Читать книгу Русское авось - Павел Шилов - Страница 4
Русское авось
Глава 3
Оглавление«Пусть, – подумал Виктор, – может быть, старику станет легче. Его душа очистится от скверны, которая давит его душу».
Сейчас Денисов видел, как между деревьев тянулась лесная дорога, как скрученный верёвками скрипел зубами Иван Уваров, Иван Тыквин и он Иван Денисов. Он всегда ощущал эту физическую боль, но сильнее всего была нравственная рана: мол, работал, работал и вот ты Иван – есть враг народа. «А что я такого сделал, что сделали эти два Ивана, которые, скрючившись на телеге, стонут от боли? Какое нам обвинение предъявят, да и будет ли оно вообще».
С такими невесёлыми мыслями сидел Иван Петрович на берегу реки Шексны и думал: «Ну что же не хватает людям, и почему они грызут друг друга?»
– И вот наконец-то приехали в район, – продолжал Денисов. – Лошадь встала, и трое молодчиков соскочили с телеги. А мы – трое Иванов лежали в телеге, нам даже было не пошевелиться. Подошёл опять тот рыжий и, злобно сверкая глазами, сказал: «Ну что, интеллигентики, сейчас вас допросят, а в скором времени и к стенке. Я бы сам всадил вам по пуле».
На крыльцо вышел мужчина лет тридцати-пяти сорока. Он посмотрел на нас и сказал рыжему: «Документы. На основании чего вы их забрали и привезли сюда». – «Вот, Пётр Иванович, улики и заявление доброжелателя, который всей душой болеет за Советскую власть и любит всей душой нашего вождя товарища Сталина». Взяв брезгливо кончиками пальцев бумаги, начальник поморщился, но ничего не ответив, стал читать анонимку, потом подошёл к нам и спросил: «Кто здесь Иван Уваров, председатель колхоза?»
Иван приподнялся и, узнав Петра Ивановича, закадычного дружка Михаила, снова опустил голову, застонав от боли в паху.
«Развяжите и пусть топают домой», – сказал мрачно Вологдин, прикоснувшись рукой к спине Уварова. Видимо, он так с ним здоровался, сам опасаясь навета со стороны рыжего.
– Вы что, Пётр Иванович, ведь это злейшие враги товарища Сталина, нашей партии и народа, – взвился тот рыжий. – Я этого так не оставлю».
– Война, товарищ Гвоздев. И пусть они кровью смоют свой позор, – хмуро буркнул Вологдин. – Вам товарищ Гвоздев через три часа прибыть на поезд и явиться в распоряжение подполковника Михаила Григорьевича Уварова. – «Нет, – заверещал Гвоздев, – только не к Уварову». – Это приказ, а приказы не обсуждаются было бы тебе известно».
– Виктор, мы раздавленные и физически и морально поплелись в свою Елизаровку. Какой это был ужас, даже трудно сейчас представить. Твой отец не мог идти, а у нас с Тыквиным тоже не было сил. «Полежим, – сказал тогда Иван, – я больше не могу. Надо посмотреть чего сделал со мной этот ублюдок». – Мы отошли от дороги в лес. Иван снял брюки, и мы ужаснулись. Огромный синяк становился фиолетовым, зловеще расширяясь всё больше и больше, темнел. – «Умеет бить поддонок, – ругнулся хмуро Иван Тыквин. – Гнать таких нужно из органов НКВД. Ничего у таких нет святого». – Мы тогда с твоим отцом промолчали. Виктор, понимаешь. Вот тогда я стал задумываться – жизнь это что-то страшное и непонятное нам. Видел, люди, получив власть, становились просто мерзавцами. Они могли просто перешагнуть через труп отца, матери, сестры, брата. Взять хотя бы Гвоздева. Он своего отца упрятал на десять лет, где тот и сгинул. Михаил, конечно, об этом знал, знал и Вологдин. А за что? Да отец как-то брякнул в присутствии сына, что коммуния раскулачивала всех зажиточных сельчан, которые трудились от зари до зари, соберут их добро, промотают и снова ищут жертвы, где бы снова поживиться. Правда, его отец и сам был не прочь покутить за счёт других, но когда наступало просветление, становился самокритичен и резок, видел то, что не видели другие. А зачем это было слышать сыну, когда его восходящая звезда карьеры начала подниматься так стремительно. Какие уж тут родственные связи, когда сам чёрт ему стал не брат.
Иван Петрович умолк, сжавшись в комок, толи от холода, толи от переживания. Ветер шевелил на его висках у чёрной кепки седые волосы. Он посмотрел на реку, где бурлила и волновалась вода, на деревню, где в окнах уже погасли огни.
– Да Виктор, жизнь наша была не сладкой. Может быть, вам повезёт. – Он почесал за ухом, громко чихнул: – Борьба, кровь, страданье людей. Я до сих пор не понимаю, к чему всё это? Разве построишь светлое будущее на крови и страданиях людей? Что-то в это верится с трудом. Сколько я знал в округе хороших работящих людей, и, конечно, честных. И все они ушли по этапу. Я до сих пор чувствую присутствие негодяя Гвоздева и его дружков, хотя их уже давно нет в живых. Гвоздева расстрелял Михаил Уваров за измену родине, а те двое, что были с ним, погибли при исполнении служебных обязанностей. Правда, слухи доходили, что их прибрали свои же за трусость и выкаблучивание перед ними. Но это никем не доказано. Все они были из соседнего села вон на той стороне Шексны. Люди говорили, дескать, по заслугам каждый награждён. А мне их жалко, кроме злобы на людей, они ничего не знали. Молодые, но души их были испорчены основательно. Страшное это чувство, Виктор. Кто не пережил этого, не поймёт. Меня до сих пор бросает в озноб это ощущение. Вижу глаза Гвоздева и его дружков. Вот они. Ох, как это позорно для человека. Тебя скручивают, бьют и везут на грязной навозной телеге, будто и ты дрянь навозная. Но ты же человек, человек, вот в чём дело.
– Успокойся, отец, нельзя так. И сколько лет уже прошло с тех пор. Пора бы и зарубцеваться душевным ранам.
– Говорить хорошо, а вот, как вспомнишь – мороз идёт по коже. Многие наши мучители ещё живы, и ждут своего часа, чтобы снова творить своё грязное дело. Власть, как она дурно влияет на людей, как калечит их души. Ты бы, Виктор, посмотрел, как этот Гвоздев упивался своей властью над нами. Он мог нас спокойно убить, искалечить, превратить человека в ничто, потому что он наш бог, судья и владыка. Этого не забыть, пока человек жив. Мне вот и сейчас становится трудно дышать, вспоминая прошлое. Что с нас можно было взять? Трудились, как и все, жили просто и этим были довольны. И вот – враг народа, отщепенец и что-то вроде вурдалака. Ты уже не принадлежишь своей родине, семье и земле, которая тебя выпестовала и пустила в свет.
Всё тело Денисова вздрогнуло, и из глаз потекли обильные слёзы.
– За что, Виктор, – вырывались из глотки слова горечи и обиды. – Война спасла нас от позора. Спасибо ей. Хоть и грех великий перед народом и страной говорить так, но для нас, она сыграла великую роль. Я чист, мои друзья Иван Уваров и Тыквин тоже, хотя они и погибли в неравном бою. Мы смыли свой «позор» кровью. Кто в ответе за наши страдания? Кто выследил Ивана Уварова, когда тот подтёр портретом товарища Сталина свой зад. Как это всё мерзко, Виктор. Я даже представить себе не могу. А ведь мы бы могли за это поплатиться жизнью. Жизнью, понимаешь!
Уваров молчал. Он представил себе, как трое молодых парней, брошенных на навозную телегу, скрипят от боли зубами, а те трое похохатывают, и лица их самодовольны и радостны. Потом он увидел, как эта телега вышла из деревни и скрылась в лесу. Вскоре по деревне, не оглядываясь, пробежала молодая женщина. Из её глаз катились обильные слёзы. Виктор узнал в ней свою мать. За деревней она упала в траву лицом и затихла будто мёртвая. Опускаются сумерки, она зашевелилась, поднялась на ноги. Её бросило в сторону, но удержалась за тонкую берёзку и долго смотрела на дорогу, по которой увезли её мужа, потом, не владея собой, закричала: «Боже, да что же это такое? Помоги нам, Боже!»
– Мне не забыть проводы мужиков на фронт, – продолжал Денисов. – Все собрались около сельсовета. Гармошка Николая Куприянова не смолкала. Музыка была какой-то жгучей и душераздирающей. Все жители деревни были здесь от мала до велика. Выли собаки, чуя недоброе. Их били палками, кидались камнями. С Шексны дул ветер. Было жарко и душно. От земли поднимался светлый зной. Скворцы с полными клювами червячков сновали по деревне, сверкая своим чёрным опереньем. Мы – новобранцы ждали машин, которые должны были нас отвести в район для общего сбора. Раздался гул моторов, и вскоре машины появились. Подняв облако пыли, встали. Из кабины вышел молодой капитан, осмотрел нас, сдвинул фуражку набекрень и с теплотой в голосе сказал: «Прощайтесь, товарищи, и по машинам, время не ждёт. Нам сегодня надо быть в казарме и приступить к изучению нарезного оружья.» – Виктор, ты бы посмотрел, как забилась твоя мать, бросившись на шею твоего отца. А ведь ей и двадцати не было в то время. У меня сердце разрывалось от боли. Я ещё не успел очухаться от трагедии с арестом, и тут новая беда. Я хотел было пошутить: мол, недельки через две разобьём врага и вернёмся. Иван тогда взглянул на меня и ничего не ответил. Он знал, что этого не произойдёт, да и Мишка писал ему, что враг силён, и крови будет очень много. Так что шутка моя прошла мимо души, не затронув их чувств. Я, конечно, и не рассчитывал, что что-то может произойти, просто было самому страшновато. Нас усадили в машины и моторы, чихнув тяжко, потянули в гору. В казарме показали винтовку, рассказали, как целиться, как стрелять. Сделали по три выстрела в мишень, потом несколько дней помуштровали, погрузили в теплушки и…
Денисов посмотрел на Шексну, потянулся до хруста в суставах, перекрестился. А в деревне уже погасли огни, они же сидели и сидели. На Ивана Денисова накатило. Ему было больно и жаль того, что случилось. Конечно, ему не хотелось отпускать своих близких в город, но и здесь, живя в деревне, он не видел перспектив для молодого поколения. Придёт бугорок и прикажет: дескать, сеять и всё тут. А попробуй не подчинись! А виноват кто? Да, конечно, агроном. Кто же ещё больше, не подготовил вовремя поле, не сделал соответствующую обработку. И вот результат. Урожая-то нет. Ну, какой же ты к чёрту агроном, когда не можешь справиться с полем, не знаешь его, не удобряешь. Ведь стоит только внести аммиачной селитры, как результат налицо: картошка становится крупной и чистой, урожайность возрастает вдвое, втрое, не говоря уже о зерновых. Заладил ты, Виктор Иванович, что всё должно быть в норме – передозировка удобрений, пагубно сказывается на растениях. Если бы ты делал как все: вали валом после разберём, и Голубев был бы доволен и районное начальство, так ты всё по своему, вот и получаешь шишки. Может и моя вина в том, что ты такой вырос. Я ж у вас был классным руководителем и учителем физики. Стоило ли было мне внушать тебе эти принципы, на которые сейчас не обращают внимание. Сделал и всё тут. А какие будут последствия, уже никого не волнует. Как страшно, Виктор, что у нас на родине что-то всё не то. Бросаемся из крайности в крайность. Прём, как быки на красную тряпицу. Хотим хорошо жить, а сами не знаем, как это сделать. Боже, какой был энтузиазм в народе. И ради чего проливали кровь? Брат убивал брата, сын отца. Я говорю с тобой откровенно, Виктор, высказываю свою боль, думаю, ты не побежишь на меня…
– Эх ты, тесть ты мой тесть! Да за кого ты меня считаешь! Я что тебе враг. Или хочу на твоих костях карьеру себе сделать, – возмутился Виктор. – Я думаю, семья Уваровых, никогда не пробивалась по трупам других. Да и время сейчас уже другое. Ушли в прошлое тридцатые годы, сейчас можешь говорить, что душе заблагорассудится. Никита Сергеич дал небольшие послабления.
– Ты прав, Виктор. Семья Уваровых себя не давала в обиду и других не обижала. Если бы что, я бы за тебя не отдал свою дочку.
Глубокие морщины на обветренном тёмном лице Ивана Петровича собрались в густую сеть у самой переносицы. Он протяжно вздыхал, потирая лоб и виски, чтобы отогнать бьющуюся в голову кровь. Как- никак годы и такое нервное переживание. Чуть что заболела голова или закололо сердце.
– А с твоим отцом у нас была большая дружба, Виктор. Мы, как это поётся в песне: «Хлеб и соль делили пополам». Дай Бог каждому так дружить. И когда он погиб, я хотел жениться на твоей матери, понимаешь сам, как ей было трудно в те годы, но она меня отвергла. Вот это женщина! Ведь я любил её и до сих пор люблю. Такая молодая, и никого к себе не подпустила. Конечно, она была красавица в те годы, и желающих на ней жениться было о-го-го сколько. Но она всегда была одна.
Он взял в свои жилистые руки ветку и сломал её. Хруст ветки оглушительно раздался над уснувшим берегом. Денисов встрепенулся, посмотрел на деревню. Свет в домах давно уже погас, и только звёзды, появившиеся на небосводе, говорили о том, что времени уже много и пора спать.
– У твоего отца Ивана-то Григорьевича даже в уме не было, чтобы кого-то посадить. Бывало, пожурит немного, да и простит, потому что у него была душа, – продолжал Иван Петрович. – Как его жалели в деревне, Виктор! После начался какой-то мрак. Николай Куприянов, единственный мужик в деревне, родственник Кочина, стал после Ивана председателем, показал себя кто хозяин в деревне. Люди затрепетали от страха. А он на гнедом коне ездил по полям и лесам, и если кого заметит, кто берёт что-то колхозное, обязательно соберёт всех деревенских и скажет: «Вот они вредители и расхитители, а значит и наши враги. Таким нет пощады. Им не место среди нас. Они обкрадывают нас и наше народное государство. Кругом враги народа, а эти люди помогают им. Так разве мы можем мириться с этим злом?» Большинство людей молчали, зато усердствовали его послушники. Был случай, когда за колоски посадили мать пятерых детей Аграфену Смирнову. Муж погиб под Сталинградом, а она одна, помощи ждать неоткуда. Дети пухнут с голоду. Вышла в поле пособирать колосков ржи, поле уже было убрано. Только вышла, а он тут как тут. Она ему в ноги: дескать, не губи, Николай Иванович, не бери грех на душу. – «Мать – перемать тетка. О каком грехе ты говоришь? Бога нет. Я здесь царь и бог, – заругался Куприянов, – воруешь и молишь о пощаде – не бывать этому». Он кнутом погнал женщину на площадь и запер ее в амбар до утра.
Утром проснулись дети, а матери нет. Нужно в школу идти, а от голодухи живот подвело. Они выскочили на улицу, туда, сюда, и вскоре увидели, как Куприянов вывел из амбара их мать. В руках она держала корзинку, а в ней, как вещественное доказательство: несколько ржаных колосков. Односельчане, бледные и понурые, стояли молча. Аграфена, на ней лица не было, упала в ноги народу и завыла: мол, не губите меня, ведь дети малые, как они будут без меня. Дети подбежали к председателю: « Николай Иванович, как же мамку-то в тюрьму посадят, помогите!»
У деревенских людей сердце обливалось кровью. А Куприянов с горящими глазами заговорил: « Чего раскисли? Мы не имеем права жалеть воров. Если каждый будет брать, хотя бы по одному колоску, знаете, во что это обернется? Сейчас за ней приедет милиционер. Будет открытый суд, чтобы всем было неповадно брать колхозное.» – «Простите, люди, бес попутал, дети малые есть хотят.» – выла женщина, ползая у людей в ногах. Но Куприянов только ехидно улыбался: мол, заюлила хвостом, когда его прижали – гадюка. Откуда у него было столько злобы, понять невозможно. Вскоре приехал милиционер. Аграфена ломала себе руки и умоляла народ и председателя. Но председатель был глух, а народ бессловесен. В тюрьме Аграфена покончила с собой, а ее ребятишек отправили в детдом. Не могла она выдержать этого надругательства над собой. Потом он парня посадил лет четырнадцати, который залез в колхозный сад. Намотали парню порядочно, где-то лет десять. Пришел он, вскоре женился, да и умер, не прожив с молодой женой и года. Чахотка. Конечно, я говорю не все, а только то, что засело глубоко в памяти. Гордый он был и непреступный, но все же его Бог наказал. Нашли Куприянова в сточной канаве обезображенного до такого состояния, что было трудно узнать. Да ты об этом сам знаешь. Слух прошел, что это дети Аграфены Смирновой отомстили за мать, но доказать это никто не мог. Убили и убили, а кто?.. У старух языки досужие: мол, что посеял, то и пожал. Бог покарал нечестивца. Куприянов и Кочин – одна кровь. Что-то есть в их генах мерзкое, а вот что? Ну, никак не пойму, чтобы сказать определённо.
Денисов обнял зятя, затем потянулся до хруста в суставах и продолжал:
– И попали мы в полк, где командиром был Григорий Забегалов, комиссаром Пётр Кочин. Они были друзья детства. Сидим мы с Иваном в теплушке, ведём разговоры: «Да дела, – качает головой твой отец, – вон наш полковой комиссар тот вообще герой. Он всегда был такой, вспомни его в деревне». Я ответил, дескать, чем это плохо? Иван ответил: «Конечно, если с царём в голове». Он показал на висок пальцем и крутнул им: мол, чуть-чуть с чудинкой. Не гневи Бога, Ваня. Не надо осуждать комиссара перед боем. Мы простые люди, да и Петька, может быть, уже не тот, учился, женился, с умными людьми встречался, сын у него Игорёк в деревне живёт. Так что! Я думаю, ты простил его. «Сын у меня совсем крошка на руках у Маши остался. Как они хоть там живут? – вздохнул протяжно Иван, – знамо дело, им нелегко, но что поделаешь – война». У тебя хоть сын остался, а у меня никого. Убьют и всё. Я даже девичьих губ не целовал, признаюсь. Любовью обзавестись не успел, а так не мог. «Ты у нас был всегда привередлив – девушка тебе не девушка, – пошутил он. – Татьяна Осипова чем не девка, всё при ней. И, кажется, к тебе неравнодушна». Скажешь тоже, – ответил я ему. – «Ладно, ладно не красней как красная девица. Ты, как-никак, всё же воин. Ничего особенного у меня уже всё это было. Люблю свою Машу. Сам знаешь, сколько за ней побегал, от ребят по получал. Однажды так измолотили, что домой уйти не смог. Спасибо Маше отыскала, домой притащила. Красивая она у меня: взгляд, походка, характер», – выталкивал из себя Иван. – Я ему говорил, мол, видимо, не один ты любил, вот и били. – «Знамо дело, не один. Петька Кочин главный соперник. По его указке я, наверное, и был бит». На какое – то мгновение он замялся. Мне показалось, что он уснул, потом я услышал его взволнованный голос: «Боже мой, Маша! Куда же ты?» – Ваня, ты чего? – сказал я ему, не поняв случившегося. Он ответить не успел. Поезд уже остановился. Мы стали выскакивать на перрон, строится.
Солнце жарило. Дышать было нечем. А впереди гудела и содрогалась от взрывов бомб и снарядов земля наша. Ни чья-нибудь земля, а наша, русская. И, кажется, что сама земля гневается от неслыханного на ее груди изуверства. И течет кровь русская и немецкая. А кому это нужно? Для того ли земля рождает людей, кормит, поит, одевает. И гибнет-то самая сильная часть человечества. Не может земля-кормилица с этим смирится. Она ропщет и стонет. Хочет открыть глаза людям: мол, смотрите, какая я красивая, очнитесь. Разве не для вас я цвету? Но люди, ослепленные яростью, избивают друг друга, может быть, вот из-за этой самой красоты. «Эх, люди, люди, все вам мало, – вырвалось тогда у твоего отца, – для чего вы рвете грудь земли? Неужели у вас ум для того и создан, чтобы подрубать сук, на котором сидите?» – «Эй, земляки, и вы здесь? – раздался голос Петра Кочина. – Наворочаем теперь фашистам. Долго будут помнить».
Он тепло поздоровался с нами и вздохнул. Мне показалось, что он хотел спросить о своей семье, но не спросил.
По небу ползли рваные черные тучи. Вскоре все небо потемнело, зашевелилось. Ударил долгожданный проливной дождь, который так сейчас нужен был посевам, земле и всему живому.
– Кстати, – улыбнулся перед строем полковой комиссар Кочин, – к месту сосредоточения придем без помех с воздуха. Уж больно надоедают эти фашистские ассы. Беда от них, да и только. Схватили Родину за глотку, не вздохнуть. Будем стойки. Наше дело правое, Враг будет разбит. Победа будет за нами.
Перетянутый портупеей, Кочин был высок, строен и плечист. По смуглому широкому лицу текли дождинки, устремляясь за ворот защитной гимнастерки. Но на эти маленькие неудобства он не обращал внимания и смотрел в построжавшие лица солдат. Мне почему-то казалось, что он искал в наших лицах отголоски своих дум и стремлений. Он знал, что эти Вологодские, Ярославские и Костромские ребята не подведут. Только бы выиграть первый бой, пусть даже самый незначительный, мало что значивший в этой круговерти города Пскова. Но это уже будет кое-что. Какая-то, но все же победа. Земля своя, она придаст силу каждому солдату. Мы ее хозяева и должны сами вершить свои дела. И смерть фашистам неминуема. Моя Родина ждет от меня победы. В Елизаровке жена, сын, родители. А рядом наша столица и любовь – Москва. Строилась она столетиями, цвела, хорошела, горделиво подняв свои башни вверх. Попробуй посмотреть на лик кремля, и на тебя дохнет такой стариной и чистотой русского бытия, что невольно вспоминается: и монгольское иго на Руси, и Дмитрий Донской, и Иван Грозный, укрепляющий русское государство, и, конечно, многое другое, отчего кружится голова, и к сердцу подступает восторг за тех, кто когда-то жил на этой земле, кто оберегал ее от лютых недругов. Из глубин ее доносится зов предков. Он грозный, непримиримый. Он требует не щадить своего живота во имя Родины и Отчизны. Вам есть, где черпать мужество. Вся жизнь Великой России – это отражение неприятеля. Впитывай, не брезгуй этот кладезь истории. У нас каждый камешек этим дышит. По всей стране и за рубежом покоятся русские косточки. Богатыри нигде не струсили, погибли, но не склонили свои буйные головы перед врагом, Вот они шепчут, кричат, волнуются. Я слышу их голоса, слышу. Они сливаются в один мощный поток, будят во мне святое отмщение за поруганную землю. У меня вырастают крылья, крепнут руки, оттачивается острота зрения для точной стрельбы. В душе один клич – вперёд на врага. Бой должен быть красивым, сметающим всё на своём пути. Шум боя всё нарастает, ширится, гремит. Я слышу его. Он уже заглушил шум дождя, биение моего сердца. Я думаю, что подобное чувство должно быть у каждого из нас здесь стоящих. Вперёд, товарищи! Остановка смерти подобна. Смотрите, весь горизонт содрогается. В этом хаосе ничего не понять. И где там свои, и где враг, но мы разберёмся и поймём. А пока занимайте вот эти окопы, – указал он нам, – отдыхайте, приводите себя в порядок пока не просветлело. А ночевать будем вон в тех окопах, где сейчас находится враг.
Мы стали располагаться. И тут крик Кочина, обращённый к командиру полка Гришке Забегалову: дескать, чего мы медлим, надо с ходу штурмовать, уходят драгоценные минуты, их потом наверстать будет труднее, если будет упущен миг. Немцы не выдержат нашей атаки – это уже доказано с прошлой войны. Психика у них хлипковата и нервы тонкие, не то, что у наших – верёвки.
Понимаешь, Виктор, меня трясло – первый бой. Я посмотрел на Ивана. Его тоже поколачивало, но он старался не показывать дрожи в теле.
Дождь, как внезапно начался, так и кончился. Выглянуло солнце, осветив поле боя, где по всему горизонту тянулись наши и немецкие оборонительные линии, а кругом лежали убитые. Похоронные команды не успевали собирать трупы. Временами раздавались одиночные выстрелы, и кто-то со стоном падал. Боя здесь как такового не было. Обе стороны устали, только снайперы не прекращали своей дуэли, укрывшись в надежных тайниках и следя за противником через оптический прицел.
Я видел, как Кочина сковала предбоевая дрожь, все тело дергалось, будто по нему пустили ток. Он смотрел в стереотрубу на вражеские окопы, но там была полнейшая тишина.
– Повымерли там что ли? – зло сказал полковой комиссар и оглянулся на командира полка. Забегалова.
Его, как и Кочина тоже потряхивало. Он держался всеми фибрами своей души, но и его молодость толкала схватиться с врагом. Немцы – вон они на горушке. Один бросок и все. А там рукопашная. Наши умеют молотить штыком. Бациллы патриотизма проникали в самые сокровенные места души и оставались там, соединяясь с пылом полкового комиссара. Во всем теле была необычайная легкость, которая толкала нас на бруствер, толкала в спину, смеялась: мол, трус, чего с него взять. И мы, уже не владея собой, были все там, кричали, ругались и били по ненавистным рожам фашистов. Но пока для атаки приказа не было, и надо было ждать.
– Григорий Иванович, – обратился Кочин к командиру полка, – давайте рванем, ведь до врага рукой подать, да и если они там, что-то уж больно тихо.
Командир полка, казалось, не слышал слов комиссара и друга. Он весь был углублен в свои мысли, нервно дергалась щека, да по лицу пробегала краснота возбуждения. «Молод еще, – думал я, – тебе бы не полком командовать, а ротой. И мне стало страшно, Но потом пришла спасительная мысль: мол, мы еще себя покажем. Молодость и храбрость города берут».
Мне казалось, что в душе майора Забегалова, командира полка, боролись два чувства. Он хорошо понимал: в случае неудачи, командира и комиссара ждёт трибунал, так как начали свои действия без приказа сверху, а если посмотреть с другой стороны, то есть на удачный исход – победителя не судят. Инициатива снизу это очень хорошо. И все мы стоящие в строю понимали, будь любой из нас на его месте, немедленно бы дали приказ о наступлении, потому что ждать уже стало невтерпёж.
День близился к концу. Косые лучи солнца, окрасив кусты и деревья в малиновый цвет, придали боевитость нашему духу. В груди холодок, покалыванье. Какая красотища!.. И что-то сейчас должно произойти, кто-то должен умереть. На меня напала сентиментальность и слезливость. Для чего же тогда наша земля сверкает так изумительно и чисто. Что там впереди нас ждёт – победа или смерть? Вот она исковерканная и обезображенная врагом, снова блестит, омытая проливным дождём. Земля вздыхает тяжело и протяжно. Я, как сельский житель чувствую, как ей больно. Я молодой и сильный с оружьем в руках позволяю врагу глумиться над святая – святых земли нашей. Кто потерпит такое? Разве только болван, которому всё трын-трава. Хотя нас трёх Иванов опозорили и морально раздавили, но ведь Родина в опасности. И на тебя смотрят живые глаза детей, матерей, жён. О сколько родной земли под врагом, но не только земли, а и людей наших. Мне уже двадцать восемь лет, сила есть, почему бы и не отличиться? Что медлят Кочин и Забегалов? И вот Кочин говорит Гришке: «Ну чего командир раздумываешь? И расстояние-то до немцев раз плюнуть, возьмём их окопы, там и будём отдыхать». – «Конечно, бы неплохо, но как без приказа, разведки и артподготовки». – вздохнул Забегалов. – «Нас такая орава, передушим их как блох. Ты что не уверен в наших солдатах?» – «Уверен. А сколько нас полегло? Страшно даже и подумать. Лишние жертвы лягут на наши души тяжёлым бременем» – «На войне без жертв не бывает».
Забегалов посмотрел на окопы противника и сжался, скорее всего от недоброго предчувствия. Волевое лицо командира вдруг как-то всё померкло и осунулось. – «Их и не будет. Чего ты Гришка волнуешься? Я сам поведу в бой полк». – «Веди», – согласился командир полка.
Они ещё недолго постояли, каждый думая о своём, потом заглянули друг другу в глаза, пожали руки, зашли в блиндаж, закурили. Даже здесь земля гудела и тряслась. С правой стороны от полка ну, совсем рядышком шёл ожесточённый бой. А здесь пока было затишье. Мне твой батя сказал тогда, смачно выругавшись: – «Сволочи, надеются на авось. Это ж война»! Я хотел ему возразить, дескать, командир и комиссар знают что делают, но не успел.
Кочин, почувствовав азарт боя, улыбался как-то загадочно и таинственно. Он уже ощущал себя бегущим впереди в солдатской цепи. И мне почему-то подумалось, что он в руке держит не пистолет, а берёзовый кол, с которым во хмелю по праздникам гонялся за парнями с другой деревни. Свистнула пуля, скользнув по каске. И комиссар, очнувшись, понял, что это хлещет не кольё, а пули. И может быть, вот сейчас со стоном кто-то упадёт. У меня засосало под ложечкой, и я понял: в атаку без разведки и артподготовки идти нельзя. Комиссар же пошёл по окопам, предупреждая командиров рот о готовности к атаке. Лица солдат были сосредоточены и злы. Они поняли, что через несколько минут закипит бой. Кочин приблизился к нам, улыбнулся, подбадривая нас. И я ощутил саднящую боль под сердцем. Я понял: кто-то, может быть, уже не увидит белый свет, представил, как забьётся Маша, мать твоя Виктор моя мать. Что скажет комиссар полка Игорь Кочин. И тут я успокоил себя – война, ничего не поделаешь – убивают.
По цепи прошла команда. Кочин, сильно оттолкнувшись, выскочил на бруствер окопа. Он не видел, что делается за спиной, знал – не подведут его солдаты. Кто-то из соседнего полка крикнул: «Куда же вы? Здесь каждый сантиметр пристрелян». – «Трусы, паникёры, – услышал я голос комиссара, – зарылись как кроты в землю и сидите». От этих слов болью обожгло моё сердце, но комиссар бежит с пистолетиком в руке, значит и нам нужно бежать. А враг молчит. Уже половину одолели. Ещё совсем маленький рывок и окопы. Я слышу, как комиссар смеётся над крикуном, который хотел остановить нас от этого мощного броска, наплыва страсти, жажды боя. Ему не удалось поколебать нас, – думал я, – вот это величье русского духа, стремление к победе, преданность Родине. Боль под сердцем у меня прошла. И я летел вместе со всеми вперёд. Ещё немного. Теперь не сбиться бы с ритма бега. Я чувствовал, что победа уже в наших руках.
В лицо светило яркое солнце. И было видно, как Кочин радовался удаче, этому вечеру и земле, по которой он победно несётся. Да, Виктор, это был миг счастья. И тут земля вздрогнула от взрывов. Кто бы мог подумать, что у них такие крепкие нервы. Я почувствовал горячее дыханье сзади, в середине полка, потом толчок в спину, упал и оглянулся. Около меня лежал твой отец и что-то мне шептал, но из-за грохота взрывов, я ничего не слышал. Кругом стоял визг, шум, грохот. Откуда взялась такая силища у немцев? До сих пор не пойму. От пыли и гари всё небо заволокло. Где свои, а где чужие было не понять. Мы из своих винтовок стреляли наугад по направлению противника. Осколки и пули визжали. И было такое ощущение, что из нас уже никто не увидит белый свет. В таком грохоте о наступлении нечего было и думать, сохранить бы хоть часть полка.
Кочин, захлёбываясь пороховыми газами и пылью, подавал команды к отступлению. Голоса его, конечно, не было слышно, лишь открывался и закрывался рот. Почти рядом от меня разорвалась мина. Меня спасло то, что я успел лечь за бугорок. Правда, если бы не каска, неизвестно чем бы ещё кончилось. Она защитила голову от рикошета, но не избавила от удара, который давил мне на темечко, как будто плавил на жаровне мои мозги. Я потерял сознание. Очнулся в траншее, посмотрел наверх и увидел свисающую голову твоего отца. Сердце зашлось, словно его сдавили тисками. Земля была холодная и сырая. Мне стало страшно за Машу и тебя Виктор. – «Кто командир? Кто комиссар?» – услышал я сквозь дрожание земли чей-то зычный голос, затем глухие пистолетные выстрелы. Поднял голову, кругом стояла звенящая тишина, даже резало уши. Я понял, что бой уже кончился, присмирел, как будто ничего и не было. Попытался повернуться на бок и не мог, оказалось, что ранен в спину.
На поле, где только что всё грохотало, гремело, рассеивался едкий дым. Пыль медленно опускалась на землю, а кругом лежали в разных позах солдаты и офицеры нашего полка. – «Куда же вы?» – вспомнил я взволнованный крик солдата.– «Здесь каждый сантиметр пристрелян. Погибните» – Нет, я этого солдата не видел. Он сидел в щели, а вот голос его запомнил. И он резанул мне по сердцу. Сначала онемели пальцы рук, потом ноги, когда я почувствовал себя на суде совести, ведь я тоже был зато, чтобы сразу идти в бой. А голос всё возвышался и возвышался. Было такое ощущение, что он заполонил весь мир. Вот-вот лопнут ушные перепонки, и этот голос ворвётся в мою голову и начнёт гулять по ней. Я попытался заткнуть пальцами уши, старался не пускать его внутрь себя, но он ещё будто бы крепче впивался, зажатый с двух сторон, и уже не было сил от него освободиться. – «Куда же вы? Погибните!» – «Где командир?» – резанул слух опять этот надоедливый голос.
Кочин и Забегалов, поняв наконец-то, что это ищут их, вышли из блиндажа. Они были оба белые будто сама смерть. Офицер из отдела «СМЕРШ» увидел на бруствере лужу крови, поперхнулся, выхватил их кобуры пистолет. Глаза его горели огнём возмездия. Он внимательно посмотрел на поле боя и, ужаснувшись увиденным, выстрелил в грудь командиру полка, а затем и комиссару. – «Мишка Уваров, медленно оседая на землю, выдавил из себя Кочин. Вот так встреча». – «Петька, ты!? А вот это твой друг Забегалов». – простонал подполковник, бросившись к Петру Кочину. Он узнал своего односельчанина, с которым не один пуд соли съели и спросил: «Зачем же вы это сделали?» – «Я хотел победы над ненавистным врагом» – ответил Кочин. – «Каким путём?» – «Неважно». – «Эх вы сволочи, сколько людей загубили. Воевать надо тоже с головой», – Но Кочин уже молчал. Он был мёртв. Твой дядька ещё немного постоял и пошёл, забыв спрятать пистолет в кобуру. Понимаешь, Виктор, меня трясло. Случилось что-то непоправимое. Можно ли понять нашим куцым умишком. Люди с одного села, считай друзья, и такое.
Я видел, как он, шатаясь и прихрамывая, пошёл в сторону от наших блиндажей. Мне показалось, что он в эти минуты очень состарился.
– Михаил, – шептал я спёкшимися губами, но он, погружённый в свои мысли, не услышал меня.
Я осмотрелся. Пуля вошла твоему отцу прямо в затылок, когда он меня раненого волок в блиндаж. А ведь осталось перевалить через бруствер и окоп. Видимо, снайпер стукнул его из укрытия. Не встретится теперь Иван с Машей, останется она недолюбленной, – взвыл я тогда сердцем, – не покачает на своих жилистых руках сынка Витьку. Скоро его зароют прямо в окоте, может быть, прямо с командирами рот и взводов. И за что погиб человек? Конечно, действия командира и комиссара не обсуждают, только, если я буду жив, как я расскажу всё это увиденное в Елизаровке. Ни за что, не поверят. Да и как это всё переварить. Все деревенские, русские люди и вот…
Сколько пролежал так времени, не знаю. Временами в моей голове гремел гневный голос Михаила Уварова, обращённый к командиру и комиссару: – «Врагу помогаете вражьи прихвостни, почему загубили полк?» – И глухие выстрелы в упор: тук, тук, тук, потрясшие моё сознание, будто и я был виноват в этой трагедии, ведь из-за меня погиб Иван Уваров. А разве бы я оставил его в беде? Да никогда! Потом как бы я смотрел в глаза людям. Зачем уж об этом говорить и думать, здесь я не виноват и он тоже. Если буду жив, решил я, обязательно женюсь на Маше, Витюшка будет мне сыном, но как видишь, обет, данный твоему мёртвому отцу, я не выполнил, каюсь, влюбился. Но это, конечно, не оправдание, да и мать твоя отвергла меня.
А пока лёжа в окопе, я умирал. Наложенный Иваном жгут на рану, о которой я сам и не знал, так как был контужен, промок. Кровь, просачиваясь через бинт, текла на землю. Я был в каком-то тумане, но помощи пока не было. Медсёстры не успевали бинтовать раненых. Ты знаешь, Виктор, как нелепо было умереть от потери крови у себя в окопе, когда вышел живым из такого пекла, потеряв при этом друга. Рана, как мне показалось, не так уж и опасна, но кровь остановить не удалось. И я смотрел на людей в белых халатах, что они вот-вот придут. С каждой минутой я угасал, но надежды на спасение не терял. – «Настя, бинты, – услышал я голос женщины, потом ощутил прикосновение рук к ране и окончательно потерял сознание, а очнулся уже в каком-то полуподвале, Кругом стоял полумрак, только вдалеке над ярко освещённым столом склонились врачи. То тут, то там бредили раненые бойцы. – Госпиталь, – подумал я, чувствуя, как прибавляются силы, как восстанавливается прерывистое дыханье, сходит температура. – «Очнулся родненький, – сказала молоденькая медсестра, прикоснувшись прохладной рукой к моему лбу. – Я уж думала, что ты нежилец, слишком худ был от потери крови. Всё бредил, звал какого-то Уварова». – И она грустно улыбнулась, показав ряд белых ровных зубов. Я не ответил, вспомнив Уварова, неравный бой и гибель друга, отвернулся от медсестры. – «Лежи, миленький, лежи», – проворковала она. И я понял, что она поджала пухлые губки и отошла. Мне стало нехорошо за свою невнимательность к этой юной девушке, скромной и незащищённой. Ей лет восемнадцать, зачем я так? Ей ведь тоже нелегко. Жила бы у отца с матерью под крылом, а тут война, кровь, стоны, непосильная работа. Разве это девичье дело? Не надо её отталкивать решил я, всё же как-то лучше, если рядом человек, видишь глаза, руки, лицо, знаешь, что она здорова, и в любую минуту придет тебе на помощь.
Виктор, так оно и было. Она успевала везде: то свалится одеяло, подправит, то попить, поесть принесёт, а если человеку плохо, успокоит, прикоснётся нежными ручками и тяжесть как будто спадает. Да при её присутствии и стонать-то как-то неудобно. Она, как бы приклеивала язык к нёбу своими широко открытыми голубыми глазами. И всем нам хотелось выглядеть бодрым и весёлым, хотя порой и тяжко было, но крепишься изо всех сил, чтобы не показать свою слабость. Её нежный голосочек, приглушённый до мягкой тональности звенит то в одном конце подвала, то в другом. Казалось, девушка не знала усталости и появлялась по первому зову. Её русые длинные волосы, свёрнутые на голове тугим кольцом, высоко приподнимали белую косынку. Я даже не заметил, как эта медсестра вошла в мою жизнь, ждал её, как праздника, волнуясь и краснея. Кровь подступала к лицу, а язык становился ватным. – «Ваня, как дела? – говорила она напевно. – О, да ты молодец, скоро тебя выпишут». – И краснела, стыдливо отведя лицо в сторону.
– Настенька, – шептал я прерывисто, брал её маленькую ручку в свою мозолистую и замолкал, не в силах произнести хоть слово, знал что скоро предстоит расставание, а без неё я уже не мыслил своей жизни. Но когда наступало протрезвление, вспоминал клятву, тушевался, чувствовал, как по лицу пробегала окаменелая судорога, превратив мои мужские черты в сгусток жестокости и бессердечья. И тогда Насте становилось страшно. Женским чутьём она понимала, что меня что-то гнетёт, но что, она не знала. На вопросы, заданные как будто невзначай, уходил пустым ответом, вроде того, а бывает, что на это обращать внимание. Но она-то видела, что я и сам страдал. Ей хотелось одного – правды, какой бы она не была, но я молчал. А время шло. Я с каждым днём креп, только вот на лице была постоянная озабоченность, делая меня по отношению к ней чужим. Вскоре я стал подниматься и выходить на свежий воздух. Он будоражил во мне кровь. Прислушиваясь, к грохоту на улице, мне казалось, что вокруг нас везде идёт бой. Даже сюда долетали пули и осколки, но здесь было сравнительно спокойно, хотя подвал содрогался от взрывов, но жить было можно, а к остальному привыкаешь. Настя, боясь за мою жизнь и здоровье, выходила вместе со мной на улицу. Она строго следила, чтобы я не выглянул выше земного вала, где тянулись ходы сообщения с боевыми позициями. Мне было и радостно от такой опеки и больно, смотрел вокруг, слушал шум боя и хмурился. – «Калинкина, – звал уставший хирург, – опять ушла! Больные ждут»! Настя убегала, оставив после себя стойкий запах больницы и неясное чувство возвышенности и одухотворённости. Я уже знал всё: где живёт, кто её родные, получает ли она от них письма. Конечно, и я не оставался в долгу, выложил всё как на духу кроме своей тайны, которая связывала меня по рукам и ногам. Я видел тебя совсем маленького, требующего к себе особого внимания и заботы, и Машу, убитую горём. И у меня язык не поворачивался ответить однозначно – люблю. Было такое чувство, что я обворовываю себя и её, но поделать с собой ничего не смог, просто не хватало мужества. Ожидая от меня ответа на свой порыв души и сердца, она страдала. И это было написано на её лице. Да она и скрывать от меня ничего не хотела. Война – любить можно урывками. И она хотела любви. А я никак не мог сказать ей это заветное слово, оставив её на страдание. У неё постепенно возникло подозрение, уж не женат ли я? Может быть, имею девушку, которая ждёт меня, может и дети уже есть. Девушка не могла быть в таком неведении, извелась, похудела. Когда меня выписали из госпиталя, она вышла со мной, прижала меня за дверью и крикнула: «Ванька, у тебя есть кто: жена, дети, девушка»?
– Ты что, Настенька! Холост я, – ответил я ей.
От своих же слов я покраснел, сжался, словно выдал что-то недостойное человека. Настя отстранилась от меня, почувствовав фальшь в моих словах, и заплакала. Я обнял её за вздрагивающие плечи, повернул к себе, поцеловал в мокрые от слёз глаза. Она, всхлипывая, успокоилась и, поправив сбившуюся шаль, улыбнулась.
– Я тебе напишу всё, – прошептал я. – Точно я не занят. Я люблю тебя, но у меня клятва, данная моему другу Уварову.
Девушка хотела спросить, мол, что у тебя за клятва такая, но я отстранил её от себя, улыбнулся и зашагал прочь, оставив её в неведении и ещё больше напустив туману. Вскоре немцы нас так прижали, что дай Бог ноги улепётывать. Правда, газеты о нас писали, как о героях, но мы оставляли свою землю, а с ней и людей на поругание врагу. Ох, как стыдно было смотреть в глаза людям. Мы здоровые с оружьем в руках уходим. Подошла молодая женщина с малым ребёнком на руках, спросила у меня: дескать, хлипковаты вы ребятки оказались. Подико, и в штанах мокро. Около Тулы завязался бой. Немцы на нас ходили в атаку несколько раз. Я был ранен очень тяжело. Очнулся в госпитале. И опять возле меня стояла Настя. Везение видно. Она мне сообщила что операция длилась в течении пяти часов и я нахожусь в Москве. Здоровье моё восстанавливалось очень худо, и врачи решили отправить меня домой для дальнейшего лечения. Настя напросилась быть сопровождающей потому что добраться до дому я один не смог. Мне было стыдно своей беспомощности. Я бледнел, но охваченный силой любви, молчал. В госпитале раненых было очень много, и Насте не часто приходилось бывать около меня. А мне хотелось, чтобы она всегда была рядышком и смотрела на меня своими синими глазами. Я почувствовал, что предаю друга, видел тебя, Машу и изнутри поднималась горечь на свою уступчивость, где расширялась, расползалась ноющая боль. Руками мял грудь, но успокоения не было, наоборот ещё острее чувствовал своё ничтожество. И жизнь, как мне казалось, была совершенно ненужной. Я мысленно уносился в тот бой и ругал судьбу, зачем она так поступила. Уваров убит, у него жена и сын, а я Иван Денисов, хотя у меня нет ни сына, ни жены жив и это несправедливо. И сейчас нахожусь как бы между двух полюсов: один греет, другой охлаждает. Из забытья меня вывел голос Насти:
– Ваня, город Грязновец
Я открыл глаза, посмотрел на станцию, кругом лежал снег, и было, как мне показалось очень холодно. Давно ли уезжали отсюда, а сколько событий уже свершилось. У меня захолонуло сердце, станция была всё та же, только, как бы невзначай в ней сквозила какая-то опустошённость. Война оставила свои отметины и здесь. Люди были молчаливые и тихие. Опираясь на плечо девушки, я вышел из вагона, посмотрел на привокзальный парк, где каркала серая ворона, нахохлившись от сильного мороза, задумался.
– Ничего, Ваня, домой приедешь, подлечишься, окрепнешь, ты же молодой, а там видно будет, возьмут тебя на фронт или нет, – вздохнула Настя, – мне же через неделю быть в госпитале.
И она, отвернувшись от встречного ветра, пустила слезу:
– Ванька, окаянный мучитель, зачем терзаешь душу? Я любить хочу, и быть любимой. Мне уже восемнадцать лет. Я ещё никого не любила.
Я не знал, что ей ответить, как утешить, и ненароком сболтнул не то, что требовалось:
– Настенька, не вечно же будет идти эта проклятая богом и людьми война. Должна же она когда-то кончиться. Ну, тяжело, могут убить, но кто-то должен с поля боя раненых выносить и лечить их.
– Эх, Ваня, Ваня, зачем ты мне внушаешь такие простые истины. Неужели я не люблю своей Родины.
Я стушевался. Северный ветер, налетая на нас, поднял с земли снежную пыль, завыл в оторванной железке на крыше вокзала.
– Ещё не хватало простыть на этом ветру, – сказала Настя и потащила меня в помещение.
В вокзале было холодно, но зато не было ветра. Разговор не клеился, и мне не хотелось ничего говорить. Где-то через час приехала машина, и мы с Настей, хотя и было очень тесно, поместились в кабине. Уставший шофер преклонного возраста, посмотрел на нас молча, потом спросил:
– Домой на лечение? Как там?
– Тяжко, отец, – ответил я, – пока перемелешь всю фашистскую нечисть сколько людей потеряешь.
День клонился к вечеру, и в избах деревень уже кое-где зажглись огни. Держа в руках руль разбитого ЗИСа, водитель всматривался в снежную круговерть. Машина шла медленно, фыркая и дымя, словно в её утробе всё уже сошло на нет.
– Ваня, кто это? – крикнула Настя, увидев впереди машины тёмные тени и мелькающие зелёные огоньки.
– Волки, – выдавил из себя шофер. – Их теперь развелось пропасть, со всей считай земли русской сбежались, собак в деревнях пожрали, до скота добрались.
Он остановил машину, приглушил мотор. И сразу со всех сторон послышался волчий вой. Настя прижалась ко мне, мелко вздрагивая от страха
– Сейчас я их немного попугаю. Надоели басурманы, – сказал шофер, поднимаясь с сиденья.
Он снял со специальных крючков винтовку, передёрнул затвор, долго целился по огонькам, потом выстрелил. Вой на какое-то мгновение стих, затем снова послышался только уже подальше и в лесу.
– Если попал, разорвут своего товарища, у них такой уж звериный закон. Шкуры жалко, попортят всю. Завтра днём проверю. Сейчас нельзя, напасть могут. Их здесь несколько стай, да и голодные не перед чем не остановятся, – вздохнул шофер, брякнув винтовкой и, включив скорость, тихо тронулся дальше.
Мимо проплывали кусты, перелески, поля. Машина с большим трудом пробиралась по снегу. Шофер не ругался, вёл машину хладнокровно и осторожно. Ему сейчас было не до чего, чуть прозевал и кукуй. Я устал и уснул прямо на плече у девушки под мерный шум мотора.
– Ваня, вставай, – услышал я голос Насти, – Елизаровка. Где твой дом?
Я осмотрелся вокруг и, узнав место, сказал:
– Вон огонёк светится.
Шофер подъехал, выключил мотор, открыл дверцу. В деревне стояла мёртвая тишина: ни стука, ни скрипа, будто все люди вымерли среди зимнего пространства льда и снега, только ветерок налетал, шумя в скрученных ветвях деревьев, да снег скрипел под ногами, вышедших из машины людей.
«Как страшно», – подумала Настя вслух.
И вторя ей, в моём доме открылась дверь, и на пороге избы, появилась в старенькой кофтёнке неизвестно какого цвета мама. Я крикнул ей. Эхо улетело далеко, далеко за деревню, разбудив на какое-то время галок и ворон. Они с карканьем снова встрепенулись и снова успокоились. А эхо ширилось и росло над деревней, перекатываясь волнами. Но это уже кричали люди, выходя из тёплых домов, направляясь к нашему дому. Ночь длинна, и выспаться можно, главное узнать новости с фронта.
– Ваня, сынок, ты ли это? – вскрикнула мама и зашаталась.
Мы обнялись, да так и застыли на несколько минут, медленно приходя в себя от встречи, а потом мама затараторила радостно и счастливо.
– Последнее время сердце ноет и ноет, а чего и сама не знаю, да и кот старался, замывая гостей лапой.
– Кха, кха, – раздался в тишине голос шофера, – мать застынешь, такая холодина.
Он уже слил воду с радиатора и теперь ждал, когда же его пригласят в дом. Шофер устал, почти сутки сидел за баранкой. Молодой и то не выдержит такой нагрузки, а тут дед. Ему хотелось растянуться всё равно где: на печке, лавке и даже на полу, лишь бы отдохнуть от давящей тяжести во всём теле. Конечно, печка лучше, но куда уж определит хозяйка. Спина ноет и ничего уже не чувствует.
Мама оттолкнула меня от себя, посмотрела, обняла всех по очереди и пригласила в дом. В избе пахло щами, берёзовым веником, видно она недавно мылась в печке, грибами и ещё чем-то тонким едва уловимым. Старик только коснулся лавки, прижался спиной к печке и тут же уснул. Мама помогла ему раздеться и, шепча на ухо, потащила его к тёплой печке со словами:
– Отдохни, отец, наверное, устал, продрог до костей. Печь тёплая, тебе там будет хорошо.
Он улыбнулся одними губами, как бы говоря: ничего, ничего, не волнуйтесь. Печка – это хорошо, спасибо. Ему помогли забраться, и вот уже через несколько минут по всей избе раздался здоровый храп уставшего человека
– Умаялся-то как, – вздохнула мама, – ну, спи, спи сердешный.
И пошла готовить праздничный обед, извлекла из тайника булку водки ещё довоенную, поставила на стол, налила холодных постных щей, вытащила из печки горячую картошку, и загрела самовар. Я и Настя раскрыли походные мешки, вытащили: консервы и хлеб. Смущаясь, Настя поставила на стол бутылочку со спиртом и пошла на кухню помогать хозяйке.
– Не беспокойся, Настенька, я ещё не так стара, управлюсь и сама, а ты отдыхай, устала, наверное, – сказала мама.
Но Настя не ушла, она только улыбнулась:
– Вдвоём-то быстрее, тетя Даша.
Видно было, что им вдвоём очень хорошо, как-то по-особому тепло. Между ними прошла искра взаимопонимания. Материнским сердцем мама поняла тогда, что Настя меня любит. Я видел, как на какой-то миг маму охватило чувство ревности: мол, кто она эта молодая медичка и стоит ли она моего сына. Может быть, она какая-нибудь оторви да брось. Она стала внимательно приглядываться к Насте. Та поняла её взгляд и, краснея, с вызовом, одним махом выпалила:
– Я люблю твоего сына, люблю, понимаете.
Мама опешила от такого всплеска. У неё вырвалось то, чего она потом очень долго жалела, дескать, ах, девонька, как тебя припекло. Война – вот в чём причина. Мать не понимала, как свои чувства девушка не может скрыть от матери сына. Я бы так ни за что в любви не призналась первая. Ну, и времечко, бурное, клокочущее, все спешат жить, любить, хотя смерть повисла почти над каждым, а им что – знай любить. Не думают, что кто-то из них может погибнуть. Видимо, на то она и жизнь.
На улице ещё только забрезжил рассвет, а уж к моему дому стали сходиться люди. И у всех на устах один вопрос: как на этой проклятущей войне, и скоро ли она кончится. А что я мог сказать рядовой Иван Денисов? Не за охами же и вздохами, считай пришла вся деревня: и стар и мал. Как-то надо их всех успокоить и вселить надежду на победу, но как это сделать я и сам не знал. И каким-то седьмым чувством я понял, что нужна правда и только правда.
– Тяжело там на фронте, – начал я, – прёт и прёт вражина, как будто им числа нет. И когда всю эту свору перемелешь, ума не приложу, но ничего наши уже крепко встали, не сдвинешь. Сейчас вообще необходимо накапливать силы, чтобы потом как вдарить!
Николай Александрович Куприянов, председатель колхоза, улыбнулся. Он-то понял, что я говорю устами комиссаров, но всё же это была хоть какая-то надежда. Сам он побывал на империалистической, а потом уж и на гражданской. Для этой войны по старости лет и болезни был негоден. За его на фронте воевали три сына и дочь. Старший сын уже погиб под Смоленском. Теперь он переживал за остальных, боялся пропустить хоть одно слово из моих уст. Когда я закончил говорить, Куприянов обвёл всех строгим взглядом, сказал:
– Если наши остановились и не бегут, жди хороших вестей. Скоро фашисты почувствуют силу нашего оружья и силу нашего духа. Ох, и вдарят же им. Ничего, бабоньки, не вешайте только носа. Сейчас от нас зависит, крепок тыл, солдат воюет.
В избе резко распахнулась дверь. И я, ещё не узнав, кто вошёл, почувствовал, что это пришла твоя мать. Я сразу вспомнил о клятве данной другу Ивану, смутился. А она, забыв поздороваться, долго смотрела на меня, видно слова застряли в горле. И я, не выдержав её взгляда, залопотал:
– Погиб твой Иван, меня спасая.
Маша зашаталась, и не поддержи её, рухнула бы прямо на пол. Её подхватили под руки и усадили на лавку. Когда она получила похоронку на мужа, не плакала, толи захлестнувшая боль, толи неверье, помешали ей. Услышав же из уст очевидца и друга слова о гибели её мужа, душа у неё всколыхнулась и затрепетала. Она билась головой о стену избы и надрывно выла. Я не знал, как утешить, убитую горем женщину, хотел ей сказать о клятве, но понял, что не к месту и, бормоча невнятные слова, толкался около. Настя не слышала, что я говорил, но разве дело в словах, просто любящим сердцем она поняла ситуацию и из глаз её потекли обильные слезы. Находиться в избе ей было невмоготу, и чтобы не разрыдаться в голос, накинула на плечи шинель и вышла на мороз.
В деревне стояла тишина. Из труб не валил дым, весь народ был у меня, интересовался событьями на фронте, оплакивал погибших. Сейчас это была одна семья, дружная и сплочённая в горе и нужде, где радость и боль одна. Деревня испокон веку, где каждый знал друг о друге всё, порой любил и враждовал, но это было как бы в порядке вещей. Сейчас же общий враг – германский фашизм встал костью поперёк горла всем, и во имя общей борьбы было сплочение всего народа. Правда, по карте Германия не столь уж и велика, но аппетиты её огромны, считай всю Европу проглотила, страх навела на Азию и Африку, и только Советский союз сдерживает обезумевшего от крови и злобы врага. Честь тебе и слава моя Родина.
Я смотрел на улицу, где трещал мороз и искрились на солнце снежинки. Прямо перед моим взором стояли две берёзы, покрытые снегом. Под грузом снега ветки почти нагибались до самой земли. И стоило только пробежать лёгкому ветерку, как снег сыпался, искрясь и сверкая на солнце, и тогда берёзы свободно дышали, расправив, как бы свои плечи. Я видел, как Настя подошла к берёзам, провела тёплой рукой по шершавой коре, видно ощутив жгучий холод, отдёрнула её. Каким-то задним чувством я понял, что её растревоженное сердце забилось от боли и страдания. Ей захотелось броситься в снег, зарыться в него и больше не слышать и не видеть ничего. Взмахнув руками будто птица, она нырнула в его пушистую ещё никем нетронутую свежесть, почувствовала как по лицу и рукам потекла вода, но подниматься ей уже не хотелось. Напуганный отсутствием Насти, и оправившись от какого-то шока, я выскочил на улицу и, увидев следы девушки в огороде, направился туда. Настя лежала в снегу. По лицу текли тонкие струйки воды, но девушка их уже не замечала. Представь себе, Виктор, как я испугался, попытался поднять её и не мог, от напряжения ударило в поясницу, потом заболели швы на ранах. От боли я вскрикнул. Выскочила моя мама и запричитала:
– Ваня, что с тобой? Доченька, ты чего валяешься в снегу? Пошли, пошли домой, простынешь.
Она, конечно, слышала голос мамы, но как потом сказала: мол, как-то, как будто из подземелья. До неё уже не доходил смысл сказанного, просто уши слышали, а нервная система не реагировала на позывные. Мама подняла девушку и потащила в избу. Настя очнулась и вздохнула:
– Не надо, я сама.
Она прошла в дом и села на скамейку. Мама сдёрнула с неё сапоги, шинель, растёрла на всякий случай лицо, ноги и уложила в кровать. И Настя вскоре заснула крепким безмятежным сном. Я подошёл к твоей матери с твёрдым намереньем объясниться и рассказать о своей клятве, данной другу Ивану, но она не приняла мой благородный порыв, сказав тихо, но уверенно:
– Ваня, я испытала своё счастье, любила и была любимой. Не оскверняй свои чувства, ведь ты, наверное, любишь эту девушку, а она тебя. Разве ты не видишь, как она переживает. Иди, иди, утешь её.
Вот оно как получается в настоящей то жизни. Руки сама мне развязала. Эх, Маша, Маша. Ну, прости меня друг Иван, я тут не причём, хотел как лучше. Я отошёл от твоей матери, вздохнул, налил полстакана спирту, опрокинул его в рот, запил водой и закурил. И снова увидел и услышал тот злополучный бой, который до сих пор не выходил из головы. Вот бежит комиссар Кочин впереди полка с пистолетом, кругом грохот пулемётов, вой и взрывы мин, потом сильный удар по каске, и всё помутилось. Очнулся на спине твоего отца, простонал и опять потерял сознание, а когда пришёл в себя, Иван меня заталкивал в окоп. И тут эта пуля, прилетевшая с вражеской стороны, и мой друг ткнулся в бруствер окопа.
– О горе мне, – прошептал я тогда, ощущая липкий холодок в груди, – я холостой, а Иван женат. У него сын Витюшка. Какая несправедливость!
Я открыл глаза. В избе так же было много народу, ощутил в груди боль и жгучую давящую тяжесть. В соседней комнате, проснувшись, тоненько всхлипывала Настя, а рядом жена погибшего друга, которому я обязан жизнью. Я не знал, что со мной происходит, такое состояние души у меня было впервые. Придерживаясь за косяки, вышел на улицу. Мороз сразу перехватил дыхание. Я закашлялся. И, ощутив чужую руку на своём плече, поднял глаза. Передо мной, как я и ожидал, стояла жена Петра Кочина Галина. Она внимательно смотрела на меня и молчала, боясь услышать то, что уже знала. По её пронзительному взгляду я понял, что она спрашивает, дескать, Ваня, правда ли что мой муж шпион, и за это расстрелян?
Под её взглядом я съёжился, как будто меня ожгли плетью и ничего ей не ответил. Это было сверх моих сил, как будто я сам его расстрелял. И снова я вспомнил тот день наступления, комиссара Кочина, командира полка Григория Забегалова, Михаила Уварова в форме подполковника особого отдела СМЕРШ и друга Ивана. Что я мог сказать ей, какую дать оценку действиям этих людей, да и мог ли я вообще о чём-то рассуждать. Просто на душе была тяжесть и обида, Иван Уваров убит, Кочин и Забегалов расстреляны за измену Родине, а сам я ранен и очень серьёзно, оклемаюсь ли?
– Пора спать. Отец, спасибо за рассказ, – сказал Виктор и поднялся со скамейки.
В деревне прокричал петух, ему отозвались ещё несколько и по очереди, как будто проверяя, а чей же самый мощный и красивый голос. Волны бились в берег, обдавая брызгами сидящих. Виктор поднялся за ним встал и тесть.