Читать книгу Ледяной смех - Павел Северный - Страница 3

Глава вторая

Оглавление

1

Первый из ожидаемых пароходов появился на Тавде на рассвете.

Густой басок его гудка, прозвучав над рекой, укутанной в туман, подхваченный лесным эхом, прокатился вздохами над берегами.

Люди, не веря своим ушам, вскакивали со своих лежанок, хватая пожитки, бежали к реке, создавая на просторах просеки давку. Толпы, напиравшие сзади, просто сталкивали передних с обрыва. Неслись истошные крики, визги женщин, плач детей. Под лучами взошедшего солнца в клубах пыли с обрыва сползали люди, кувыркались чемоданы, корзины, узлы.

Красивый комфортабельный белый пароход с названием «Товарпар» стоял у берега в сизом мареве подсыхающего тумана.

Беженцы на берегу, разбирая перепутанные в спешке вещи, орали осипшими голосами, сгруживаясь перед пароходом у самой воды, а некоторые от напора сзади уже стояли в реке по колено в воде.

Возбужденная, потная от волнения толпа с раскрасневшимися лицами жадными взорами осматривала пароход. От толпы шел крепкий дух пота, духов, мыла и махорки.

Рыжеволосый толстый священник в чесучевой рясе, держа в руках наперстный крест, служил молебен, благодаря Господа за ниспослание людям спасения от рати грядущего красного антихриста.

Охраняя пароход от штурма будущими пассажирами, по берегу растянулись цепочкой солдаты с приказанием примкнутыми штыками на винтовках держать порядок при посадке.

Утомительно долго матросы на пароходе спорили, решая, как лучше спустить на берег два трапа. Но трапы наконец были спущены. Толпа с радостными криками, хлынув к ним, смяла солдат, а они, отступая в воду, осыпали садившихся на пароход цветастой матерной бранью.

Капитан парохода, коренастый сибиряк в белоснежном форменном кителе, надрывая голос, в медный рупор тщетно призывал пассажиров при посадке к порядку. Он даже угрожал прекратить доступ, но его угроз и выкриков никто не мог расслышать из-за гула людских голосов.

Сопровождаемый солдатами с примкнутыми штыками, в узком коридоре толпы появился генерал-майор Случевский, держа под руку миловидную молодую женщину.

В толпе люди, натыкавшиеся на солдатские штыки, выкрикивали в их адрес оскорбительные реплики:

– Глядите, генеральские мощи шествуют!

– Сиганул с фронту, а теперь наперед всех лезет.

– Бабенка с ним – артистка.

– Так и есть. Она оперная балерина.

– Недавно с другим путалась, а теперь при генеральской декорации вышагивает.

Генерал со спутницей уже давно были на пароходе, а в толпе все еще продолжали вспоминать, у кого балерина побывала в любовницах.

Энергично работая локтями, к трапу протискивалась в людском месиве полногрудая белолицая купчиха. Ее покатые плечи туго обтягивала пестрая кашемировая шаль. Сзади и спереди купчихи с узлами и корзинами шли две женщины в одеянии монахинь. Купчиха, расталкивая людей, со вздохами и ахами, облизывая языком высохшие губы, отвлекая от себя внимание, без устали выговаривала:

– Да что же это творится, Господи! Ужасти-то какие! Не приведи бог, что с народом деется. Гулящие девки без стыда наперед законных жен на пароход лезут.

Передняя приживалка, задыхаясь под тяжестью поклажи, сыпала скороговоркой:

– Матушка, Глафира Герасимовна, нервы свои из-за них в пружинку не скручивай. В людях ноне мало порядочности. Гулящих бабенок здеся табун собрался. Чтобы осередь нас втереться, они морды вуальками прикрыли. Но я их разом узнаю, они всем от нас, порядочных, разнятся.

На пароходе у трапа стоял молодцеватый офицер в черкеске «Дикой дивизии» генерала Врангеля. Это князь Мекиладзе. На груди у него блестели позолоченные гозыри. Его осиная талия перетянута тонким ремешком, на котором висели кобура и кинжал, осыпанный самоцветами. У князя красивой линии орлиный нос и хищный взгляд глаз, а его стройная фигура была хорошо знакома жителям Екатеринбурга, ибо князь долгое время состоял адъютантом у полковника принца Риза-Кули-Мирзы, перса по происхождению, пребывавшего в рядах русской армии.

Лихо заломив папаху, Мекиладзе стоял, рисуясь своей стройностью, и, временами наводя среди пассажиров порядок, хлестал коричневым стеком мужские спины, но обладатели их отвечали на его похлестывания подобострастными улыбками…


Под обрывом, около помятого кустарника, были сложены чемоданы и корзины. Около них в бескозырке седобородый матрос Егорыч, прищурившись, наблюдал за толпой, лезшей на пароход.

За чемоданами стоял коренастый адмирал Владимир Петрович Кокшаров. Седой старик с суровым худым лицом, хорошо выбритым, с бородкой, как у египетских фараонов. Усталые глаза адмирала смотрели на происходящее вокруг из-под лакированного козырька офицерской фуражки, низко надвинутой на лоб над кустистыми бровями.

Настенька, в том же черном платье, держала под руку мичмана Сурикова, глаза которого были повязаны черной лентой.

К ним подошли пятеро солдат. Один из них Корешков, козырнув адмиралу, обратился к Настеньке:

– Доброе утречко, барышня!

Настенька, осмотрев Корешкова, улыбнулась. Одетый по форме, и на шинели, на груди, на банте георгиевских лент, блестел золотой солдатский Георгий.

– Здравствуйте, Прохор Лукич.

– Явился, стало быть, с товарищами пособить вашему семейству погрузиться.

Встав по форме перед адмиралом, Корешков, молодцевато отдав честь, обратился:

– Дозвольте, ваше дитство, оказать посильную помощь. Сами понимаете, что вокруг творится. Медлить по сему опасно. Людишки, того и гляди, до отказу набьют посудину, так что можете оказаться вовсе без места. Шалеет народ со страху. Видать, не слыхали, что возле трапу женщину с ребенком насмерть помяли.

Адмирал с удовольствием смотрел на подтянутого пожилого георгиевского кавалера и спросил:

– Сибиряк?

– Никак нет. Волжанин. Захлестнула смута меня и аж под самую Сибирь щепкой кинула. Революция. У нее законы, дозвольте сказать, вроде как беззаконные.

– Какого полка?

– Германскую воевал в Фанагорийском, а ноне в 27-м Камышловском. Пятеро нас тут от полка.

– А полк где?

– Не могу знать. Раскидало его после страшенных боев на Сылве.

– Это плохо, братец.

– Хуже быть не может. Бывший наш командир, генерал Случевский, тоже здеся.

– Может, с погрузкой все же подождать?

– Никак нет. Медлить нельзя. Суворов-генералиссимус частенько солдатам говаривал, что промедление смерти подобно.

– Тебе видней, братец.

– Благодарствую, ваше дитство.

Сурово оглядев пришедших с ним солдат, Корешков четко приказал:

– Разбирайте, братаны, чемоданы. Только с полной аккуратностью. С дочкой, ваше дитство, я по ночной оказке заимел честь знакомство свести.

Солдаты начали разбирать чемоданы, но матрос Егорыч остановил их:

– Этот не троньте. Сам понесу.

Корешков хмуро посмотрел на старого моряка.

– Тебе, матрос, не к лицу со своими таким манером разговаривать. С разрешения его дитства ребята за вещи берутся. Поседел, а понять не можешь, что мы народ бывалый, а вдобавок фронтовики. А окромя всего прочего жулики с нашими ликами не родятся. Крест видишь на груди? Им меня за честную солдатскую храбрость под Перемышлем наградили. Честность мою, к примеру сказать, может тебе барышня засвидетельствовать.

– Зря служивый обиделся на меня. Я не хотел. Пускай любые берут, а только этот сам понесу.

– Вот это понятная форма разговора. Чать все военной жизни хлебнули не по своей воле.

Корешков, хлопнув Егорыча по плечу, улыбнувшись, посмотрел на Настеньку и, почмокав губами, сказал:

– Дозвольте, барышня, одно дельное соображение высказать.

– Говорите.

Корешков, нагнувшись к уху Настеньки, заговорил шепотом:

– Колечко с камешком лучше сымите. Камешек, по моим понятиям, недешевый, а у народу в мозгах может худое пошевелить.

– Вы правы.

Настенька сняла с пальца кольцо, положила в кожаный саквоях, который держала в руках.

– Можно трогаться, ваше дитство. Вы сами с дочкой и господин мичман, промеж нас встаньте. Ты, Кузя, ставь корзину на земь. Порожняком пойдешь в нашем авангарде. К винтовке штык примкни. В нем для нас большая подмога, потому кому охота на его шильце натыкаться. Дозвольте трогаться, ваше дитство…


Пароход, приняв на себя предельное количество пассажиров, на закате отвалил, провожаемый оставшимися на берегу беженцами, глубоко осев, пошел по Тавде, оставляя за собой вспененную волнистую дорогу.

Мекиладзе, вовремя устроив Случевского в роскошной каюте, был благодарным генералом назначен комендантом парохода.

Он метался по палубам, устраивая высокопоставленных пассажиров. Лихо освобождал своей властью каюты, захваченные чиновниками и купцами. Некоторые толстосумы охотно откупались от власти коменданта, карманы кавказского князя наполнялись золотыми монетами и слитками, и все у него шло как по маслу…

Однако через час пути у Мекиладзе произошло столкновение с капитаном парохода, когда ротмистр устроил нескольких женщин, выжив из собственной каюты помощника капитана. Капитан оказал расторопному офицеру должное сопротивлени, и горячему горцу пришлось отказаться от своей затеи.


Река, отражая переливы закатных красок, медленно погружалась во мглу сумерек.

Монотонное шлепание колесных плиц по воде старательно повторяло услужливое эхо прибрежных лесов. Леса скатывались по берегам с косогоров к самой воде, стояли плотными стенами, охраняя покой ее водного пути.

Пассажиры, все без исключения утомленные до изнеможения погрузочной суетой, криками, борьбой за места, наконец разместились, заняв даже самые глухие пароходные закутки, успокоились. У всех с лиц исчезла озабоченность, а наступившая нервная реакция заставляла людей думать только о покое. Неожиданно соседи по местам стали внимательно присматриваться друг к другу. Знакомились, заводили разговоры о таком самом обычном, о чем совсем не думали все эти дни на берегу в ожидании решения своей судьбы. Охотно друг перед другом раскрывали корзины и погребки со съестными припасами. Кое-кто охотно делился подробностями, как лучше заваривать чай фирмы Высоцкого или фирмы Губкина и Кузнецова.


Каюты первого и второго классов заняли военная и чиновничья элита, промышленники и самые состоятельные купцы Екатеринбурга. Это были пассажиры, жившие на берегу в крестьянских избах и в пакгаузах, у которых чад костров не пудрил лица копотью и сажей.

Адмиралу Кокшарову каюты в этих классах не нашлось, но он довольно прилично устроился с дочерью и мичманом Суриковым в одном из углов рубки второго класса. Но когда об этом узнал капитан парохода, то освободил для престарелого адмирала свою каюту и после долгих разговоров убедил старика занять ее, вернее, просто распорядился, чтобы матросы перенесли адмиральские пожитки.


Вскоре после ужина молодые дамы, приведя себя в надлежащий, привычный порядок, сменив туалеты, кокетничали с офицерами…

В открытых пролетах на всякий случай стояли на постах вооруженные солдаты и посматривали не без опаски на прибрежные леса, уже сливавшиеся с вечерней темнотой.

Среди них был Прохор Корешков, хорошо зная устав солдата на посту, он на пароходе допускал некоторую вольность, вел беседу с матросом Егорычем, с которым уже успел в охотку попить чай.

Начался их разговор с германской войны. Разговор обо всем, что Корешкову пришлось пережить в окопном сидении, и, конечно, немало было сказано о вшах, особо ненавистных любому русскому солдату. Попутно вспоминали Корнилова и Керенского. Немало говорилось о Смольном и большевиках. Корешков и Егорыч в октябрьские дни в Петрограде не были, но оба – грамотные и внимательно читали газеты.

Егорыч о недавних днях эвакуации из Екатеринбурга говорил по-матросски сдержанно, но по тону его голоса можно было понять, что они глубоко возмутили его матросское сердце.

Корешков обо всем говорил напористо, не старался обходиться без крепких словечек, утверждая свое окончательное мнение. Видел, что стоявший с ним на посту рыжий солдат внимательно прислушивался к его разговору с Егорычем.

– Я тебе так скажу. Эти самые большевики чем народный замысел к рукам прибирают? Понятным словом! Они запросто разъясняют, что, дескать, народ – хозяин земли. А ведь для мужика всякое слово о земле – самое святое слово. Вот, к примеру, в крестьянском сословии в земле все. Он спит, а сны о земле видит. Потому с землей у него жизнь воедино слита, даже ползать по ней начинает. Да что говорить. Земля она земля и есть. О ней русский мужик боле всего тоскует, потому всю свою силу работой ей отдает, а ведь знает, что она чужая, барская, и к старости подходит с мыслишкой, что только смертью своей займет в ней вечное место длиной в три аршина.

Помолчав, Корешков спросил:

– Про Ленина слыхал?

– Кто же о нем не слышал.

– Так вот о нем так понимаю. Этот самый Ленин о земле для мужика наперед всего подумал. А почему? Потому что сумел вовремя доглядеть и понять думу мужика про землю.

В окопы к нам большевики наезжали, понимай, что такие же, как мы, солдаты. Сказывали нам про ленинские разумения о земле и крестьянской доле.

Слушал я их, понимал, что по-дельному говорят, но все одно с открытой душой поверить в их правду опасался. А по какой причине? Да по той же, что эсеры и меньшевики тоже про землю не позабывают, но у всех разговор о земле разный. Вот и зачинает мутить разум сомнение, кому поверить, то ли большевикам, то ли прочим партиям. А спрошу тебя, по какой причине заводятся у меня подобные сомнения? Да все оттого, что в разуме моем темнота и света в нем не больше, чем от огонька копеечной свечки.

– А ты, как послушаю, краснобай.

Сплюнув сквозь зубы, рыжий солдат заключил:

– Коли тебе нескучно от моего краснобайства, то слушай. Потому и ты – солдат под стать мне, разнимся только краской волос, коей матери наградили.

– Верно. Солдат. И шинельки у нас одинаковые. Только я с иным понятием. Я ни за царя, ни за помещиков Богу не молился. К Колчаку в армию встал, когда прознал, что красные вместе с господами и нам по загривкам втыкают. Ты про Ленина поминал?

– Поминал.

– Его своими глазами я видел и слышал. Он о земле много говорил.

– Запомнил?

– Врать не стану. Стоял от него далеконько, когда он с балкона царской полюбовницы речь к нам держал.

– А говоришь, слыхал. Ты, стало быть, со слов других вникал в его слова. Потому, может, не то тебе в уши вкладывали, перевирая его слова на свой лад. Слышал Ленина с чужого голоса, а этому полной веры отдавать нельзя.

– Колчак тоже землю обещает.

– Обещает, да только ее хозяева плохо его слушают.

– Я Колчаку верю. С хозяевами можно самому поговорить по душам, пока винтовка в руках.

– Ты никак сибиряк?

– Сибиряк. А что?

– А то, что у вас с землей и раньше легче нашего было.

– А чего знаешь про эту легость?

– От сибиряков в окопах слышал про нее кое-что. Жили-то без крепостного права?

– Но со своими мироедами. На них тоже горбы мозолями натирали. Революция обязана наградить сибирских крестьян. Вот я и стану на родной земле оружием ее от всех партиев защищать.

– Ты ее, браток, сперва от большевичков отвоюй, а уж опосля мечтай на нее ногами наступать. Тебе легче моего. К своей земле вон на каком пароходе плывешь. А мне до своей землишки на Волге-матушке далеконько вышагивать. Вот, к примеру, я шагал по ней, а красные за это пинков в задницу поддали, да так ловко, что я от Перми до Тавды без птичьих крылышек долетел.

– Скажу те, голуба, по своему сибирскому понятию, что заплутал ты в понятиях о земле.

– Коли я плутаю, так ты, сделай милость, по-братски выведи меня на правильную тропу своего понятия. Кто мы? Мужики. Это война нас в шинелки нарядила. А снимем их – и станем мужиками. А уж ежели у тебя в мозгах свечка за пятак горит, то тебе просто совестно не рассказать о своем понятии о земле.

– Да, по правде сказать, и сам не хуже тебя плутаю.

– А тогда помалкивай. В чужой разговор не встревай. Видал людей на Тавде?

– Не слепой.

– Видал, как страх их принаряжал в трусов? Про все забывали, лишь бы убежать от красных, да подальше.

Видал, как с нашим братом все господа по-ласковому норовили разговаривать, за ручку здоровкались и прощались? Потому мы им надобились, у нас в ручках винтовочки, что при любом случае можем их под свою защиту принять. А теперь что видишь?

Сибиряк более зло послал слюну через зубы, но промолчал на заданные вопросы.

– Онемел? Потому опять понимаешь, что у всех, кто на посудине, на тебя надежда. У пролетов мы с тобой стоим, а пассажиры всяких сословий чаи гоняют, стерлядку на пару винцом запивают, а нам в благодарность, что бережем их, чарочки не подносят.

– А ты отдай им винтовку и садись с имя за стол.

– Я винтовку до самой смерти не отдам. Да они и держать ее не умеют. Они за веру, царя и отечество своей кровью вшей не поили. Они шепотком эти слова промеж себя произносили, а я за Отечество с начала войны немцев убавлял со свету.

– Будет про то.

– Нет, не будет. Хочу плескать мысли в словах, хочу понять, почему Россия на двое раскололась у одного русского народа?

– На крестьянской стороне правда. Единой должна быть Россия.

– А красные о чем толкуют. Тоже про единую.

– Мне их понятие знать неинтересно. Мое дело – в Сибирь их не допустить. По мне пусть возля Сибири свою власть разводят. В Сибири большевикам с их властью делать нечего. И боле от меня никаких высказов не жди.

– Может, ты и тем недоволен, что я в твою Сибирь плыву?

– У тебя винтовка. Должен помогать сибирякам не допускать до нашей земли большевиков.

– А, к примеру, спрошу. Выйдет по-твоему. В Сибирь красных не допустим, так ты в благодарность за помощь со мной своей землей поделишься?

– Пошто делиться-то?

– Да за помощь мою винтовкой?

– Ну об этом начальство решит. Его забота – всех землей оделить. У нас земли много. Корчуй тайгу и владей.

– Неплохо рассудил. Только и я судить умею.

– Твое дело – Колчаку служить верой и правдой, а у него ума хватит, как за службу с тобой землей расплатиться.

– Тогда уж скажи, как с чехами он поступит? Они тоже помогают.

– С имя расчет не землей. Им хлеба и золота дадут, а этого добра у Колчака хватит.

– Велишь понимать, что выращенный тобой хлебушко тоже на расплату пойдет?

– Ежели его откупят у меня. Я до родных мест дойду и с меня хватит.

– С бабой спать ляжешь, а Корешков за тебя воюй.

– А тебя не звал. Надо было тебе красных на Волгу не пускать.

– Верно. Только они меня об этом не спросили. Когда с Урала в Сибирь пойдут, тебя тоже не спросят.

– Это мы поглядим. Скажу те, солдат, пока погоны носишь, думай о таком про себя. А то…

– Скажешь начальству, что я красный.

– Мое дело в том – сторона. Я к дому спешу, а про остальное пусть Колчак думает, на то звание у него Верховный правитель. Ты постой пока один. Поспрошаю, пошто долго нас не сменяют. Не нанимался век на этом посту стоять.

Рыжий солдат ушел. Корешков спросил Егорыча:

– Слыхал, моряк?

– Ты лучше полегче, а то и впрямь.

– Да охота мне до правды дознаться.

– Да она, Прохор, пока в твоих руках, потому с винтовкой. Правильно, что не хочешь ее отдавать. Молчи. Думай. А у людей о правде не допытывайся. Потому теперь никто не знает, у кого она за пазухой схоронена. Пойду проведаю адмирала, может, надо что старику…

2

Темнота густых сумерек укрыла водяную дорогу Тавды.

Река петляет, обжатая лесистыми берегами, а в иных местах настолько суживается, что от парохода до любого берега только сажени.

Из-за зазубрин прибрежных лесов показался край огромного шара луны. Ночное светило всходило раскаленным оранжевым жаром, стеля на реку полосу отражения, которую пароход не мог пересечь.

Сырое дыхание реки почти очистило палубы от людей.

Настенька Кокшарова, завернувшись в пуховую шаль, стояла под капитанским мостиком. На нее падал слабый свет от зеленого сигнального фонаря.

Наблюдая за восходом, Настенька видела, как огромная облачная пелена, неумолимо надвигаясь, заслонила восход оранжевого раскаленного светила и с реки исчезла полоса его отражения.

– Чем тревожите память, Анастасия Владимировна?

Обернувшись на голос, Настенька увидела перед собой офицера с забинтованной головой и с левой рукой на повязке.

– Кажется, не узнаете?

– Разве знакомы?

– Разрешите снова представиться. Поручик Муравьев.

– Вадим Сергеевич! Боже, как изменились.

– Вид у меня действительно непривычный.

– Ранены? Когда?

– Под Пермью. В Екатеринбурге лежал в госпитале, но из-за панической эвакуации меня в нем забыли. На мое счастье, ноги целы, вот и добрался до них до Тавды. Вы, Настенька, простите, Анастасия Владимировна, видимо, совсем забыли о моем существовании. В Екатеринбурге разыскивал вас, но, увы, безрезультатно. Такой невезучий. Как здоровье папы?

– Спасибо, по-стариковски. Он на пароходе.

– А мичман Суриков? Как его глаза?

– К сожалению, совершенно ослеп.

– Бедный! Это просто ужасно для него, ибо такой жизнелюбивый.

– Он с нами.

– И вы, конечно, его невеста?

– Да. Я его невеста.

– Вас я увидел сегодня, когда поднимались по трапу на пароход, и от неожиданности так растерялся, что не отважился подойти.

– Растерялись? – переспросила Настенька. – Отчего?

– От внезапной встречи, долгожданной, но слишком неожиданной.

– Увидели и не позвали. Неужели действительно растерялись?

– Кроме того, не хотел показываться вам в таком забинтованном варианте. Но, как видите, стою перед вами и радуюсь, что слышу ваш голос.

Муравьев старался рассмотреть девушку, она, заметив упорство его взгляда, спросила:

– Находите во мне перемены?

– Нет, вы прежняя. Пожалуй, только еще более красивая. Но во взгляде не привычная для вас озабоченность, вернее, встревоженность.

– Неужели разглядели взгляд в такой темноте?

– На вас падает зеленый свет.

– Все может быть, и встревоженность, и озабоченность от недавних переживаний при эвакуации.

– Почему не покинули Екатеринбург по железной дороге?

– У генерала Гайды для папы не нашлось места. Куда едете, Вадим Сергеевич?

– В Омск. Временно отвоевался.

– Ранения тяжелые?

– Голова поцарапана осколками шрапнели, а с рукой плохо.

– Вижу, в лубках.

– Перебита кость. Доктора успокаивают, что все будет нормально. Говорят, что в этом окажет помощь молодость. Вы тоже в Омск?

– Да.

– Надеюсь, что там будем встречаться?

– Мне будет приятно общение с вами. – Настенька, отвернувшись к реке, продолжала говорить: – Какая темень. Перед вашим приходом взошла луна, но ее прикрыли тучи. Мне так хотелось посмотреть восход луны. Восход солнца посчастливилось увидеть на берегу Тавды, когда все так волновались ожиданием пароходов. Стихи пишите?

– Пытаюсь, но редко и неудачно. Слишком много омерзительной прозы жизни.

– Да, проза действительно мрачна и омерзительна.

– Меня глубоко волнуют наши неудачи на фронтах. Это паническое отступление, граничащее с постыдным бегством. И причина всего в базарной грызне генералов. Не могут решить, кому из них надлежит оседлать белого коня, чтобы въехать в красную Москву. Честное слово, даже трудно представить, до чего дошел маразм генеральского тщеславия. Пример – командир нашей дивизии генерал Голицын. На словах, за застольем послушаешь – Бонапарт, а как дошло до дела, то драпанул на восток в чешском эшелоне, воспользовавшись дружбой с Чечеком.

– Огорчена, что не пишете стихи. Из напечатанных все наизусть знаю. В Екатеринбурге читала на благотворительных вечерах, и всегда с большим успехом. Вы модный поэт. Мне ваша поэзия нравится, а если быть откровенной, то надо сознаться, что она мне созвучна и близка.

Наступило длительное молчание, и прервала его Настенька.

– Вы в чем-то созвучны Блоку.

– Что вы? У него «Незнакомка».

– А у вас «Девушка с васильками». Вспомните, что раньше всегда принимали на веру мое мнение о ваших стихах. А почему теперь сомневаетесь в его правдивости? Взгляните мне в глаза, и уверена, поверите, что говорю правду.

Настенька шагнула к Муравьеву, подставив лицо под зеленый свет фонаря. Муравьев совсем близко увидел ее глаза, лучившиеся под крылышками длинных ресниц. Он взял руку девушки, поцеловав ее горячими, сухими губами.

– Спасибо, Анастасия Владимировна.

– Поверили?

– Поверил.

– Знаете, папа частенько о вас вспоминает. Пришлись ему по душе.

От неожиданно прозвучавшего гудка парохода Настенька, подавшись вперед, коснулась руками плеч Муравьева, но, сконфуженно отдернув их, засмеялась.

– Видите, какая перепуганная стала? Пойдемте скорей к папе. Он будет удивлен и обрадован.

– Поздно, Анастасия Владимировна.

– Пустые разговоры. Вас к папе я и в полночь бы повела. Забыли, что Настенька настойчивая и упрямая. Что задумает, никогда не откажется. Пойдемте…


Когда Настенька и Муравьев вошли в каюту, адмирал сидел в кресле спиной к двери и читал книгу.

Мичман Суриков крепко спал, укрывшись шинелью.

– Папочка, взгляни, кого я привела в гости.

Адмирал, обернувшись, снял очки и от удивления выронил из рук книгу.

– Муравьев! Вот уж действительно нежданный, негаданный гость.

Адмирал встал, подойдя к Муравьеву, положив руки тому на плечи и расцеловался с ним.

– Батюшки, да у вас ранение в голову?

– Нет, ваше превосходительство, только легкие царапины от осколков шрапнели, но, конечно, шрамы на лбу останутся.

– Это ерунда. Офицеру любые шрамы делают честь. С рукой что?

– Тут несколько серьезнее.

– Кости повреждены?

– Да.

– Когда все это случилось?

– Под Пермью.

– В Екатеринбурге я наводил о вас справки, но толком, где вы, ничего не узнал. Садитесь. Вот сюда, к свету. Хочу разглядеть вас. Здорово осунулся, но в ваши годы это пустяки, особенно если есть аппетит.

Муравьев поднял с пола оброненную адмиралом книгу, сел на раскрытую офицерскую походную кровать.

– Толстого перечитываю. Прощание старого Болконского с сыном Андреем перед отъездом в армию меня буквально очаровывает мастерством написания. Все-таки как Лев Николаевич глубоко знал отцовское нутро.

Муравьев также внимательно осматривал адмирала. Внимание прежде всего привлекли его глаза. В них усталость притушила прежнюю властную суровость. Это уже не был тот волевой старик, которого увидел Муравьев при их первой встрече. Понурость фигуры сделала его ниже ростом.

– На пароходе как очутились?

Настенька поспешно ответила за Муравьева на отцовский вопрос:

– Совершенно невероятно, папа. Вадим Сергеевич пришел на Тавду пешком с девятью солдатами. Госпиталь, в котором он лечился, забыли эвакуировать.

– Дочурка, твое заключение не совсем точно. Я думаю, что не позабыли, а оставили умышленно. Во-первых, понадобились вагоны для других, более ценных, особ, а во-вторых, раненые – всегда неприятная обуза, особенно при такой спешной эвакуации, которую мы с тобой видели в Екатеринбурге. Вадим Сергеевич, согласны со сказанным?

– Совершенно, ваше превосходительство.

– Давайте раз и навсегда условимся обходиться без чинопочитания. Без этого у нас сразу образуется теплый человеческий разговор. Сами подумайте, какое я теперь «ваше превосходительство»? С этой минуты для вас только Владимир Петрович, или адмирал. Как на душу ляжет, так и называйте.

– Тогда в свою очередь разрешите считать, что для вас я просто Вадим.

– Согласен!

Встреча с Муравьевым взволновала адмирала, он сразу оживился, разбудил спящего мичмана Сурикова.

– Мишель, у нас удивительный гость.

Суриков, скинув шинель, сел на койку. Вадим увидел его худое, изможденное лицо с черной повязкой на глазах.

– Кто у нас в гостях, адмирал?

– Поручик Муравьев.

– Вадим! Не может быть! Вадим, протяни ко мне руки.

Суриков, поймав руки Муравьева, притянул его к себе.

– Я должен с вами расцеловаться. Жаль, что не могу увидеть.

Офицеры обнялись, долго не разжимая объятий. Потом руками Суриков ощупал голову Муравьева.

– Ранен?

– Осколочные царапины.

– Глаза не повреждены?

– Нет!

– Вот мне не повезло.

– Миша, прошу!

– Хорошо, Настенька. Она не любит, Вадим, когда говорю о своем несчастье, но ты понимаешь, как мне тяжело.

Суриков сидел, потирая руки, как будто отогревая их от холода, низко склонив голову.

Адмирал закурил папиросу, спросил:

– Направляетесь, Вадим, конечно, в Омск? Кажется, сибирский городок для таких, как я, станет Меккой.

– Там, адмирал, вы увидитесь с Колчаком? Вы ведь знали его близко.

– Постараюсь добиться с ним встречи. Если по старой памяти примет меня. Ведь его свидание со мной кое-кому, особенно из иностранного его окружения, может оказаться нежелательным.

Последнее время не перестаю удивляться, как в нынешней обстановке меняются у людей отношения, знакомства и даже привязанности. У очень многих в обиходе появилась омерзительная в русском характере черта. Буквально все начинают перед власть имущими играть роль грибоедовского Молчалина. Правда, это было и раньше, но не так оголено. Микроб подхалимничания у нас, видимо, в крови.

Так вот, Вадим, хочу увидеть Александра Васильевича. Надеюсь, в своем нонешнем высоком звании он меня не забыл, ибо я был среди тех, кто настоятельно советовал государю именно адмирала Колчака назначить командующим Черноморским флотом, когда там пиратствовал Гебен и Бреслау. Он блестяще оправдал наши рекомендации, заперев для немецкого флота Черное море на крепкий русский замок.

Из песни слова не выкинешь. Колчак лихой адмирал. Любимец моря и матросов. Но чувствую, что на суше у него под килем нет необходимых семи футов.

Возможно, мои опасения несостоятельны. Ибо сужу обо всем с чужого голоса, но моя интуиция меня редко обманывает. Я становлюсь нетерпимым пессимистом. И не без основания после того, как в поезде штаба Гайды для меня не нашлось места. Хотя брюзжу в данном случае напрасно, прекрасно зная, что на суше флот у армии не в чести.

Адмирал замолчал, начал нервно покашливать, заложив руки за спину, постоял в раздумьи и продолжил:

– Кроме того, побаиваюсь, что в Омске меня посчитают за балтийца с опасно неустойчивыми политическими взглядами. Ведь многие в Екатеринбурге знали, что сын мой сражается на стороне большевиков. Мы, кажется, вам об этом еще не говорили?

– Нет, Анастасия Владимировна сказала мне об этом еще в санитарном поезде.

– Неужели? Дочурка у меня храбрая, ничего не скажешь. И как же вы приняли столь шокирующее нас известие?

– Скажу откровенно, сейчас даже не помню. На меня это известие не произвело особого впечатления. Мой отец тоже.

– Знаю, Вадим. Мне случайно рассказал об этом в Екатеринбурге золотопромышленник Вишневецкий. Он дружил с вашим отцом и буквально был потрясен, что тот отказался эвакуироваться, кажется, с древнейшего демидовского завода. Судьба отца вас не взволновала?

– Обожаемая мною мать воспитала меня считать любые поступки родителей правильными и не подлежащими сыновьему обсуждению. Но за судьбу отца волнуюсь только потому, что у него слишком твердый, негибкий характер. Молчалиным он ни перед кем расшаркиваться не станет.

– Да, да. Видите, как после Октябрьской революции просто решаются сложные проблемы отцов и детей. Но на все воля Всевышнего. Понять не могу, почему мне сегодня все время душно, видимо, будет гроза. Может быть, Вадим, выйдем с вами побродить по палубе?

– Я думаю, папа, сейчас для тебя будет прохладно. Ты и так кашляешь.

– Кашляю, Настенька, от табака. Кроме того, дочурка, ты уже убедилась, что на воде я выхожу из повиновения всех твоих забот и желаний. Чтобы не волновалась, накину шинель.

Муравьев, сняв с вешалки шинель, накинул ее на плечи адмиралу.

– В таком случае я тоже пойду с вами.

– Нет, доченька, разреши нам быть без тебя. Может начаться мужской разговор.

– Хорошо, папа.

– Конечно, недовольная моим отказом, ты сейчас завяжешь свои губы пышным бантиком?

Настенька, засмеявшись, ответила:

– Ошибаешься. Не завяжу. Хотя мне очень обидно, что не буду слышать ваш мужской разговор о происходящих событиях. Попробуй, папа, разуверить меня, что я не права?

– Права. Но мы идем с Вадимом вдвоем.

– А Миша?

– Будем рады, если у него есть желание прогуляться.

– Прошу меня извинить, нестерпимо болит голова…


Выйдя на пустынную палубу, адмирал и Муравьев молча обошли два круга. Адмирал, закурив, откашливался. На реке дул низовой ветер и воздух был влажным.

Адмирал, остановившись на корме, спросил:

– Мне интересно ваше мнение, Вадим, обо всем происходящем. У молодежи теперь обо всем свое особое мнение. И я нахожу это правильным. Как вы думаете, почему после недавних успехов на фронтах вдруг началось такое паническое отступление, похожее на безудержное бегство? Надеюсь, не оставите мой вопрос без ответа?

Муравьев ответил не сразу:

– Удовлетворит ли вас мой ответ, адмирал? Я очень озлоблен, наблюдая происходящее вокруг меня. Меня бесит вранье о несокрушимости колчаковской Сибири, бесит вранье наших газет о скорой гибели советской власти. И не скрою, что порой мне кажется, что уже присутствую при начале конца. Начало конца, когда светлая идея о создании единой неделимой России, отвоеванной нами у большевиков, окажется просто-напросто бредовой мечтой ловких, жуликоватых политиков, как отечественных, так и иностранных, греющих руки на страдании русских в Гражданской войне. Все происходящее так не похоже на неповторимую легенду о затонувшем на глазах врагов благочестивом граде Китеже. Сибирь, в которой мы еще держимся. Омск с его неблагочестием вместе с нами, грешными, не затонет в Байкале на глазах большевиков, а мы, оказавшись под их властью, ощутим немыслимые горести тяжелых испытаний. Омск не станет новым Китежем. Я видел благочестие нашей жизни в Екатеринбурге, и мне трудно поверить, что в Омске совсем иная жизнь.

– В чем главная причина наших неудач?

– Причин много. Главная – отсутствие человека, которому можно верить, что именно его разум и воля способны осуществить желанное всеми нами будущее России. Кроме того, у нас нет ясности, какую мы хотим новую Россию. У большевиков есть предельная ясность, они громко заявляют, что их будущее – власть пролетариата и его диктатура. Народ их тоже боится, но верит, что у них есть воля сдержать слово об обещанной Советской России. И я уверен. Да, именно уверен, что русский народ верит большевикам не только потому, что находится под игом их страшного террора. Народ верит им если не сердцем, то разумом. Я видел, Владимир Петрович, страх наших солдат в боях перед красными. В нашей армии уже знают большевистских революционных героев. Чапаев живая легенда. А где наши герои с ореолом, подобным чапаевскому? Их у нас нет.

Зато у нас есть генералы, мнящие себя полководцами, но ради своего мещанского честолюбия враждующие между собой, подставляющие друг другу ножки при невыгодных для них выполнениях боевых заданий.

– Но ведь у нас немало говорят о Каппеле? Его войска сражаются.

– Сражаются. Но разве не знаете, что популярность Владимира Оскаровича многим высшим чинам не по душе. Например, генерал Ханжин считает его неумным карьеристом, сделавшим себе славу психическими атаками офицерского полка. Все мы, адмирал, будем сражаться до тех пор, пока нами правит страх перед большевиками.

– Песья свора наших генералов, Вадим, еще полбеды. Главная наша беда, что мы идем на поводу Антанты. У этого иноземного капиталистического ворья подлая ставка на нашу вражду. Они еще сами не решили, чего им сделать с Россией, добившись ее полного изнеможения в междоусобной распре. Что льется кровь русского народа, им наплевать. И я уверен, что Колчак, ставший Верховным правителем при их содействии, правит Сибирью со связанными руками.

– Но тогда почему не скажет об этом своей армии, которая поможет ему развязать руки?

– Чем? Оружием, которое она получает от наших союзников по борьбе с большевиками?

– Мы платим за него русским золотом.

– Русским золотом! Вот оно-то заставляет этих стервятников разжигать нашу вражду между собой, вражду генералов, чтобы под шумок наживаться на страшной беде русского народа.

Уверен, Вадим, что вы не задумывались над тем, была бы Гражданская война такой жестокой по нашей озверелости, если бы в ней не принимали участие интервенты? Я думаю об этом постоянно. Вот в этом, считаю, главная причина наших неудач, ведущих Белое движение к катастрофе. Мы, несомненно, идем к катастрофе. В этом меня убеждает даже мнение моего преданного матроса – Егорыча. А что, если мой сын и ваш отец правы в том, что, презрев все страхи перед социалистической революцией, остались преданными чаяниям народа, кровь которого течет в их жилах.

Уверен, что не за горами то время, когда и нам с вами придется допрашивать свою совесть, что же нам делать? Быть с Родиной или изгоями без нее?

Конечно, услышав это, вы удивлены, до чего может додуматься старый адмирал русского флота, когда ему страшно от одиноких раздумий. Мне страшно даже думать о подлости, которую, видимо, придется сделать. Уйти по своей воле за пределы России в бедственное для нее время и всего-навсего только из-за того, что разум не может понять правду всего происходящего в Гражданской войне. Россия свою судьбу решит без нас. Теперь это мне ясно. Но я хочу уверить себя, что еще можно что-то сделать, чтобы и для меня в этой судьбе нашлось место для жизни после того, как мы, противники большевизма, так упорно мешали народу наладить в стране мирную жизнь, мешали по указке наших незадачливых политиков, связанных подлейшим сговором за нашими спинами с интервентами.

Однако пойдемте спать! Ибо ни в эту ночь, ни во все последующие ночи мы вряд ли поборем в себе въедливый классовый страх перед волей народа, идущего с большевиками к утверждению советской власти. Мы не решим этого еще и потому, что политически безграмотны. Для меня лично все политические революционные партии с их программами и посулами, якобы необходимыми для будущей государственной структуры России, одинаково непонятны и неприемлемы.

И порой мне даже бывает стыдно, что, сознавая обреченность своего класса, я до сих пор живу, не имея мужества прервать даже мне самому не нужную жизнь.

Адмирал только от четвертой спички раскурил очередную папиросу. Муравьев проводил его до каюты.

– Покойной ночи, Владимир Петрович.

– Уверены, что она будет покойной? Разворошили мы свои рассудки непозволительно вольными для нас рассуждениями. Не обижайтесь на старика за понятую им правду о своей никчемности. Не обещайте, в память об этом разговоре, все-таки решить вопрос, как поступить, когда вам придет необходимость расстаться с Россией, презреть в себе страх или, пригрев его за пазухой, порвать кровную связь с родным народом. Покойной ночи!

Оставшись в одиночестве на пустынной палубе, Муравьев сел на скамейку, плотно прижав холодные ладони к горячему лицу.

Над Тавдой висел чернильный мрак ночи, проженный калеными угольками высоких звезд…

Ледяной смех

Подняться наверх