сюда свою руку: сейчас воспоследует небольшой укольчик – маленькое бо-бо во имя науки.
– Какой такой еще укольчик? Никаких укольчиков себе я делать не позволю, – категорически и громко произнес Це-Це.
– Да не беспокойтесь, товарищ! Мне всего лишь нужна капля вашей крови! Это необходимо для того, чтобы наш аппарат сделал снимок вашей ауры, – потусторонний обитатель уже тянулся к Це-Це, сжимая в руках извивающуюся пластиковую трубку, подсоединенную к аппарату, которая завершалась металлической иглой. Це-Це резко отдернул руку и почти оттолкнул от себя птицеголового.
– Аура у рабыни Изауры. Никаких проницаний поверхности, ясно? Еще заразу занесете.
Волна поразительной загробной злобы прокатилась в глазах Ладова.
– Значит, отказываетесь? – спросил он с дергающимся лицом, но как-то и обрадованно.
– Наотрез.
– Это очень плохо, товарищ. Для вас. Как же так? Вы только что прибыли в коллектив и что же? Сначала вы отказались выпить водки с коллегами, теперь жалеете для науки ничтожную каплю крови. Так не поступают советские ученые.
Товарищ Ладов всосался в темноватый угол помещения, где висел на сине-зеленой стене старинный чугунный телефон, какие бывали на старых подлодках. Там птицеголовое существо, покрутив диск, стало переговариваться с кем-то, роняя слова в свинцовый раструб. Посовещавшись, Ладов подавил свою злобу и опять сделался сдержанно любезен.
– Ну что же, товарищи, продолжим нашу ознакомительную экскурсию. Вас приглашают на нижний этаж, соответствующий максимальному уровню секретности. Призываю вас быть предельно внимательными в отношении инструкций. Не забудьте взять с собой стол.
Они прошли по коридору, и вдруг перед ними открылась просторная комната грузового лифта. Ребята внесли туда стол, Ладов нажал на кнопку, и железная комната поплыла вниз, издавая скрежещущий стон сожаления.
Плыли они довольно долго, настолько, что скрежет и плач лифта успели показаться им извечными, бесконечными, как муки грешников в римской религии, но, видно, в утешение зыбким и страдающим душам, на стене железной кабинки кто-то нацарапал по-русски японское хокку:
Эй! Ползи, ползи!
Веселей ползи, улитка,
На вершину Фудзи!
Наконец двери лифта открылись, и они снова понесли свой стол, уже почти как крест, сквозь лабиринт коридоров, опять зловещих коридоров.
Но на этот раз коридоры были не бутафорские. И хотя ряженные чекистами статисты по-прежнему стояли на каждом углу, но за их спинами чернела старая кладка. Здесь пахло ржавчиной, камнем, плесенью – запахи настоящего подземелья. Видимо, Курчатник, как мрачная, но все же воздушная постройка, возвышался над подземным базисом: нечто, видимо, когда-то военное, возможно, бункер или секретная тюрьма.
Одна старуха так высказалась о процедурах на грязевом курорте: «Лежишь вся в грязи, а на тебя смотрит ангел». То ли старухе так понравилась девушка в белоснежном медицинском одеянии, надзирающая за ходом процедуры, то ли она имела в виду нетварного ангела, сотканного из небесной доброты, – не знаю. Здесь, в этих подземных капиллярах, каждый человек ощущал себя лежащим в грязи, в глубокой, черной и вязкой, всхлипывающей и рыдающей, в грязи несвободы и обездоленности, но на каждого словно бы взирал невидимый ангел. А может быть, и не на каждого, может быть, только Це-Це ощущал на себе взгляд невидимого ангела. Более того, ему казалось, что этот ангел скоро сделается видимым. Своим предвосхищающим взором он уже видел ангела – ангел выглядел как девушка лет семнадцати, белокурая, бледная, напоминающая фарфоровую статуэтку, но отчего-то одетая в грубую монашескую одежду, в бурую рясу францисканского ордена, подпоясанную морским корабельным канатом.
Их привели в место, куда сходились несколько длинных коридоров: здесь над головами тянулись ржавые животы каких-то труб, вдоль стены журчала тяжелая глинистая водица, протекая по бетонному желобу, да и по самой стене там и сям струилась вода, оставившая на камнях тысячи красноватых железистых линий. В этом техноготическом уголке подземная тоска особенно больно сжимала сердце. А также неприятно давило на сознание особо плотное присутствие статистов в униформах НКВД.
Напротив влажной стены стояло побывавшее в бою кресло в стиле рококо с золоченными львиными лапами вместо ножек. Цветастая спинка была исполосована саблей – видно, кто-то упражнялся или гневался.
В кресле сидел еще один актер в униформе внутренних дел, этот, кажется, тянул на майора (Це-Це не очень разбирался в знаках служебного различия давних годов), но лицо закрыто маской Атома – условный научный цветок с прорезями для глаз. Перед майором стоял небольшой столик, застеленный светлой тканью, на котором лежал маузер и стояла хрустальная пепельница. Майор курил папиросу «Север».
– Вы вот полагаете, товарищ Цыганский, что у нас тут все театр да театр! – неожиданно обратился к Це-Це птицеголовый Ладов. – Или же все кино да кино. Думаете, что здесь у нас можно фривольничать, а с вами будут миндальничать, но это вы ошибаетесь, уважаемый товарищ. Никто не позволял и не позволит вам пренебрегать нормами и правилами, установленными в нашем институте для блага советской социалистической науки. Тем более что работаем мы здесь сами знаете на какое дело: на дело высочайшей секретности, на дело высочайшего воинского значения. Взгляните на маску, закрывающую лицо майора, и этот символ напомнит вам, какая именно степень сознательности от вас требуется. Этого офицера внутренних органов у нас так и называют – майор Атом. А еще его называют Атомарный Вес. Вес атома. Известно вам, сколько весит атом? Столько же, сколько и человеческая жизнь. Майор Атом вершит здесь суд над нарушителями, вредителями и вражескими лазутчиками. Когда вам говорили в отделе кадров, что у нас здесь в институте имеется внутренняя тюрьма, знаете ли, с вами не шутили. А вы думали – шутят. Но нет, не шутили. Вы уже в ней находитесь. И когда вы подписывали документ, где сказано, что разглашение секретных сведений карается расстрелом, вы думали, что это шутка. Но все же нет – не шутка. Расстрел не может быть шуткой, дорогой товарищ Цыганский. Вы должны это осознать, для этого я и привел вас сюда. Нам известны ваши научные достижения, вы – блестящий ученый, тем бо́льшая ответственность лежит на вас, очень многое будет зависеть от вашего умения владеть собой. Исходя из этих соображений, руководство приняло решение о том, что вы должны присутствовать при настоящем расстреле, который состоится незамедлительно. Чтобы больнее ранить ваше сердце, чтобы обжечь вашу память, мы выбрали на роль жертвы существо, прекрасное обликом, – девушку безусловной красоты. К тому же еще и нежного и хрупкого телосложения. Почти детского. И все же она – враг. Если на ваших глазах убьют подобное создание, от такой травмы вы не скоро отделаетесь, правда же, товарищ Цыганский? Взгляните, как она мила!
Где-то грохнула и лязгнула железная дверь, послышались какие-то крики, топот: из глубины коридора двое чекистов волокли белокурую девушку, которая что-то невнятно и гулко выкрикивала и, кажется, пыталась вырваться. Чекисты подтащили ее к ржавой стене. Майор Атом потушил папиросу в граненой пепельнице, взялся за маузер и прицелился в девушку.
Цыганский Царь и его друзья Фрол и Август взирали на все это, оцепенев. Они, конечно, понимали, что вся сценка разыграна для скрытых камер, что никакого расстрела не будет, да и зачем, собственно, нужно кому-то на самом деле расстреливать прекрасную девушку, почему-то обряженную во францисканскую рясу цвета земли, подпоясанную корабельным канатом? Но девушка то ли слишком хорошо играла свою роль, то ли действительно поверила, что ее собираются не на шутку расстрелять, то ли она была не совсем в себе, но крики ее и метания полны были неподдельного отчаяния и ужаса. Рыцари зажглись в ребятах, как электрические лампочки зажигаются в мятых гаражах: похуй, кино или нет, обижают или просто играют, похуй все, но девушку надо защитить. Не боясь показаться дураком, Це-Це подошел к девушке и оттолкнул одного из охранников, одновременно прикрыв собой юную францисканку от наведенного дула маузера.
– У вас тут полный дебилизм творится, – только и смог он сказать. – И фильмец вы снимаете отстойный.
Тут же рядом с ним встали плечом к плечу, как истые казаки, Фрол и Август с вылупленными пьяными глазами, светящимися от радости.
– Мы граждане независимой и свободной Украины и полноправные обитатели две тысячи десятого года! – провозгласил Август.
– Хватит… хватит… – послышался вдруг голос кинорежиссера. Це-Це вначале подумал было, что говорит сам воздух, но режиссер Прыгунин вдруг выступил во плоти из темного коридора. Выглядел он как-то трагично, был бледен, а голос его приобрел болезненную звонкость. Он напоминал горбуна в позолоченном кафтане, играющего в лондонском театре в какую-нибудь из особенно суровых зим, какие редко являются берегам Темзы, – казалось, ему только что всадили стилет в зелено-золотое основание горба: это должен был быть театральный стилет на пружинке, но чья-то злая рука заменила его в театральной суете на настоящий – и горбун умирает, но, как подлинный актер, он преодолевает свое последнее содрогание ради того, чтобы выговорить свою реплику до конца.
– Хватит… Это всего лишь кино, успокойтесь. Эта сцена очень важна, и ради нее отступлю от собственных принципов и попрошу вас сыграть все заново. Все шло отлично, если бы не ваши глупые слова про независимую Украину и про две тысячи десятый год. Итак, оставьте девушку у стены, а сами вернитесь туда, где стояли, – режиссер властно махнул белой ладонью, указывая всем на их места. Внезапно францисканка запрокинула к сводам свое снежное личико, и подземную тишину рассек ее звенящий полудетский голос:
– Боги, я не слышу вас!
По всей видимости, эта девушка, несмотря на свою красоту, была слегка блаженной или юродивой, а может быть, ужасы харьковского подземелья исторгли из ее груди этот вопль. И еще раз она выкрикнула эти слова, указывая почему-то на Прыгунина, а что уж там скрывалось в интонациях ее крика – безутешное ликование, космический упрек, веселие панка или скорбь христианки, бывшей язычницы, потерявшей множество богов, – неведомо.
Прыгунин в ответ на этот крик словно бы треснул, как старинный стеклянный предмет. Еще сильнее в нем проступил лондонский горбун, подмороженный зимою давно ушедшего века.
– Ну ладно, хватит… – произнес он решительно. – Вы что, вообразили, что вас тут по-настоящему расстреляют? Пистолет бутафорский, он производит не выстрел, а только лишь звук выстрела, так что довольно истерик. Мы тут кино снимаем, понятно? Или нет? Возьмите себя в руки, девушка, и сыграйте, что вас расстреливают. Довольно истерик. Это же не трудно – просто упадите как подкошенная, когда хлопнет выстрел, вот и все дела. Это очень и очень просто. Ладно, если вы так уж боитесь, то давайте меня расстреляют первым, чтобы вам затем было спокойнее.
Он оттолкнул девушку в рясе и встал у стены, лицом к майору Атому.
– Стреляйте же, – распорядился режиссер. – Нам надо поторопиться…
Майор в маске поднял маузер, прицелился в грудь Прыгунину и выстрелил.
Отзвук выстрела оглушил подземелье, и тут же все увидели, как кровь заливает зеленую с золотым выцветшим узором рубаху режиссера, как валится навзничь тело, оставляя на ржавой стене алый след. К нему бросились – пуля пробила его насквозь.
Кто-то подменил бутафорский маузер на настоящий, заряженный боевыми, чья-то злая, осторожная и тихая рука сделала это.
Майор сорвал с себя маску, под которой обнаружилось красное невинное лицо.
Второй – бутафорский – маузер нашли неподалеку: он лежал на полу в полутьме, омываемый подземным ручейком.
Произошло убийство. Сознательное и запланированное – кто-то подменил пистолет. Но кого хотели убить – режиссера или францисканку? Однако все происходящее снималось скрытыми камерами из разных точек пространства. Людям, которым будет поручено расследовать это преступление, видимо, предстоит подробнейшим образом изучить весь материал, отснятый в подземелье. Но… убийство и так – весьма загадочная штука, и оно мгновенно обрастает иными загадочными обстоятельствами. Вот одно из них: выяснилось, что все камеры устанавливались только в верхних, бутафорских слоях Курчатника, что же касается каменного подземелья, то здесь не было ни единой камеры. Расстрел не снимался. Он просто случился.
Что с нами станет, если из сетей
Вдруг вырвется свирепая планета?
В тот светлый сад – пристанище теней,
Теней, что не боятся света.
Как нам смеяться в тот зеленый час,
Когда весна встает на горло песне?
Но каждый где-то сумочку припас,
А в сумочке – запас. С ним интересней.
Боезапас для ужасов войны,
Боезапас, когда сойдутся рати.
И ангел ангела на бой зовет из тьмы
И точит меч у краешка кровати.
Я с вами не пойду на ваш последний бой,
Я буду спать и видеть сны на круче,
Но рати не вернутся вспять домой,
И флаги черные народ припас на этот случай.
Народ запаслив. Знает, как солить,
Как квасить и морить в своих святых закрутках.
Закрутит сто миров, чтобы потом их слить
И покурить в весенних промежутках.
Сквозь падающий мир идет веселый поезд,
Курортник крестится на белый циферблат.
А ты усни. Усни, совсем не беспокоясь.
А утром будем пить зеленый шоколад.
Накроют на веранде, и черники
Крестьяне дряхлые нам в шапках принесут,
И ветер будет биться над святыней дикий,
Играя флагами над головами Будд.
И флаги черные вдруг с пестрыми смешались,
Победа с поражением – друзья,
И нам с тобой осталась только шалость,
Хотя мы воры, совы и князья.