Читать книгу История моей жизни. Записки пойменного жителя - Павел Зайцев, Иван Юров - Страница 10
Иван Юров. История моей жизни
Часть 1. До женитьбы
Второе путешествие
ОглавлениеС этой поры я опять стал подумывать о поездке в город. Ведь дома, сделавшись безногим, я мог оказаться в жалком, униженном состоянии, а в городе не исправят ли, может быть, мою ногу (я читывал в журналах о «чудесах» медицины)?
Но как и куда ехать? Теперь я уже знал, что в городе не всегда легко найти работу. В это время тоже жил дома мой «старый друг» Иван Дмитриевич[117]. Приехал он домой немногим позднее меня и тоже без гроша в кармане и почти в рубище. Он по поручению своего барина ездил в Москву, с солидной суммой казенных денег, там с этими деньгами забрался на конские скачки и проигрался в пух и прах. Обратно к барину ехать то ли побоялся, то ли постеснялся и из Москвы направился домой.
Во время революционного подъема он был дома, в Нюксенице, но активности не проявлял, скуп был на слова. И все же ему «повезло»: когда отстаивали Шушкова, он взял на себя труд написать от лица собравшихся заявление приставу, за это попал вместе с Шушковым на скамью подсудимых и был приговорен к году крепости.
Как к единомышленнику и товарищу еще по школе, я к нему частенько похаживал посидеть, поговорить. И вот однажды мы с ним вычитали из газет, что в Петербурге американские агенты вербуют рабочих на работы в Америку. Недолго думая, мы решили ехать в Петербург и завербоваться[118].
И опять я свой багаж в котомку. Денег у меня – не помню, где я их достал – оказалось 9 рублей, у Ивана Дмитриевича – четыре с полтиной. На пристани к нам присоединился еще попутчик – Пронька Арсененок с Уфтюги, из деревни Мальцевской, бывший матрос, побывавший на войне с Японией.
Из дому он поехал, куда глаза глядят, ему было все равно, куда ехать, поэтому он сразу изъявил согласие двинуться с нами в Америку. Денег у него оказалось 6 рублей, а всего, таким образом, у нас на троих собралось без полтинника двадцать. С тем и отправились.
До Вологды мы доехали бесплатно: капитаном парохода оказался зять Ивана Дмитриевича. На вокзале в Вологде мы стали соображать, как бы уехать до Питера подешевле.
Будто угадав наши мысли, подошел к нам человек, по одежде рабочий-сезонник, заметно выпивший, и спросил, не хотим ли мы сэкономить на билете. Они – артель, 35 человек из Вельского уезда, едут в Колпино[119] на кирпичные заводы на летний сезон. На артель взяли они вагон-теплушку[120], а чтобы еще удешевить свой проезд, набирают попутчиков. С нас он запросил по 2 рубля 50 копеек, а билет стоил 5 рублей 60 копеек. Мы согласились, и он проводил нас в свой вагон.
На нарах нам места уже не досталось, пришлось присаживаться где попало. В числе пассажиров на верхних нарах сидели две женщины. Одна выглядела совсем подростком, держалась обособленно и несмело, другая, лет тридцати, сидела рядом с рябоватым мужчиной очень энергичного вида.
Едва поезд тронулся, наши хозяева начали извлекать четверть за четвертью[121] и распивать чайными стаканами водку. Тут мы узнали, что женщины и рябой мужчина тоже дополнительные пассажиры. «Хозяева» предлагали выпить и нам, но мы все трое заявили, что не пьем, а между собой решили, что надо быть настороже.
Все вельские очень скоро запьянели, начали громко разговаривать и кричать, в вагоне стало очень шумно. Некоторые, показывая на девушку, говорили, что с нее можно денег и не брать, бесстыдно дополняя о способе расчета. Девушка, слыша это, сидела как приговоренная к смерти, не смея поднять глаз и шевельнуться. Когда же один из них, по виду только что вышедший из солдат – был в мундире – нагло полез к ней, намереваясь осуществить замысел, у нее ручьями полились слезы.
Тут мы все трое, как по команде, вскочили на ноги и закричали, что если они посмеют обидеть девушку, то на первой же станции, где остановится поезд, мы заявим жандармам. При этом у нашего бывшего героя Порт-Артура[122] оказался в руках револьвер, о котором мы с Бородиным не подозревали.
Наше дружное выступление произвело должное действие, все затихли и полегли спать (дело было ночью). Перепуганная и спасенная нами девушка перебралась к нам поближе и понемногу разговорилась. Она Кадниковского уезда, Никольской волости, из деревни Мякотиха, Мария Николаевна Соловьева. Этой зимой выходила замуж, но жених ее в первый вечер после венчанья тяжело заболел и через неделю помер. Так она и осталась вдовой-девушкой, было ей 17 лет. Ввиду того, что в доме мужа ей жить было незачем, и обратно в свою бывшую семью ее не приглашали, так как понесли со свадьбой расходы, она решила ехать в Ярославскую губернию, в работницы (то есть в батрачки). Но в Вологде ее этот вот, что в мундире, уговорил ехать с ними, обещая устроить на хорошее место.
Так, разговаривая, доехали мы до Колпина. Там нам пришлось перебраться в пассажирский вагон, и при пересадке мы потеряли ее из виду, да и не предполагали, что наша опека будет нужна ей и дальше.
В Петербурге мы выбрались из вокзала на Знаменскую площадь[123] и остановились, чтобы обсудить дальнейший план действий. Время было под вечер, накрапывал дождик. На сердце было муторно: черт его знает, где и переночевать, не говоря уже о том, как удастся устроиться. Мы уже успели узнать, что вербовка в Америку нашим правительством запрещена.
И тут в толпе городской разодетой публики я увидел нашу попутчицу. В деревенской одежонке, с котомкой за плечами, она среди этой публики выглядела очень жалкой. По-видимому, она растерялась, не зная, куда ей теперь идти. Присмотревшись, я увидел, что она плачет, и указал на нее Бородину. Пудова (так была фамилия третьего) в это время с нами не было, пошел разведать насчет квартиры. Бородин сказал, чтобы я ее кликнул. Услыхав меня, она радостно бросилась к нам.
– Где же ты думаешь ночевать?
Она ответила, что из ихней деревни тут есть девица, но она не знает ее адреса.
– Ну, что ж, если ты нас не боишься, то ночуй с нами, мы так или иначе где-нибудь устроимся.
Деньгами она была еще богаче нас, у нее было их ровно 40 копеек. Отойдя недалеко от площади, мы на одних воротах по Мытницкой улице[124] увидели наклейку о сдаче комнаты по цене, соответствовавшей нашему бюджету – за 6 рублей в месяц. Поднялись на третий этаж деревянного дома, где должна была быть эта комната. Даже нас, деревенских жителей, не очень избалованных в смысле чистоты, поразило то, что мы увидели. Квартира была битком набита так называемыми угловыми жильцами, семейными и одиночками. Все обитатели этого гнезда были покрыты грязнейшими, отвратительными лохмотьями, в помещении была тошнотворная духота.
На наш вопрос, кто тут хозяева квартиры, и где комната, которая сдается, к нам подошла старуха в таких же лохмотьях, что и остальные. Открыв маленькую дверцу, она ввела нас в комнату размером в квадратную сажень. В комнате было так же душно и, кроме того, темно, хотя вечер еще не наступил: единственное маленькое квадратное окошечко выходило на чердак и, хотя напротив него было полукруглое слуховое окно, свет в комнату не проникал.
В комнате находились две старухи, они сидели на сундуке и курили. При нашем появлении они начали собирать свое барахлишко и перебираться в общую комнату, хотя, казалось, там уже невозможно было кому-нибудь втиснуться.
За комнату хозяйка взяла с нас 6 рублей в месяц, попросив уплатить вперед. Для этого потребовалось почти все наше наличие.
Мы плотно закрыли дверь и открыли окно, чтобы немного освежить воздух. Потом кое-как на полу разместились. Марье Николаевне уступили лучшее место, на сундуке. Мы втроем договорились к своим родным и знакомым не ходить, пока не устроимся с работой.
Утром Марье Николаевне нужно было в адресный стол, узнать, где живут ее знакомые. Одной ей трудно было бы его найти, и я вызвался ее проводить, решив попутно узнать, где живет Васька Генаев.
На Невском моя спутница, видя, что я собираюсь сесть в трамвай[125], с растерянным видом остановилась, а когда я предложил ей следовать за мной, грустно заявила, что у нее нет денег. По-видимому, она решила, что платить нужно много. Я сказал, что уплачу за нее, и что это будет стоить только по пять копеек, тогда она успокоилась, и мы поехали.
В адресном на наши запросы ответили, что таких не значится. Тут моя спутница совсем повесила голову. Я пытался успокоить ее, уверял, что мы ее не бросим, но про себя думал, чем же сможем мы ей помочь, когда у нас на троих и двух рублей не осталось. Ища выхода, я вспомнил о дяде Василии Григорьевиче. Хотя мы и решили не показываться своим родственникам и знакомым, но, видно, придется пойти к нему, попросить его приютить пока девушку и помочь ей найти место прислуги или няни.
Когда я изложил ей свои соображения и заверил, что дядя хотя и холостяк, но человек уже немолодой, добросовестный и ее не обидит, она приняла мой план. Впрочем, выбора и не было.
Мы отправились к месту жительства и службы дяди, в музей императора Александра Третьего. По пути я купил фунт ситного и газету. В ожидании, пока дядя придет со службы, мы присели на скамейку в саду около музея и пополам съели этот ситный.
Потом разговорились. Она рассказала мне о своей жизни в деревне, о своей несчастной свадьбе. Мне очень понравилось, как просто, без всяких ужимок, она держала себя и рассказывала, как будто мы всю жизнь жили вместе. И еще большее она мне внушила к себе уважение, когда, взяв у меня газету, начала довольно толково читать. И тут я подумал, какой хорошей женой была бы она мне!
В последнее время я, несмотря на свою худую ногу и материальную безысходность, частенько мечтал о будущей семейной жизни. В мечтах я видел свою подругу скромной, простой, а главное – грамотной, и не просто грамотной, а, как и я, любящей книгу, видящей в чтении книг высшее наслаждение.
Когда моя собеседница рассказала, как она украдкой от родителей, прячась в укромных местах, читала книги, у меня просто дух захватило: ведь это же то, о чем я мечтаю! Но ей я, конечно, даже не намекнул на это.
Так мы просидели в саду несколько часов, потом пошли проведать, не пришел ли дядя. Около его дома нам встретилась женщина, по виду солидная барыня, и спросила у меня, не в прислуги ли я отдаю девушку. Я ответил, что да, но не я отдаю, а она сама нанимается, так как я для нее чужой. Тут барыня стала звать мою спутницу к себе одной прислугой, с жалованьем 3 рубля в месяц.
Мария Николаевна вопросительно посмотрела на меня: как ей быть, идти или нет? Было видно, что жалованье ей показалось слишком маленьким, она еще, как и я в первую поездку, думала, что в городе ее ждет жизнь обеспеченная. Я же на этот раз смотрел на вещи более здраво, зная, что и такое место можно найти не вдруг. А так как у Марьи Николаевны денег было всего 40 копеек, то ждать лучшего места ей было не с чем. К тому же я не был уверен, приютит ли ее дядя. Словом, посоветовал ей согласиться, и она ушла с этой барыней.
В тот же день я навестил дядю. На этот раз он встретил меня радушнее. Подивился, как я вырос за полтора года, что и не узнаешь. Лампадки перед иконой у него уже не было, а на столе я увидел «Историю Французской революции» и другие в этом же роде книги.
Он велел мне до подыскания места перебираться к нему. Я не обещал, мотивируя нашим уговором, но, переночевав вторую ночь в нашей «уютной» квартире, решил воспользоваться его приглашением и утром сказал об этом своим товарищам.
Они согласились, заявив, что и они при первой возможности отсюда уйдут. Дело в том, что в эту вторую ночь, с вечера и до утра, в квартире происходила драка, сквозь тонкую дощатую перегородку к нам доносилась отвратительная ругань, слышались приглушенные стоны и плач.
Итак, я опять у дяди, и опять без копейки денег, и опять нужно искать место. На этот раз, отправляясь на поиски, мы уж богу не молились, но так как я, умудренный опытом, на большое не претендовал, место мне нашлось скоро. И все же при помощи знакомства: в Мариинской больнице, что на Литейном проспекте[126], служил дядин знакомый, из ихней же деревни некто Юров Иван Михайлович, он был привратником у ворот с Литейного. Вот при его-то содействии меня и приняли в эту больницу дворником с окладом 8 рублей в месяц плюс два фунта хлеба в сутки и один раз в день горячая пища.
Жили мы, числом двадцать человек, все в одном помещении, в сером каменном здании внутри больничного двора. Плотно расставленные кровати, да посредине грубый стол метра в три с двумя такой же длины скамьями – вот и вся наша обстановка.
Мои коллеги-дворники были псковские, новгородские и смоленские, все 25–30 лет, только один был старичок лет 60, Спиридон из Новгородской губернии. Я среди них выглядел еще подростком, поэтому отношение встретил вначале снисходительно-насмешливое. Особенно посмеивались над тем, что я много читаю. Все они были неграмотные, говорили в часы досуга все больше о выпивке и драках. Но пьяными бывали редко – вероятно, потому, что высшая ставка была 11 рублей, на такие деньги и по тем временам в Питере не разгуляешься, а ведь у каждого еще и дома ждут помощи. Несмотря на их насмешливое отношение к газете и книге, мне все же удалось некоторых из них приохотить слушать. Я выбирал для них что поинтереснее, попадалось иногда кое-что от недавних бурных лет, пропитанное вольным духом. Они, как более опытные, дольше жившие в столице, советовали мне быть осторожнее, рассказывали случаи, как за такие читки сажали в тюрьму. В шутку меня прозвали «наш студент».
Еще больше это прозвище укрепилось за мной, когда я однажды написал в газету и мою заметку напечатали.
Издавалась в то время там какая-то маленькая вечерняя газета. Ее, очевидно, преследовали, так как у нее почти каждый месяц менялись названия: то она «Вечерняя почта», то «Вечерние новости»[127] и т. п. Вот в этой газете некто Пружанский[128], рекомендовавший себя писателем, посвятил большую статью злободневному тогда вопросу о самоубийствах.
В то время самоубийства, особенно среди учащейся молодежи, были очень частыми, обычно по причине разочарования, вызванного разгромом революционного движения. Много самоубийств было и на почве безработицы, безысходной нужды. Были случаи, когда глава – кормилец семьи убивал жену, детей, а потом и себя[129].
Писатель Пружанский в своей статье всех самоубийц назвал ничтожными людишками, которые, мол, придя в жизнь, ждали, что их ждет веселая поездка или сплошная масленица, а когда столкнулись с действительностью, то испугались.
Статья вызвала поток возражений, на которые автор ответил еще одной пространной статьей. И опять возражения, больше всего от студентов, курсантов, словом, учащейся молодежи.
Я с большим интересом следил за этой дискуссией, наконец, не вытерпел, решил написать возражение сам. Привожу свое письмо по памяти.
«Милостивый государь г-н Пружанский!
Желательно бы, чтобы Вы, прежде чем бросать презрительно оскорбления по адресу всех самоубийц, испытали бы на себе то, что толкает их на этот ужасный последний выход.
Вы пишете, что все самоубийцы – ничтожные людишки, ждавшие от жизни веселой поездки или сплошной масленицы. Судя по Вашим статьям, Вы не имеете ни малейшего представления о тех мечтах мыслящей молодежи, какими она жила в годы революции, и о том разочаровании, которое постигло ее теперь.
Вы не имеете представления о переживаниях человека, который месяцами ищет хоть какой-нибудь работы, чтобы спасти от голодной смерти себя и семью, а потеряв всякую надежду найти ее, бывает вынужден решиться на единственную оставшуюся в его распоряжении развязку.
Не думаете ли Вы, что кто-нибудь с удовольствием лишает жизни себя, а тем более – своих детей и жену? Неужели Вы, господин Пружанский, не видите, что каждый день на улицах Петербурга люди падают и умирают от голода?
Мне кажется, г. Пружанский, что, хотя я и не писатель, а только малограмотный дворник, но лучше Вашего понимаю этих людей, потому что я сам переживал и переживаю состояние, близкое к ним. И если я до сих пор еще не покончил с жизнью, то только потому, что я – трус, я слишком боюсь смерти. Дворник Юров».
Когда я увидел эту свою первую (и последнюю) статью напечатанной, я от восторга не чувствовал под собой ног, несясь от газетчика в свою дворницкую. Стараясь не показать свою радость, прочитал ее своим коллегам, которые благодаря мне были в курсе этой дискуссии.
Посыпались одобрения:
– Вот так здорово кто-то отчистил, так прямо и написал, что люди умирают от голода!
– Вот царю бы показать эту статью, небось, поверил бы, каково нам жить.
– А поди-ка он не знает этого! – говорили другие.
Когда же я им сказал, кто автор статьи, то они сразу не поверили. Я указал на подпись, а среди них были все же такие грамотеи, которые могли по складам разбирать отдельные слова. И когда они убедились, что писал действительно я, то обрушились на меня с восхвалениями. И с этой поры я уж пользовался их полным уважением.
Должно быть, этим объясняется, что меня не избили во время одного происшествия. Однажды, по случаю смерти какой-то купчихи в нашей больнице нам было дано несколько рублей на помин ее души. Наши ребята, разумеется, купили на эти деньги водки и напились вдрызг. Я, конечно, в пьянке не участвовал и часов в 9–10 вечера улегся было спать.
В это время входит к нам торговец-разносчик и предлагает моим пьяным коллегам свой товар: рубашки, брюки, белье. Они начали «смотреть» товар, при этом сознательно мяли его. Торговец запротестовал. Им это не понравилось, торговца начали толкать, угощать тумаками, завязалась свалка.
Я наблюдал за всем этим и вдруг, не вытерпев, вскочил в одном белье с кровати, перепрыгнул через стол, бросился в свалку, заорал на драчунов и начал их расталкивать.
Результат превзошел все ожидания: в один миг все «покупатели» рассыпались по своим кроватям, и мы с торговцем остались на поле сражения вдвоем.
Поочухавшись, торговец обратился ко мне с просьбой: «Господин хороший, проводи меня, пожалуйста, до ворот». Во дворе было темно, а наше жилище от ворот далековато. Как я ни уверял его, что больше бояться нечего, он, перетрусивший, умолял проводить его, и мне пришлось одеваться и идти.
Когда я вернулся, все дебоширы уже спали или притворялись спавшими. Назавтра некоторые из них извинялись, другие хмурились и отводили глаза при встрече со мной, им явно было совестно.
В часы досуга иногда эта братва любила помечтать. А так как это были люди, никогда не имевшие денег больше нескольких десятков рублей (да и это бывало только у очень скупых и тех, кому не нужно было посылать в деревню), то мечты их всегда сводились к деньгам: «Вот бы найти кошелек!» Кто называл сумму в 100 рублей, кто 200–360, самое большее – 500, о большем никто не мечтал. Один намеревался построить на эти деньги в деревне новую избу, другой – купить хорошую лошадь, третий – торговлю завести.
Спросили как-то и меня, что бы я сделал, если бы нашел много денег. Я подумал: а что же, в самом деле, я сделал бы в таком случае? И решил, что я купил бы плугов для всей нашей деревни, чтобы заменить ими сохи. Так и ответил.
Мысль эта явилась неспроста. У нас в то время только начали появляться первые плуги, и наш шушковский кружок старался внедрить в сознание мужиков мысль о необходимости замены сохи плугом. Но пока это дело шло туго. Вот я и подумал, что если бы я мог купить и раздать своим соседям плуги (от даровых кто откажется?), то они на опыте увидели бы их пользу. И тогда сохе пришел бы конец[130]. А кроме того соседи, убедившись в моих добрых намерениях, согласились бы пойти и дальше, перейти на многопольный севооборот[131].
Если я был «на месте», Пудов, как моряк, сумел устроиться в торговый флот, то третий наш товарищ, Бородин, был безработным. Несмотря на то, что он был немного канцелярист, мог писать на «Ремингтоне»[132], ему не везло, он не мог найти себе никакой работы. Он часто, почти каждый день, приходил ко мне. Я, зная, что у него нет денег на хлеб, делил с ним пополам свои два фунта, а иногда давал ему 15–20 копеек, если они у меня были. 8 рублей в месяц – деньги небольшие, а у меня не хватало терпения, чтобы не купить газету, не сходить изредка в кино. Наконец, иногда я, не выдержав казенного рациона, покупал к чаю ситного или полбутылки молока. Да ведь какая-то и одежонка была нужна. Так что, живя в таком богатом городе, я, проходя по Невскому или Садовой, мог только любоваться роскошными витринами: за это денег не брали.
Мои коллеги жили немного лучше, чем я, потому что они «зашибали на чай». Я же на чай не брал даже тогда, когда мне предлагали, не говоря уже о том, что сам к этому повода никогда не подавал.
Как-то однажды я дежурил у горячечного тифозного. Пришла навестить его жена. Посидела, поплакала над ним (он ее не узнавал, был в бреду), а когда стала уходить, протянула руку, давая мне «на чай». Но я свою руку не протянул. Ей стало неловко, и мне было ее жаль, но я постарался ее успокоить, разъяснив, что я за свой труд получаю жалованье, поэтому «на чай» не беру. Она была моим отказом удивлена и даже обижена. Давала она мне, как я успел заметить, два двугривенных, это почти двухдневная моя зарплата. В то же время я за 20–25 копеек брался дежурить сутки за кого-нибудь из своих товарищей.
Полной противоположностью в этом отношении был мой земляк, тот самый Юров Иван Михайлович. Он был привратником у наружных ворот с Литейного проспекта. Когда к этим воротам подъезжала карета или извозчик с «приличным» седоком, он так остервенело распахивал ворота, как будто пропускал пожарников, и при этом отвешивал поклоны ниже пояса, за что и удостаивался милости в виде 10–15–20 копеек. За день он таким образом набирал порядочно. В праздничные дни, как он мне, бывало, хвастал, когда я пробовал высмеивать его холуйство, он набирал рублей по 10–15 – больше, чем я зарабатывал за целый месяц. Вот что значит не чувствовать в себе человеческого достоинства.
Сопоставляя себя с ним, я часто думал: вот он, «зарабатывая» таким образом, имеет возможность приобрести хорошую одежду, на побывку домой поедет с деньгами, будет слыть за умного человека, сумевшего нажить копейку. А что скажут обо мне, когда я опять вернусь без копейки и в потрепанной одежонке? И все же на чай я не мог не только выклянчивать, но и принимать.
Через несколько месяцев моей работы начальство заметило, что я непьющий, и мне предложили место швейцара на подъезде главного корпуса. Зарплата тут была 30 рублей, а чаевые более щедрые, чем у ворот. Но я, не задумываясь, отказался: ведь мне пришлось бы там помогать раздеваться или одеваться какой-нибудь ожиревшей скотине, кланяться ей и величать барином или барыней.
Мне хотелось тогда поступить рабочим на какой-нибудь завод, но все попытки в этом направлении не имели успеха: была безработица, проходили увольнения. Если и брали иногда новичков, то только с «хорошими» рекомендациями, вполне благонадежных.
Через какое-то время меня перевели из дворников в служители при амбулатории. Кроме меня такими служителями были еще двое поляков. Они, как мой земляк, наперебой старались «услужить» пациентам, чтобы заработать «на чай». Со стороны я видел, что часто посетители были недовольны тем, что они лезли к ним с ненужными и непрошеными услугами – принять и повесить пальто и прочее. В амбулаторию ходил большей частью рабочий люд, не денежный, но делать нечего, приходилось за оказанную услугу раскошеливаться. Мое отвращение к чаевым тут еще более укрепилось.
Кроме нас троих, дежуривших по коридору, в каждом кабинете при враче была девушка, называвшаяся «хожатой»[133]. С одной из них у меня завелась дружба. Была она очень маленькая, стройная, с правильным лицом, несколько суженным книзу, с прямым, тонким носом. Звали ее Леной, а отчество и фамилию я так и не узнал, но помню, что была она из Псковской губернии.
Дежуря в коридоре, я, пользуясь каждой свободной минутой, что-нибудь читал. И поэтому иногда забывал о своих обязанностях, в числе которых была и такая – заходить изредка в комнатушку в конце коридора и подкладывать там в печку дрова, поддерживая огонь во все время приема больных, так как тут кипятилась вода для нужд лечения. Не раз, оторвавшись от чтения, я думал по времени, что в печке, наверное, все погасло, но, к моему удивлению, находил всегда все в порядке. Отчего это, думаю, в этой печке так медленно горят дрова?
Но вот однажды, заглянув в комнатушку, я увидел, что Лена сует дрова в печку.
– Так, значит, это ты за меня подкладываешь дрова?
– Да, я. Вижу, ты увлекся книжкой, можешь забыть и оставить прием без кипятку, тебе бы за это попало.
Я был очень ей благодарен, но из-за своей застенчивости не смог даже выразить свою признательность. Все же после этого первого разговора у нас началось знакомство. Она спрашивала, что я люблю читать, говорила, что тоже любит чтение – в основном около этого предмета и велись наши разговоры.
Но вот однажды она попросила меня зайти к ней на квартиру, починить стол. Я было стал отнекиваться, мол, я плохой столяр, но она сказала, что починка требуется небольшая и для этого вовсе не нужно быть столяром.
Вечером я приумылся, надел почище рубашку и новые матерчатые брюки, купленные у разносчика за 75 копеек, и отправился к ней. Жила она не в отдельной комнате, а вместе с другими тремя девушками. Хотя это было подвальное помещение со сводчатым потолком, я был поражен чистотой и опрятностью их жилища: чистые, накрахмаленные занавески, такие же салфетки на столиках и простыни на койках – все это было для меня непривычно и я, войдя, растерялся и остолбенел у двери.
Но Лена своим простым приглашением проходить ободрила меня, и я прошел в ее уголок. У ее кровати был маленький столик, на нем шипел тоже маленький самоварчик, собран был чай. На тарелках лежал нарезанный ситный и печенье. Она придвинула табуретку, пригласила сесть, но я не решался.
– Где же стол, который я должен починить? – спрашиваю.
– Ладно, – говорит, – ты со столом не торопись, вот садись, попьем чаю, а потом и за дело примемся.
Пришлось сесть. Конечно, это не было мне неприятно, но проклятая застенчивость сковывала меня, я не в силах был держать себя свободно, непринужденно. Но хозяйка моя была на редкость тактичной, посоветовала не стесняться, придвинула чай и закуски и завела разговор о книгах.
Через некоторое время я заметил, что соседки Лены куда-то исчезли, мы остались в комнате вдвоем, пили чай и разговаривали о книгах. Я чувствовал себя на седьмом небе. Она не была красавицей, но очаровывала меня своей простой внешностью, простотой и непринужденностью в разговоре. Она говорила со мной как с человеком своей семьи, без всяких ужимок. Я не умею выражать своих мыслей, но тогда от ее присутствия я почувствовал такую теплоту, такой уют, что мне захотелось, чтобы это длилось долго-долго.
Но приличия требовали уйти вовремя. Напившись чаю, я опять спросил о столе, но она, усмехнувшись, сказала, что стол еще не сломался и что позвала она меня к себе посидеть и поговорить, а стол был только предлогом: ведь иначе я, пожалуй, не пошел бы.
Итак, мы с ней попрощались, и я пошел в свою казарму. После этого, пока я жил в больнице, мы были с ней хорошими друзьями. Она давала мне книги, и разговоры наши также вертелись около книг. Про себя я часто мечтал, как и после встречи с Марией Николаевной, что если бы я мог найти работу, которая позволила бы мне жениться, то какой хорошей женой могла бы быть мне Лена!
В это время я все чаще подумывал о будущей семейной жизни, особенно когда сталкивался с такими вот симпатичными девушками. Но меня ничуть не привлекали случайные связи, происходившие на моих глазах между парнями и девицами, которых в больнице работало больше двухсот. Мне становились отталкивающими самые хорошенькие девушки, если я замечал, что они проявляли кокетство, легко сближались с парнями. А девицы, предлагавшие себя за деньги, вызывали во мне физическое отвращение.
Кстати, о Марии Николаевне. Я часто ходил к дяде, и каждый раз мне хотелось встретить ее, но это случалось редко: она, как в то время и почти каждая прислуга, была занята едва ли не круглые сутки и каждый день. Поэтому мне лишь изредка удавалось ее встретить, когда она шла за покупками для хозяев. Но и тогда мы с ней стояли на улице не больше 5–10 минут: она боялась, что хозяева будут ворчать, если она проходит долго.
Дядя иногда заговаривал со мной о ней: она, мол, хорошенькая, но уж очень смирна, не смела. Я в таких случаях разговора не поддерживал, боясь, что он перейдет на сальности, что с ним, старым холостяком, случалось нередко. Он иногда рассказывал мне, как о самой обыкновенной вещи, о том, как он брал уличных девок и что с ними проделывал. Мне от его рассказов было неловко, поддерживать такой разговор я не мог.
Однажды он обратился ко мне за советом, как ему быть. С улицы брать девок, говорит, стал что-то бояться, не заразиться бы, а из прислуг вокруг мало таких, с которыми можно сойтись надолго. Я порекомендовал ему одну из наших «хожатых», с очень смазливым лицом, ростом повыше среднего, довольно стройную, но не худую. В обращении с ребятами она держала себя очень развязно, за ней многие «ухлястывали», но имел ли кто-нибудь успех – не знаю.
И случилось так, что с дядей они быстро сошлись, а вскоре эта Феня забеременела. Дядя нашел акушерку, которая согласилась сделать аборт (они были тогда запрещены)[134], но аборт не удался, Феня надолго заболела. Тогда дядя из чувства долга решил на ней жениться. Это он-то, слывший среди знакомых неисправимым холостяком, часто говоривший, что жениться – значит плодить нищих, вдруг на склоне лет обзавелся женой, а вскоре и детьми.
Мой друг Иван Дмитриевич, влача жизнь безработного, как-то разведал, что можно получить какие-то деньги за брата-матроса, погибшего в Цусимском бою. Достал с родины от отца нужные документы и получил что-то около 300 рублей. Я вначале об этом не знал, но заметил, что у него появились деньги: он стал курить дорогие папиросы.
Потом он несколько дней ко мне не приходил, а придя снова, попросил рублей пять взаймы. Денег у меня не было, но я пообещал их ему на следующий день, надеясь занять у дяди. Дядя-то мне и рассказал, что мой друг получил уйму денег и проиграл их на скачках. А потом, чтобы отыграться, выпросил 50 рублей у своего крестного Акима Ивановича, сказав, что деньги нужны для внесения залога ввиду поступления его на должность (были тогда такие должности, на которые поступали с залогом), и эти тоже проиграл.
Просил он и у дяди, но тот сумел вырвать у него полное признание, а узнав, на что нужны деньги, отказал. Он советовал и мне поступить так же, но я сказал, что не могу этого сделать. Тогда дядя ссудил меня нужной суммой, и на завтра я вручил ее Ивану Дмитриевичу.
Он сказал мне, что эти деньги нужны ему на приобретение револьвера, так как он вступает в шайку экспроприаторов (тогда таких было немало)[135]. Говорил он это с таинственным видом, но я, конечно, только делал вид, что верю ему.
Через день я получил от него письмо, в котором он писал, что если я хочу с ним встретиться, то должен придти в такую-то чайную на такой-то улице и смотреть налево от входа за третьим столом. Не правда ли, какая тонкая конспирация! В указанное время я пришел и нашел его на условленном месте, он пил чай. Попил с ним и я, поговорили кое о чем, попрощались и больше в Питере мы с ним не виделись, позднее встретились уже на родине.
Каким-то образом, теперь уже не помню, мне стало известно, что Шушков Илья Васильевич тоже в Питере, на Васильевском острове, учится в учительском институте. Я разыскал его квартиру. Он жил в комнате, похожей на гостиничный номер, с одним окном, у которого стоял стол, заваленный книгами и тетрадями. У стен стояли две кровати. У стола на единственных двух табуретках сидели Шушков и его товарищ, тоже учившийся в институте.
Встретил меня Шушков по-товарищески приветливо. Мы оживленно разговорились о совместной нюксенской работе. Он рассказал, как удалось ему поступить учиться, а я рассказал, как живу. Но это была наша единственная встреча. Вскоре я из Питера ушел, а его арестовали за нюксенские дела и посадили в Кресты (так называлась известная тюрьма для политических). Об этом я узнал, когда волею судеб опять оказался на родине.
Живя в больнице, получая нищенскую зарплату, я не видел перед собой никакой перспективы: я мог тут только кой-как кормиться и, покупая старье на толкучке, кой-как одеваться. Не было надежд на улучшение и впереди, ничему научиться тут я не мог.
Все это заставило меня принять отчаянное решение – рассчитаться.
А рассчитавшись, я с двумя рублями в кармане опять отправился куда глаза глядят, искать квартиру и работу. Квартиру нашел довольно скоро, на улице, называвшейся, кажется, Боровой. Хозяйка, приветливая старушка, сказала, что за три рубля в месяц она может дать мне угол. Она не спросила даже паспорт, хотя я сказал ей откровенно, что нигде не работаю и не знаю, скоро ли найду работу. «Ничего, найдешь как-нибудь», – успокоила она меня и денег за квартиру вперед не спросила.
В коридоре на ящиках она соорудила мне постель. Своего у меня, кроме нескольких пар старенького белья, худенького пиджака, таких же двух брюк, потрепанного пальто, купленного за пять рублей на Александровском рынке, худой шапки и рваных ботинок, ничего не было.
Квартира была населена небогатыми жильцами. Было в ней до шести маленьких комнат, но жильцы все были угловые, по несколько человек на комнату. Только одна женщина жила в отдельной комнате, ее дверь была напротив моей «кровати».
Эта женщина материально была обеспечена много лучше других обитателей квартиры, в сравнении с ними выглядела аристократкой. Но вскоре я узнал, что достаток ее – от «гостей», которых она приводит в свою комнату с улицы[136]. И я почувствовал себя на своей квартире весьма неуютно, соседка эта вызывала во мне неодолимую брезгливость.
Остальные жильцы были большей частью мужчины-одиночки. Кто чем занимался, я так и не узнал. Так как денежные дела мои были не блестящи, я с первого же дня стал поговаривать с соседями насчет работы. Но прошло 5–6 дней, а работы не находилось. А из больницы я ушел, не посоветовавшись с дядей, и решил больше к нему не ходить.
Один из соседей пригласил меня заняться с ним под его руководством торговлей шнурками для ботинок. Не имея другого выхода, я вынужден был согласиться и на это. На следующее утро мы с ним отправились. Сначала в какой-то квартире на Садовой мы взяли по сотне шнурков, по два рубля с полтиной за сотню. Деньги заплатил, конечно, он. Потом привел меня на бойкое место и, дав указания, как нужно торговать, оставил одного.
Я видал, конечно, как работают торговцы такого рода. Они громко кричат на всю улицу: «А вот шнурки для ботинок, пара пять копеек!» – и едва не в лицо суют прохожим эти шнурки. Увы, я так не мог. Я стоял на тротуаре, прижавшись к стене, чтобы не мешать проходящим, и изредка робко пробовал обратить их внимание на себя, вернее, на свой товар. Но как только кто-нибудь на мой возглас оглядывался, мне становилось неловко, и я отводил глаза.
Ну, и, конечно, в результате я продавал две-три пары в день, тогда как мой коллега успевал продать сотню, а то и больше, зарабатывая 2–3 рубля, что по тому времени было совсем неплохо.
Поторговав так три или четыре дня, я отступился. Другой работы не предвиделось, и мне оставалось одно – пешком выбираться из Питера, так как денег не было ни копейки. Но надо было еще решить, куда идти. Может быть, я найду какую-нибудь работу в сельской местности? Домой меня в таком положении, конечно, не тянуло.
117
Упомянутый выше Иван Дмитриевич Бородин, к которому автор приехал в сельцо Крутцы Тверской губернии. (Ред.)
118
В начале XX века поток эмигрантов из России существенно вырос. Этому способствовали и агенты судоходных компаний, работавшие во всех крупных портах страны. Именно они вербовали потенциальных эмигрантов, зарабатывая на их перевозке в США. Правительство России пыталось контролировать эмиграцию, периодически вводя различные бюрократические препоны. (Ред.)
119
Вельский уезд с центром в городе Вельске до революции относился к Вологодской губернии. Ныне его территория разделена между Архангельской и Вологодской областями. Колпино – поселение (с 1912 года – город) в Санкт-Петербургской губернии, центр заводской промышленности. Кирпичное производство существовало здесь с 1760 года. (Ред.)
120
«Теплушка» – сокращенное название утепленного вагона, служившего для перевозки военных подразделений, арестантов, переселенцев, рабочих. «Теплушки» переоборудовались из крытых товарных вагонов. (Ред.)
121
Четверть – трехлитровая бутыль (четверть ведра). (Л. Ю.)
122
Оборона Порт-Артура – самое продолжительное сражение Русско-японской войны (25 июля – 20 декабря 1904 года), окончившееся капитуляцией русского гарнизона крепости Порт-Артур. (Ред.)
123
Знаменская площадь – с 1918 года площадь Восстания. (Ред.)
124
Мытницкая улица – улица в Центральном районе Санкт-Петербурга, сохранившая историческое название. (Ред.)
125
Электрический трамвай в Санкт-Петербурге появился в 1907 году. Первая линия была проложена от Знаменской площади по Невскому и Адмиралтейскому проспектам. (Ред.)
126
Мариинская больница – одна из старейших в Санкт-Петербурге, открыта в 1805 году по решению императрицы Марии Фёдоровны (в 1828 году в память о ней больница получила название «Мариинская»). С момента основания больница предназначалась для малоимущих слоев населения. Ныне – Городская Мариинская больница. (Ред.)
127
Вероятно, речь идет о газете «Последние новости», издававшейся в Санкт-Петербурге в 1908 году. (Ред.)
128
Пружанский Николай Осипович (1846–1918) – журналист, писатель, в начале XX века жил в Санкт-Петербурге, публиковался в периодической печати. В «Последних новостях» вел дискуссионный отдел. Статьи на указанную тематику вышли в отдельной книге «Жизнь или смерть. О самоубийцах» в 1908 году. (Ред.)
129
По статистическим данным, число самоубийств в 1880–1900-х годах значительно возросло. В Санкт-Петербурге этот показатель был в 4–6 раз выше, чем в среднем по стране. В 1905–1909 годах 26 % случаев самоубийств в российских городах были связаны с социально-экономическими причинами (безработица, нужда), 28 % – с романтическими и семейными отношениями, 17 % – с общественно-политическими причинами. (Ред.)
130
Плуг – сельскохозяйственное орудие с широким лемехом для вспашки земли. В Центральной России и на Русском Севере до начала XX века наибольшее распространение имела соха. В отличие от плуга она не переворачивала пласт земли, а отваливала его в сторону. Недостатками сохи были неустойчивость, малая глубина пахоты, необходимость больших физических усилий. Возникшие в 1860-х годах земства пропагандировали преимущества плуга, однако он стоил дорого – от 4,5 до 8 рублей в конце XIX века. Соха обходилась всего в 1,5 рубля. (Ред.)
131
Начиная с XV века в России наиболее распространенным типом земледелия была система трехполья с делением пашни на три поля, каждое из которых засевалось сначала озимыми культурами, затем яровыми, а на третий год использовалось в качестве пастбища. На рубеже XIX–XX веков в России пропагандировался переход от трехполья к многополью, при котором посевы хлебов чередовались с посевами трав (например, клевера). При таком севообороте увеличивалось количество пастбищ, что отвечало интересам молочного животноводства. Внедрение многопольной системы затруднялось из-за малоземелья и недостатка агрономических знаний. (Ред.)
132
«Ремингтон» – здесь: модель пишущей машинки производства известной американской фабрики Ремингтона. (Ред.)
133
Хожатый – тот, кто ухаживает за кем-то, в данном случае – за больными. (Ред.)
134
Согласно российскому законодательству начала XX века, женщине, сделавшей аборт, грозило лишение свободы на срок до трех лет. Такое же наказание предполагалось и для лица, способствовавшего прерыванию беременности. Врачу за аборт грозило лишение практики на пять лет. Легализация абортов в России произошла уже при советской власти. (Ред.)
135
В период Первой русской революции в России участились случаи вооруженных ограблений. Термин «экспроприация» использовался боевыми группами разных политических партий, занимавшимися вооруженным грабежом по идеологическим соображениям и для пополнения партийной кассы. После окончания революции банды пополнялись безработными, попавшими в «черные списки» зачинщиков забастовок. Не имея шанса получить новую работу, они занимались грабежом и вне зависимости от политических убеждений. (Ред.)
136
С 1843 по 1917 год проституция в России была легальной. Женщины этой профессии находились под полицейским и врачебным контролем. Им выдавался медицинский билет, содержавший отметки врача о прохождении медосмотра, проститутки платили пошлину в казну. (Ред.)