Читать книгу Ледяной смех - Павел Северный - Страница 2

Глава первая

Оглавление

1

Под Екатеринбургом летняя, темная ночь без единой звездной лампады.

Город оставлен войсками и гражданской властью омского правительства адмирала Колчака. Красная Армия в город еще не вошла, но уже близко.

Еще недавно сытый, пьяный и шумный Екатеринбург, став ничейным, пустынен, с улицами, полоненными голодными, бездомными собаками, поднимающими вой и грызню из-за обглоданных, старых костей.

На исходе полуночь. Глухо слышны выстрелы и пулеметные очереди. Вышедшие из подполья коммунисты дают отпор мародерам.

В окнах домов, слившихся с темнотой, нет даже тусклого огня. Обитатели, не покинувшие родные закутки, по привычке затаившись, ждут своей судьбы при красных.

По булыжной мостовой, откашливаясь, шаркая подборами башмаков и сапог, серединой улицы шагают раненые солдаты с поручиком Муравьевым. Их девятнадцать. У одиннадцати винтовки, а к ним всего-навсего шестьдесят восемь патронов.

Когда дошли до дворца Харитонова, куривший солдат спросил:

– В каком дому тут царя Николая жизни лишили?

Кто-то из солдат уверенно ответил:

– Вон, гляди, в том, за забором. Ипатьев какой-то ему хозяин.

– Вот как скопытился. Эдаким государством владел, а с жизнью простился в домишке за забором.

Снова шагали молча, покашливая, скобля подборами булыжники.

Собрал восемнадцать солдат, от скуки бродивших по городу, поручик Вадим Сергеевич Муравьев. Сам раненный в голову и руку, был направлен для лечения в екатеринбургский лазарет, который забыли эвакуировать. Не желая попасть в руки красных, охваченный всеобщим страхом, он убедил этих солдат покинуть брошенный город и пешком добраться до реки Тавды.

Муравьев был свидетелем жизни города за последние два месяца. Набитый до отказа именитыми, титулованными и состоятельными беженцами, он с конца апреля 1919 года жил в липком тумане панических слухов.

Слухи о грядущей катастрофе для власти Колчака на Урале стали особенно настойчивыми с того момента, как командарм Михаил Тухачевский принял командование над Пятой Красной армией и, неудержимо ломая сопротивление пятидесятитысячной армии генерала Ханжина, прокладывал путь к Екатеринбургу.

Столицу Урала страх перед советской властью держал цепко в мохнатых паучьих руках, уничтожая в людях понятия о долге, чести, совести и всех остальных человеческих чувствах.

Военные и гражданские власти, не имея возможности справиться с паникой, все еще пытались создавать впечатление о надежной защите города. Генерал Рудольф Гайда в своих штабных сводках уверял, что город не будет сдан противнику, но свой штаб все же перевел в поезд, стоявший на первом пути городского вокзала.

Ловкие штабные дельцы в рангах генералов и полковников, умело используя людской страх, бойко торговали местами в вагонах и теплушках поездов, покидавших город.

Спрос на любые способы эвакуации был велик, поэтому и плата воспользоваться ими менялась ежечасно. А расплата за избавление от кошмаров красной опасности взималась брильянтами, золотом и даже молодым женским телом.

Агония катастрофы началась после того, как поезд генерала Гайды покинул город. Незадачливый командующий только в пути узнал, что в Екатеринбурге оставлены на произвол судьбы кое-какие правительственные учреждения и госпитали. Он просил Омск оказать им срочную помощь присылкой пароходов и по реке Тавде вывезти оставленных, спасая их от неизбежного возмездия большевиков.

Весть об этом разнеслась по городу, а жаждущие спасения хлынули людским потоком к берегам мало кому до сей поры известной реки.

На просторах великой России продолжали метаться шквалы Гражданской войны, и на ее земле выплескивалась живая русская кровь.

2

При ветре у июньской ночи разные запахи. Пахнет ее воздух росной сосновой смолой, горечью полыни, а то просто пылью иссушенной земли.

На Урале лето девятнадцатого года выдалось засушливое.

На берегах реки Тавды от ветра в лесных шумах и скрипах тревожность. На тавдинском водоразделе лес, смешиваясь с тайгой, стирал границу Урала и Сибири.

В июньскую ночь ветер одичалыми порывами налетал на лесные чащобы. Он яростно раскидывал, раскачивал лесины, а медвежьи лапы всяких ветвей ожесточенно исхлестывали себя. Когда ветреные порывы взметались вверх, то столбами поднимали с земли лесной мусор с опавшей хвоей и лихо начинали посвистывать у вершин.

Ветер гнал в северную сторону растрепанные облака, низко стелившиеся над землей, седые и неприветливые.

Над облаками высокое чистое небо, будто сапфировое, и катилось по нему по паутинам притушенных звезд серебряное колесо полной луны.

От полета облаков ползут по земле пятна теней и световых бликов.

От этого меняется окраска ночи. Загустеют облака, прикрыв на землю доступ лунного света, тотчас заносятся стаи черных воронов, темнота торопливо начнет прятать в себе все окружающее, но как только облака поредеют, пропуская лунный свет, стаи воронов мгновенно разлетятся, и ночь опять становится похожей на хмурый день.

Беспокойны напевы шумов в лесных чащобах, но их шум все же не в силах заглушить остальные земные звуки. Издалека доносится настойчивое верещание коростелей, и в птичьих голосах ясно слышится, будто совсем человечье, слово «зря», «зря», «зря»…


Костры на берегу Тавды медленно догорали и совсем потухли только после полуночи. На кострищах порывы ветра копошились в сером пухе золы, в нем нет-нет да и вспыхивали живые искры, как зрачки кошачьих глаз.

Беженцы весь день жгли костры возле пакгаузов.

Теперь люди спали. Они лежали на земле, на телегах, на узлах, корзинах и чемоданах. Все спали тревожно, даже во сне не в состоянии забыть о пережитом за день, а кроме того, их жалили злющие комары. Спавшие храпели, вскрикивали, стонали. Жалобно канючили дети.

Тут глухие места на берегу Тавды. На них упиралась в тупик железнодорожная ветка из Екатеринбурга.

Тут пустынно. Только возле станционных построек жались друг к другу избенки, да и то их не больше десятка.

Это лесное безлюдье оживилось, внезапно наполнившись кишащим людским муравейником. Тысячи людей разных возрастов, сословий и званий съехались к берегу реки на поездах, на скрипучих телегах, приплелись пешком.

Все это русские, которых Октябрьская революция сразу лишила привычных для них житейских привилегий.

На берегу Тавды они стали просто сливом людского потока после панического бегства из Екатеринбурга. Просто никому не нужные русские люди, не пожелавшие признать новых законов революции. Еще несколько недель назад они, казалось, безбедно жили в красивом городе. Жили с полной уверенностью, что их житейское спокойствие и благополучие на Урале нерушимы под защитой штыков колчаковской армии.

Постепенно сбежавшись на Каменный пояс со всех великих весей России, они собирались, распродавая ценности и золото, пересидеть в Екатеринбурге страшную бурю пролетарской революции.

Еще совсем недавно они надеялись на скорое возвращение к родным местам в свои поместья, в барские квартиры, в лабазы и лавки в городах, временно захваченных Красной Армией. Они действительно верили, что скоро вновь начнут привычную для них жизнь если уже не в званиях верноподданных империи, то хотя бы гражданами Российской республики. И, конечно, никто из них не сомневался, что все будет именно так, как мечталось, как их ежедневно уверяли в этом фронтовые сводки штаба генерала Гайды о скором взятии красной Москвы.

Но большевики взяли Пермь, радужные надежды бездомных бродяг рухнули, как песчаная горка от проливного дождя.

У людской паники глаза, как у жабы, навыкате, и такие выпученные глаза были у всех, кто в тревожных сновидениях коротали ветреную ночь на берегу Тавды.

Радужные мечты рухнули, но беженцы все еще не хотели с этим примириться, а потому днем, забывая о людских взаимоотношениях, позабыв о заученных с детства чинопочитаниях, проклиная всех и вся, захватывали для себя самые удобные места в пакгаузах, в избах, даже под открытым небом, окружая себя пожитками, в которых были увязаны после бегства из Екатеринбурга остатки их достояния.

Оберегая их, они становились грубыми. Спорили, ругались до хрипоты, отстаивая свои права на первенство спасения своей жизни на обещанных Омском пароходах, убежденно доказывая, что именно их существование крайне необходимо несчастной России, которая, однако, продолжала жить и без них, совершая построение и укрепление Советской республики.

Даже на берегах Тавды эта плачевная российская юдоль все еще надеялась на чудо своего спасения, продолжая предрешать судьбу России, упорно пророча гибель большевиков.

Люди уверяли себя, что победы Красной Армии – временное явление, что всем им не дадут на берегу Тавды погибнуть Бог и армия Колчака.

Криками, склоками они старались отвлечь мысли от полной растерянности перед неизвестностью своего завтрашнего дня. Хотели освободить уставшее сознание от клещей животного страха.

На берегу Тавды у них было единственное желание: уплыть на берега Иртыша, в город Омск, где шла шумная жизнь колчаковской Сибири.

Но проходили тягостные для беженцев дни ожидания, наполненные противоречивыми слухами о стремительном приближении Красной Армии, а ожидаемые из Омска пароходы не приходили.


Из распахнутой двери пакгауза вышла высокая стройная девушка. Перешагнув порог, она остановилась в лунной полосе, а четкая тень от нее отпечаталась на стене уродливым вопросительным знаком.

На девушке строгое черное платье. Светлые волосы заплетены в тугую косу. Анастасия Кокшарова. В семье просто Настенька.

Искусанная комарами, она тоже крепко спала, даже видела сон, будто, прогуливаясь по набережной Невы, остановилась у сфинкса, любуясь статуей, неожиданно увидела на лице сфинкса брезгливую гримасу. От сна проснулась влажная от испарины, вышла на прохладу ветреной ночи.

Находясь все еще под впечатлением непонятного сна, Настенька стояла, прищурив глаза, вслушивалась в напевы лесных голосов. Слышала, как в селении тявкали собаки, как на станции сифонил паровоз, которому некуда больше бежать, как пела где-то далекая гармошка вальс на «Сопках Маньчжурии». У ближних телег отфыркивались лошади, отмахиваясь хвостами от гнуса и, похрустывая, перетирали на зубах овес и сено.

Перед взором Настеньки знакомая ночная панорама просеки, заполненная спящими людьми, ставшими ей такими привычными за прожитые на берегу Тавды дни и ночи.

Зябко пошевелив плечами, Настенька не спеша сошла по скрипучим ступенькам лесенки на землю, медленно пошла среди спящих к перелеску, отделявшему берег реки от просеки. Дошла до тропинки в перелеске, протоптанной за эти дни тысячами ног. Тропинка сейчас перечерчена полосками теней с накиданными на ней яркими лунными пятнами.

Настенька шла по тропинке, то появляясь на свету в сопровождении своей тени, то сливаясь с темнотой, и тогда над ее головой шелестела листва и размахивали ветвями омшелые ели.

Выйдя на берег, Настенька от яркого света луны прикрыла глаза козырьком ладони, а брильянт в кольце на пальце мгновенно высыпал пучок голубеньких искр.

Запорошена кромка берегового обрыва разноцветием полевых цветов, и больше всего в них белых пуговок ромашек.

Настенька неожиданно увидела неподалеку от себя одинокую женщину с непокрытой седой головой. Она стояла, скрестив руки на груди, походила на статую, высеченную из серого гранита. Женщина смотрела вдаль, а там, на шершавой от легкого волнения поверхности реки, шевелился половик серебристого лунного отражения, протянувшийся через Тавду с берега на берег.

Напряженность в застывшей фигуре незнакомки невольно заставила Настеньку задуматься, ей захотелось понять, почему женщина так пристально смотрит вдаль и чего она ждет от встречи с далью.

От мыслей о судьбе незнакомки по телу Настеньки пробежали мурашки. Она, не отрывая взгляда от женщины, начала спускаться с обрыва по крутой песчаной тропке. Ступни ее ног с хрустом погружались в сухой песок с мелкой галькой, осыпавшейся с шорохами от ее шагов.

Сойдя с обрыва, Настенька, обернувшись, снова увидела стоящую седую русскую женщину, смотрящую вдаль с таинственными, только ей одной принадлежащими мыслями, заставившими ее окаменеть под лунным светом.

Над Настенькой прошелестели крылья ночной птицы, упавшей в кусты, ее внимание привлек вдали костер у самой воды. Его пламя то ярко взметалось ввысь красными лоскутами, то зарывалось в густом дыму, рассыпая каскады искр.

Глядя на костер, Настенька ощутила, что жизнь его огня как-то разом согрела ее сознание от недавних мыслей, навеянных увиденным непонятным сном об улыбке петербургского сфинкса.

Мирный одинокий костер в лунной ночи заставил Настеньку разворошить в памяти все такое недавнее прошлое. Родившсь за год до начала нового века, она помнила все, что осталось позади, но не знала, что будет с ней впереди, после того как она расстанется с этим полюбившимся ей очарованием природы на берегах Тавды, реки, о которой она даже не учила в географии, но сознавала, что запомнит ее имя на всю жизнь.

Одинокий костер среди суровой лесной мудрости природы помог памяти отдать мыслям всю таившуюся в ней сокровенность девичьей жизни.

Настенька провела радостное детство в блистательном Санкт-Петербурге. Дочь адмирала Балтийского флота. Видела блеск царских балов и парадов. Пережила войну, запомнив ее по пахнущим лекарствами палатам госпиталей со стонами раненых. Потом Февральская революция. Внезапная смерть обожаемой матери. Тревожные дни за судьбу отца и брата. Отъезд из столицы в псковское поместье. Известие, что брат, морской офицер, остался на флоте с большевиками. Новый переезд на Урал, где у покойной матери были наследственные золотые прииски.

И наконец, берег лесной пустынной Тавды. Здесь возле Настеньки молчаливый, хмурый отец, ее жених, слепой морской офицер, женой которого она станет в Омске, и старый матрос Егорыч, с седой холеной бородой.

Склонив голову, вспоминая, Настенька шла по кромке мокрого песка, услышав в ближних кустах кашель, остановилась. Из кустов вышел молодой офицер. Подойдя к ней, отдал честь и спросил:

– Как это, сударыня, не боитесь ночью бродить по берегу.

Настенька узнала в подошедшем именно того офицера, который три дня назад помогал ей переносить вещи с просеки в помещение пакгауза. Сейчас он пьян и хмуро ощупывал ее тяжелым взглядом.

– Разрешите быть вашим спутником?

– Мне хочется побыть одной. Извините.

– Вежливо отказываетесь от моего общества? Но я буду вас сопровождать. Не подходящее дело для одинокой девушки – ночные прогулки.

Настенька пошла вперед, офицер, нагнав ее, шел рядом.

– Должен признать, что вы чертовски красивы.

Офицер сделал попытку взять ее под руку, но Настенька, прижав локоть, ускорила шаг.

Так, молча, они поравнялись с костром. Около огня сидели три солдата. Двое из них пили чай из жестяных кружек. На плечи третьего была накинута шинель, и он курил. На его коленях лежала винтовка. Над костром на рогульке висели два котелка.

Появление Настеньки с офицером не заставило солдат изменить свое занятие, но они безразлично проводили их взглядами, а куривший громко сказал то ли товарищам, то ли Настеньке с офицером:

– Ветерок-то ноне с доброй студеностью.

Впереди виднелась березовая рощица, разлохмаченная и шелестящая листвой под порывами ветра. Упорное молчание Настеньки заставило офицера снова задать ей вопрос:

– Неужели вам со мной скучно?

Настенька встретилась со взглядом попутчика, ей стало не по себе от его настойчивой хмурости. На вопрос ничего не ответила.

Они вошли в рощицу. Облака временно прикрыли луну, и все потонуло в мглистости. Настенька почувствовала, как руки офицера легли на ее плечи, сжав их, потянули ее к себе. Ее грудь уперлась в грудь офицера, ее лицо окатывало горячее дыхание пьяного. Настенька закричала. Оттолкнула от себя офицера и, выбежав из рощицы, устремилась к костру. С неба снова лился сероватый свет. Облака открыли луну.

Солдаты у костра, встав, смотрели на бежавшую в их сторону девушку. Один из них, скинув накинутую шинель, с винтовкой в руках кинулся ей навстречу.

Настенька, увидев бегущего к ней солдата, замерла на месте. Растерявшись перед новой опасностью, она быстро сняла с пальца кольцо, смотря на подбегавшего солдата, протянула ему руку с кольцом на ладони.

– Возьмите! Больше у меня ничего нет!

Опешивший солдат с пшеничными усами, нависшими над ртом, откашливаясь, заговорил:

– Ты чего, голубушка, несуразное шепчешь? Мы не с тем к тебе поспешали. Крикнула ты. Вот и встревожились. Все трое порешили помыслом, что тебя обидеть надумал офицер. Прошла мимо нас с ним рядом, а из березок выбежала в одиночестве. Ну, конечно, сдогадались, что офицеришко-то тебе с боку припеку. Никто он тебе, видать?

Настенька молча кивнула головой и облегченно вздохнула.

– Вот ведь какие дела творятся. Но ты, так понимаю, характером из бедовых, ежели в эдакую пору одна по берегу бродишь. Чать не малолеток какой, должна понимать чё к чему. Ноне и офицерье всякое бывает. Война-то душу людскую всякой поганостью наделила. Да, что говорить, ноне мужики кроме женской ласковой сласти в благодарность за нее и нательный крест снять могут с обласкавшей. Потому тепереча у всех мозги набекрень, особенно по женскому вопросу. По фамилии кто будешь?

– Кокшарова.

– Из беженцев?

– Да.

– Теперь мне понятно. Беженцев тута тьма-тьмущая. Все лупим без оглядки от красных. На пароходы надемся, а кто знает, приплывут ли они за нами. У правителя в Омске поди тоже поджилки в дрожи. Красные сыплют нам жару в штаны. Тепереча всем на нас, тутака живущим, прямо сказать, наплевать. Слыхала, что в Катеринбурге наших раненых побросали в лазаретах? А как красные с имя обойдутся? Потому до страсти русские на русских озлились. Как цепные псы, прости господи. А Гайде этому разве понять русскую душевную мудреность. Сказывают, будто он из какой-то чешской земли, а черт ее знает, где эта самая земля, разве ее увидишь из нашей Русской земли. Она вон ведь какая. Из конца в конец в год не дошагаешь.

Солдат приметил, что от его слов девушка успокоилась, но посмотрела на него по-прежнему с удивлением. Наконец он предложил:

– Пойдем! Провожу, куда скажешь. А колечко не держи в руке, одень на палец, а вдруг обронишь. Не бойся. Мне оно ни к чему, не охочь до колечек. Потому сроду их, кроме обручального, не нашивал. Я тебя не обижу. Но проводить провожу. Время тугое сейчас, барышня. Социальная революция. Читала в газетах про такую. Ленин будто ее обозначил для судьбы России, а наш Колчак с этим не согласен, вот и молотимся да выплескиваем на земь русскую кровушку. Пойдем, говорю. Меня, заверяю, не бойся. У меня в Самаре своя дочка осталась, только волосом чернявенькая.

Солдат и Настенька пошли рядом. Солдат надел ремень винтовки на плечо вверх прикладом.

– Перепугалась? Когда подбежал к тебе, личико твое белее бумаги было.

Потом долго шли молча. Солдат глухо покашливал. Подошли к тропинке на обрыв, Настенька тихо сказала:

– Спасибо. Теперь одна дойду, там везде люди.

– Ступай. Прощайте, барышня. По фамилии я значусь Корешковым Прохором Лукичом. Для памяти моя фамилия легкая. Поглядишь на любой корешок и вспомнишь, что живет на божьем свете солдат Прохор Корешков.

– Спасибо, Прохор Лукич.

– Желаю вам здравия.

Настенька протянула солдату руку, он пожал ее. Она пошла на обрыв, но Корешков спросил ее вслед:

– Чуть не забыл. Вы тута в одиночестве обретаетесь али со сродственниками?

– Со мной папа, – ответила Настенька, остановившись.

– А в каком звании папаша пребывает?

– Адмирал Балтийского флота.

Корешков, от удивления ничего не сказав, покачал головой, пошел обратно к костру с товарищами. На ходу он, не торопясь, свернул цигарку, раскурив ее, сказал сам себе вслух:

– Скажи на милость, адмиральская дочка, а в обхождении с солдатом правильная. Но все же дуреха. С перепугу сперва хотела колечком откупиться. Ну скажи, едрена мать, какая пора пошла. Русский человек в своем сородиче жулика видит. Вот как революция для русского человека обернулась. Видать, что все спуталось в наших мозгах. Да и как не спутаться. Колчак-правитель о своем народу обещание дает, а у красных Ленин вовсе другое сулит. Вот и разберись, кому верить…

3

Только на вторые сутки солнечным, но ветреным утром поручик Муравьев с девятью ранеными солдатами подошел к станции Тавда.

Из восемнадцати солдат, ушедших из полуночного Екатеринбурга, пятеро уже на следующее утро пожелали остаться в Режевском заводе, а четверо тайно ушли прошлой ночью с последнего ночлега.

Дошедшие до Тавды были переходом вымотаны из сил до предела, а кроме того, страдали от различных ран.

Прежде чем вывести людей из леса, Муравьев послал двух солдат в разведку. Те, вернувшись через час, с улыбками доложили поручику, что красных пока нет, но что всякого штатского хорошего народа, солдат и офицеров великое множество.

С лицами, искусанными до припухлости комарами и гнусом, со следами копоти от спаленных костров путники с удовольствием помылись в холодной воде речушки с веселым шепотком течения, приведя себя в надлежащий для солдата вид. Муравьев пришел на перрон с солдатами, построенными попарно. Перрон был заполнен нарядной публикой, пришедшей с различной посудой на станцию за кипятком.

Поручика окрикнул пожилой мужчина барской осанки в соломенной шляпе, но в помятом синем шевиотовом костюме. Подойдя к нему, Муравьев, обрадовавшись, узнал в нем екатеринбургского уездного товарища прокурора, пожав его протянутую холеную, пухлую руку.

– Вадим Сергеевич! Поверить глазам боюсь. Господи, вы-то каким образом здесь очутились с нами, многогрешными?

– Только что из леса… Пришел пешком с девятью солдатами. Вот они стоят.

– Неужели пешком?

– А что поделаешь, если генерал Домонтович проституток вывез, а про нас, кажется, намеренно позабыл. Нестроевые, нуждаемся в заботах, вот поэтому и позабыты.

– Ну, батенька, зря так генерала аттестуете. Вспомните, что творилось в городе. Немудрено, ежели кто и про родного отца позабыл. Домонтович, слов нет, подлец. Но любой бы на его месте не смог предоставить всем места в отходящих поездах и эшелонах. Вспомните, сколько вагонов у нас отняли только чехи с поляками? Шутка ли, чуть не вся сословная Россия сбежалась на Урал. Меня генерал тоже позабыл эвакуировать. Кое-как сюда добрались с судом и, моля Бога, ждем ниспослания от него чуда.

– Неужели пароходы не пришли?

– Не будьте таким наивным, батенька. Может быть, совсем не придут, и попадем здесь в лапы красных. Что, если Гайда, сообщив о пароходах, по привычке наврал? А он, не приведи Господь, какой галантный врун. Что тогда? Сна лишился от мрачных мыслей. Пойдемте к нам чай пить. Мария Михайловна будет рада. Мы в той избе неплохо устроились с ночлегом. Правда, клопики покусывают, но все же лучше, чем под открытым небом. Народу здесь множество. Даже не представляю, смогут ли все отсюда выбраться.

– С удовольствием зайду к вам, но позже. Сначала своих спутников устрою. Некоторым нужно сделать перевязки.

– Родитель ваш где обретается?

– В Невьянске.

– Неужели его обрекли на погибель? Не вывезли?

– Разве не знаете, что отец отказался покинуть вверенный ему пост на заводе?

– Господи! Что это случилось с Сергеем Юрьевичем? Добровольно остаться под большевиками с его независимым, крутым характером. Как же вы-то такое допустили?

– Я настаивал, но отец запретил мне вмешиваться в его личные дела. Даже мне советовал остаться на Урале.

– Чем же мотивировал свой отказ?

– Коротко. Не хочет быть среди проходимцев, продающих родину иностранцам.

– Неужели этим мотивировал? С ума сошел. Может быть, его уже и в живых нет. Большевики уже заняли Невьянск. Матушка ваша с ним?

– Конечно. Мама никогда не сочувствовала Белому движению.

– А Лариса Сергеевна где?

– Последнее письмо от сестры я получил три месяца назад. Она вышла замуж за капитана Ольшанского, коменданта города Томска.

– Лучше бы я вас и не встречал. Совсем огорошили меня своими новостями. Поверить страшно. Горный инженер, видный администратор, ученый Муравьев, дворянин и монархист, остался, и при том добровольно, во власти Советов. Чудовищно! Просто чудовищно! Лучше не скажешь. Да и сами, батенька, тоже хороши. Как это решились с такими рожами по глухим лесам прогуливаться? Ну смотрите, один их облик чего стоит. Ведь могли вас прикончить.

– Почему?

– Да разве теперь можно быть таким доверчивым. Почему? Просто потому, что офицер, а в их понятии – золотопогонник.

– На их плечах тоже погоны.

– А что у них в черепах? Проклятое христолюбивое воинство! Что, если они переодетые большевики и при том вооруженные? Зачем вы привели их сюда? Им бы нашлось место и под большевиками. Чертовы защитники! На перегонки удирали от красных, а ведь всем были обеспечены для защиты Урала. Слышали наверняка, что от вашей победоносной Седьмой уральской дивизии остались одни рожки да ножки. Командир ее Голицын удрал, пристроившись к чешскому эшелону. Знаете, попав сюда, я просто не могу без дрожи видеть солдатские и офицерские рожи. Ваши попутчики мне просто не внушают доверия. Уверен – в погонах, а в душе готовенькие большевики.

– Они, как и вы, не хотят быть у красных.

– Оставьте, Вадим Сергеевич. Пошли с вами, потому и поняли, что могут поживиться возле беззащитных беженцев. Будьте осторожны с ними. Мой совет: покажите их коменданту, хотя он тоже недалеко от них ушел, потому первостепенный мужлан и хам. И, конечно, отберите у них винтовки, ну зачем раненым огнестрельное оружие? Почему так неласково на меня смотрите?

– Смотрю, что ошибался, считая вас порядочным человеком. По виду вы на него похожи, но по человеческой сути…

– Что хотите сказать?

– Что вы негодяй…

Резко повернувшись, Муравьев, отойдя от прокурора, подошел к солдатам и громко сказал:

– Пойдемте, братцы, искать полевой лазарет, чтобы раны привели в должный порядок…

Поздним вечером Муравьев, устроив солдат на ночлег, пришел на станцию в надежде на случайную встречу с кем-либо из екатеринбургских знакомых.

Побродив по перрону, решил пойти к реке, но столкнулся со штабс-капитаном Голубкиным, сослуживцем по дивизии. Оба от удивления развели руками и обнялись.

– Григорий!

– Вадим! Живой, слава богу!

– Считал меня покойником?

– Капитан Зверев сообщил, что тебя под Пермью насмерть кокнуло.

– И Зверев здесь?

– Что ты. Он, милок, неплохо обосновался в штабе Ханжина. Ты когда здесь объявился?

– Сегодня утром своим ходом из уральской столицы с девятью солдатами.

– С какими солдатами?

– Собрал на улице раненых.

– Не врешь? С вооруженными?

– При винтовках, но с ограниченным количеством патронов. А у самого добрый наганчик.

– Поверить трудно. В наше время с девятью солдатами шагал по лесным дебрям.

– Чего мелешь, Григорий? Вижу, вы тут от страха сами труса не прочь попраздновать. Неужели солдат стали бояться?

– У меня лично к ним нет ни малейшего доверия. Под Кунгуром один солдатик меня чуть штыком не пырнул, когда матюгнул его за неотдание чести.

– Тебе отданная солдатская честь крайне необходима?

– Это дисциплина. Ты же знаешь, Вадим, что я службист. Оттого и драпаем от красных, потеряв дисциплину. А от этого от генерала до солдата ни в ком нет веры в нашу идею о единой, неделимой России, подпираемую иноземными подручными. Все иноземное, только, слава богу, адмирал русский, да и то с турецкой кровью.

– Со сказанным согласен. Убежден, что русская душа вольготно дышит только под холщовой рубахой, вытканной из отечественного льна.

– Слава аллаху, мыслим одинаково, но во мнении о солдатах, задымленных кострами революции, расходимся. Не сомневаюсь, что и ты скорехонько избавишься от своей дворянской демократичности. Пойдем ко мне. Есть коньячок, и при этом настоящий, шустовский.

– Где прислонил головушку, Гришенька?

– В том служебном вагончике дорожного мастера. Места и для тебя хватит. Только предупреждаю, что не одинок.

– Женился?

– Неужели таким глупым кажусь? Просто временно пригрелся около купеческой жены. Муж ее где-то потерялся. Бабенка – пальчики оближешь. Здесь, милый Вадимушка, столько прелестных женщин, что просто на любой вкус. Мы и тебе подружку найдем. Если поплывем, то не меньше недели. Живем только раз, а теперь совсем укороченными темпами. Пойдем.

– Честное слово, приютишь?

– Что за вопрос? Говорю, места хватит.

– Обязательно приду, но прежде разреши взглянуть на Тавду. Целый день около нее промотался, а реку, нашу единственную надежду на спасение, в глаза не видал. Скажи откровенно, Григорий, веришь, что придут пароходы?

– И верю, а главное, надеюсь. Но только когда. Ведь ждут их люди уже пять дней. Одна надежда на Николу Угодника, что он раньше пароходов не допустит сюда красных. Беру с тебя, Вадим, слово, взглянешь на Тавду и в мой вагончик.

– Не сомневайся, приду. Думаешь, не хочется на купеческую женушку посмотреть. Давненько не видел вблизи лучистых женских глаз. А ведь в них столько прелести.


Расставшись с Голубкиным, придя на берег Тавды, Муравьев сел на край обрыва.

Перед ним в густом сурике закатных лучей на противоположном берегу стеной стояли лесные чащи, а от их отражений вода в реке казалась бездонной. В болотистых заводях крякали дикие утки. Где-то слаженно пел женский хор, а эхо разносило грустный напев песни. Под обрывом на песчаной кромке берега косматились огни костров, отражения их огненных вспышек змейками расползались по воде, прикрытые прозрачными вуалями дыма.

Вадим Муравьев уроженец Урала. Сын видного горного инженера. После окончания пермской классической гимназии стал студентом Горного института. Вскоре прапорщик выпуска 1915 года. Германский фронт. Орден Станислава с мечами. Анненский темляк на эфес шашки. На пороге Февральской революции – поручик. Гражданская война застала на Урале. Мобилизация в колчаковскую армию. Командир роты 25-го Екатеринбургского полка 7-й Уральской дивизии. Поэт, обративший на себя внимание критики. Таковы страницы его жизни за двадцать шесть лет от рождения.

Стемнело. Возвращаясь с берега, Муравьев услышал звуки рояля. Кто-то мастерски играл в пакгаузе вальсы Шопена. Вслушиваясь в мелодии, дошел до станции. Ее перрон пустынен. Дойдя до вагончика Голубкина, услышал в нем по-вульгарному заливчатый женский смех. Остановился и, не зайдя в вагончик, вернулся на станцию. Сел на скамейку под колоколом, таким ненужным сейчас. Со станции поезда больше не уходили, но и не приходили.

Из-под скамейки вылезла собака, обнюхала сапоги Муравьева, зевнув, легла у его ног, будто возле хозяина. Вадим, улыбнувшись, нагнулся, ласково погладил псину по голове…

Ледяной смех

Подняться наверх