Читать книгу История моей жизни. Записки пойменного жителя - Павел Зайцев, Иван Юров - Страница 7

Иван Юров. История моей жизни
Часть 1. До женитьбы
Путешествие и поиски места

Оглавление

Доехав на пароходе до Вологды[46], я решил разыскать тут «Виктора Савдатёнка». Виктор Яковлевич Шабалин, уроженец нашей деревни, жил давно в Вологде, работал в министерском пароходстве шкипером. Адреса его у меня не было, поэтому я просто, как в деревне, спрашивал: «Где тут живет Шабалин Виктор Яковлевич?» Большинство спрашиваемых дивилось моей наивности, некоторые даже ругались матерно, но все же мне скоро попался человек, который указал его дом. Принят я был сносно, был приглашен к ужину за общим столом. Тут я впервые увидел, как едят из отдельных тарелок. Мне было неловко, я не знал, что делать с вилкой, с ножом и со своими ногами в неуклюжих сапогах.

После ужина я робко заикнулся о том, нельзя ли мне тут, в Вологде, получить какое-нибудь местечко. Хозяин на это разразился целой проповедью: должно быть, мол, в деревне есть шальные деньги, если дают их таким ребятишкам на дорогу; вот поездишь да спустишь с себя последнюю одежонку и вернешься домой без штанов. Такое пророчество меня очень озаботило, ведь мне казалось, что стоит только приехать в город, и я сразу поступлю на место.

Переночевав у земляка, на другой день я пошел на вокзал. Железной дороги я до этого не видал, но от людей слыхал, что без билета можно уехать дешевле, и решил поискать такого способа. Вышел на перрон со своей котомкой за плечами, присматриваюсь. По-видимому, мое желание было написано на моем лице, так как вскоре ко мне подходит какой-то закопченный человек и спрашивает: «Куда едешь?» Я ответил, что в Ярославль[47]. «Ну, так иди, – говорит, – садись, я тебя дешевле увезу». Билет до Ярославля стоил 1 рубль 80 копеек, он же взял с меня рубль. При моем ограниченном бюджете я был рад и этой экономии. Но поездка была мучительной: мой благожелатель посадил меня в какой-то шкаф, да такой тесный, что сидеть можно было, только скрючив ноги и согнув спину и шею. Я и теперь не знаю, где я имел счастье в первый раз ехать по железной дороге, предполагаю, что на паровозе.

Когда по приезде в Ярославль меня выпустили из шкафа, я с трудом распрямился. Потом за толпой пошел к перевозу (моста через Волгу тогда еще не было[48]), но от толпы отстал: ночь была темная, а меня некстати как раз в это время захватила куриная слепота. На берегу Волги я заблудился: то забредал в воду, то натыкался на поленницы дров. Наконец меня окликнул какой-то человек: «Чего тебе тут надо?» Я говорю, что ночевать надо бы, да не знаю, куда идти. «А иди, – говорит, – на постоялый двор Кукушкина, тут недалеко». Я вынужден был ему сознаться, что ничего не вижу и постоялого двора не найду. Человек попался, очевидно, хороший, проводил меня. В освещенной ночлежке я ожил, поужинал сухарями и лег спать прямо на пол: нары были уже все заняты.

Утром хозяин постоялого двора в разговоре с ночлежниками сказал по поводу меня почти то же, что и мой земляк в Вологде. «Вот ведь, – говорит, – теперь он едет из дому хотя в худеньких, но все же в сапогах, а когда пойдет обратно – и опорков[49] не будет».

Но тут же мне впервые улыбнулась надежда на получение места. В числе ночлежников был один парень, по его словам, Кадниковского уезда[50], а теперь едет домой, на призыв. Одежонка на нем была хотя и не рваная, но пиджак и брюки матерчатые, поношенные; багажа у него было корзинка да трехрублевая гармошка – словом, он не был похож на тех «питеряков», каких мне приходилось видать в наших местах, когда они приезжали на побывку. Его незавидный внешний вид, как и пророчества хозяина, поколебали мои радужные надежды на город. Но именно этот парень принял во мне самое горячее участие. Когда хозяин пророчил мне остаться без опорков, он сказал: «Не тужи, земляк, место я тебе найду». И он тут же перечислил несколько хозяев, которым нужны такие ребята, как я.

Правда, помня напутствия домашних, что в городе нужно остерегаться золоторотцев[51] и жуликов, я старался угадать, уж не жулик ли это, не хочет ли он выманить у меня деньги (их оставалось у меня еще 6 рублей с полтиной). Все же, горя желанием получить место, я пошел с ним в Ярославль – он шел туда на базар, продавать гармошку, так как ехать домой ему было не на что.

Когда переехали через реку, он предложил мне заплатить за перевоз и за него. В городе он привел меня в чайную, заказал чаю с булками и вареньем, купил папирос и за все это опять-таки должен был платить я. С болью в душе я выложил копеек 60.

Затем мы с ним пошли на толкучку[52] продавать его гармошку. Протолкались полдня, но так и не продали. Я все время ходил за ним как тень, изредка робко напоминая насчет обещанного места. Сначала он обнадеживал: «Ладно, не заботься, место я тебе найду», – а потом стал отмалчиваться.

С толкучки он привел меня обратно на берег Волги. Увидев, что мы пришли опять к перевозу, я сказал: «Послушай, земляк, а как насчет места-то?»

– Тебе что, место надо? – обернулся он.

– А как же, – сказал я, опешив, – ведь ты обещал.

– Ну, так садись вон на берегу на любой камень, вот тебе и место, – ответил он и пошел дальше.

Поняв, наконец, что надежда моя была напрасной, я повернул обратно в город, расспрашивая дорогу на вокзал, чтобы поехать в Рыбинск.

На вокзале в Рыбинске, в отдельном углу, стояла раззолоченная большая икона только что прославленного Серафима Саровского[53]. У иконы дежурила монашка, принимавшая пожертвования и продававшая молящимся свечки.

Обескураженный неудачами, я заробел и не решался обратиться к кому-нибудь насчет работы. Но монахиня тогда в моих глазах была служительницей бога, и я подумал, что она охотнее, чем кто-нибудь другой, окажет мне помощь. Подойдя, я робко спросил, не может ли она мне посоветовать, где можно найти работу. В ответ я услышал: «Помолись, раб божий, святому угоднику Серафиму Саровскому, вот он тебе и поможет устроиться».

Я дал ей две копейки на свечку, и она от моего имени зажгла ее перед угодником. Я немного помолился – немного потому, что на людях в одиночку я стеснялся молиться. Другое дело в церкви, где молятся все. Правда, в то время молился я и в одиночку, но так, чтобы никто не видел, – ночью, когда все заснут.

Затем монахиня предложила мне купить образок святого и, как хороший продавец, выложила их целую кучу. Я выбрал самую маленькую иконку, примерно 6 на 6 сантиметров, ценой в 20 копеек.

Потом она указала мне на человека, подметавшего метлой пол в другом конце зала: сходи, говорит, спроси его, не знает ли он где-нибудь для тебя работы.

Я подошел и несмело спросил его: «Дяденька, не знаете ли вы тут для меня какой-нибудь работы?» – «Работы? – переспросил он, – какая тебе тут работа, когда везде увольнения идут». На этом наш разговор и закончился.

Я поторчал еще некоторое время около монахини и иконы и решил, что надо ехать дальше. Денег у меня оставалось рубля четыре.

В Калязинском уезде[54] Тверской губернии жил, работая делопроизводителем у земского начальника[55], мой товарищ по школе Бородин Иван Дмитриевич. Он был года на два меня старше, но две зимы мы сидели в школе в одних классах и даже рядом по успеваемости, он был следующим за мной. Как и я, он был любимцем учительницы, был тоже не шалун и поэтому мы с ним были неразлучными товарищами.

Увез его из дому один знакомый и устроил сначала в одной из волостей Калязинского уезда при волостном писаре. Кстати, в школе он был лучшим по чистописанию, поэтому скоро наловчился в канцелярском деле, его заметил земский начальник и взял к себе сначала переписчиком, а потом сделал делопроизводителем.

За год перед этим он приезжал домой на побывку. Его манера держать себя, его новенький суконный городской костюм, белоснежная фуражка и блестящие ботинки привели меня в восхищение. По старому знакомству я зашел к нему посидеть и, если удастся, поговорить, нельзя ли будет и мне поехать с ним. Но у него оказались гости, два брата-студента, сыновья нашего урядника, а это для нашей глуши была такая знать, перед которой благоговели и более солидные люди, чем я. Товарищ мой встретил меня тогда вежливо и предложил наряду с гостями рюмку водки, но я ее не пил, поэтому отказался. За столом, в их обществе, я чувствовал себя крайне неловко, рад был провалиться со своей неуклюжестью. Мне было стыдно за свои худые пиджак, штаны и сапоги. Насчет поездки я, конечно, не посмел заикнуться: мне показалось, что туда, где живут такие изящные люди как они, я просто не гожусь.

Вот к этому-то товарищу я и решил ехать. Адрес его я помнил, так как часто ходил к его отцу в Нюксеницу читать его письма: «Сельцо Крутцы, Калязинского уезда, Тверской губернии, земскому начальнику Вонсятскому, передать И. Д. Бородину». Из того, что в адресе не указывалась волость[56], я заключил, что сельцо это должно быть неподалеку от Калягина. С собой у меня была географическая карта из Всеобщего Русского Календаря, по которой я видел, что Калязин недалеко от Кашина, а на Кашин есть железная дорога. И я взял на последние свои деньги билет до Кашина[57].

Поезд в Кашин пришел ночью. Выйдя с вокзала, я подошел к группе людей в шинелях и спросил, как найти постоялый двор.

– Мы тоже туда едем, – отвечали они, – хочешь, и тебя увезем.

– Но у меня нет денег на извозчика.

– Не надо денег, так увезем.

И вот нас набилась полная телега. За ямщика была какая-то старушка. Люди, посадившие меня, шутя ее поторапливали: «Вези, вези, бабушка, нас поскорее, нам некогда, мы поехали японцев бить». Оказалось, это были мобилизованные.

Назавтра рано утром я направился на Калязин[58], рассчитывая к вечеру добраться до товарища. Но когда я стал в Калягине спрашивать дорогу в сельцо Крутцы, оказалось, что никто про такое сельцо не знает![59]

После долгих бесплодных расспросов я пошел из города наобум, по первому попавшемуся тракту, надеясь, что в деревнях я скорее разузнаю. Отошел я в тот день от города верст 15, но сколько ни спрашивал, никто о Крутцах не знал. Переночевал в деревне и на другой день прошел в том же направлении еще верст 20. Тут в одной деревне мне сказали, что в стороне от тракта, верстах в пятнадцати, есть село Крутец – не это ли? Я пошел туда, но оказалось, что село Крутец – это только церковь да дома церковных служителей, больше ничего. И я снова вернулся на тракт.

А был конец октября, холодно, но еще не замерзло, самая слякоть, идти приходилось по грязи и воде. Сапоги мои разъехались, пришлось перевязать их веревками.

Только на четвертом ночлеге после Кашина хозяин, у которого я ночевал, смог сказать мне, где это самое сельцо Крутцы. Оставалось до него 25 верст, и на следующий день я добрался. Оказывается, так называлось имение земского начальника.

При входе в усадьбу на меня набросилась свора собак, штук десять. Но я не струсил, решив, что если уж они не на цепи, то, значит, не кусаются. Я поднялся на крыльцо и начал стучать, так как дверь была заперта. Из другой двери вышла женщина и спросила, кого мне нужно. Я ответил ей вопросом, здесь ли живет Бородин Иван Дмитриевич? Она мне указала на другой, стоящий неподалеку дом и сказала, что он «там, в камере, занимается». Дом этот был старенький, не обшитый. И вот я, наконец, у товарища. Встретил он меня вежливо, но, как мне показалось, суховато. Проводил меня в свою комнату в этом же доме, рядом с канцелярией и, показав умывальник, предложил помыться. Я сказал, что сегодня умывался, а он меня поправил: «То есть, ты хочешь сказать, что уже сегодня мылся?» Я немного привел себя в порядок, сбросив обмотанные веревками сапоги и надев захваченные из дому валенки, приобрел более или менее приличный вид.

Потом мы с товарищем и его помощником, носившим звучную фамилию Комиссаров-Галкин, обедали, ели вкусные мясные щи с очень вкусным, хотя и ржаным, хлебом. А может быть, мне все показалось таким вкусным потому, что я уже две недели, с тех пор, как тронулся из дому, питался почти одними сухарями, размоченными в воде.

За обедом товарищ спросил, что побудило меня уехать из дому. Я, как умел, коротко обо всем ему рассказал и несмело спросил, нельзя ли тут где-нибудь устроиться. Он ничего определенного мне не пообещал, сказав только, что «вот барин приедет (он был в отъезде по волостям своего участка), тогда я поговорю с ним».

У земского начальника гостили племянники, два молодых парня, где-то учившиеся. Товарищ мой был с ними в довольно фамильярных отношениях: они вместе пели песни под балалайку и дурачились. Мне показались очень противными их разговоры о том, как они будто бы проделывали разные штучки с кухаркой земского, например, лили ей чернила в пах и т. п. Я надеялся людей городских, образованных увидеть не такими, присутствовать при их разговорах подобного рода мне было крайне неловко.

Через три дня земский, поехав в село Талдом[60], взял с собой и меня. Ехали мы вчетвером: земский, мой товарищ, я и кучер – рослый, солидный мужик с окладистой бородой. В пути земский шутил, а закуривая, он брал в рот на всех по папиросе, зажигал их и подавал каждому, в первый раз и мне тоже, но я, как некурящий, отказался. Земский казался мне похожим на генерала Куропаткина, портреты которого как героя Русско-японской войны, тогда еще не проигранной, были мне знакомы.

В Талдоме он определил меня в чайную общества трезвости[61] половым[62]. Он был попечителем этой и других подобных чайных. Жалованье мне тут было 8 рублей в месяц при готовом питании, а спали мы, все половые, тут же в чайной, на столах, комната была только для буфетчика.

К работе этой я привыкал очень трудно, так как не отличался резвостью и расторопностью, а для полового это необходимые качества. Правда, и товарищи мои тоже не были идеальными половыми, так как были все пожилые. А мне хотелось бы быть таким половым, каких я насмотрелся однажды на пассажирском пароходе. Меня поражало, как быстро они с подносами, полными посуды, в руках, бегали по крутым пароходным лестницам. И внешность их казалась мне необычайно изящной: черные, стройные пиджачные костюмы, блестящие штиблеты, молодые красивые лица с красиво завитыми волосами…

Увы, я сознавал, что мне никогда таким не быть, а поэтому и не прилагал усилий к «совершенствованию». Лицо и вообще вся моя внешность были далеко не изящными, а одежонка на мне была совсем убогая. Я сознавал все это и чувствовал себя неловко.

Еще маленьким, с тех пор, как помню, я привык стыдиться своей внешности. Еще годов пяти-шести я приходил в подавленное настроение, когда мне напоминали о моих недостатках, называя меня «толстоголовым», «большеглазым», «белоглазым» и т. д., а около 11 лет я в дополнение ко всему этому еще сделался хромым, «косолапым».

Это случилось, когда я шел однажды с отцом на дальнюю пожню, на сенокос. Идя босиком по лесу, я проступился пятой правой ноги между двух колодин, пригнув ступню к голени. Домой я едва смог дойти. Мер к лечению ноги мои родители не приняли, лишь месяца через два, когда я почти совсем не мог ходить, бабушка повезла меня к «правещику»[63] за 30 верст.

Между прочим, ехали мы мимо больницы, но заехать туда никому и в голову не приходило. Отношение к врачам и больнице тогда было такое, что если кто увозил туда больного (что случалось очень редко), то про него говорили: ишь, как ему захотелось вогнать в доски (то есть в гроб) своего больного!

«Правещик» поразглаживал мою ногу в теплой воде с мылом, бабушка дала ему гривенник[64] и мы поехали обратно, а я так и остался хромым и «косолапым» на всю жизнь. Вот и этот недостаток мешал мне быть хорошим половым: ну, какой же из меня половой, если я хромой, и нога у меня смотрит в сторону – часто я так горевал.

Чайная работала с 6 часов утра до 11 ночи. Поэтому спать можно было только с 12 ночи до 5 утра. Выходных дней не было. В праздничные дни людей было всегда полно, поэтому в эти дни до закрытия чайной не было времени даже поесть, мы ограничивались тем, что перехватывали что-нибудь на ходу. В будни нашими гостями-завсегдатаями были местные кустари-башмачники[65]. Приходили они обычно группами по 5–7 человек хозяин со своими мастерами и подмастерьями, приходили пить чай раза по три в день. Когда, бывало, спросишь их, что подавать, хозяин обычно отвечал: «Обнаковенно, на семь копеек каждому». Это значило – чай и по паре пышек.

Чай у нас подавался не заваренный, а в цыбиках, по золотнику[66] на человека, к нему полагалось два пильных куска сахару. Стоил чай или, как говорили, пара чаю[67],4 копейки, а пара пышек – особых местных булочек – 3 копейки.

Я часто вступал в разговор с молодыми подмастерьями. Они хвастали мне, что зарабатывают в неделю по 3–4 рубля, а мастера – по 5–6 рублей. При этом они отмечали в своем ремесле то преимущество, что если кто-нибудь и пропьется до последней рубахи и придет к хозяину почти голый – тот все равно принимает его. В общем, они мне нравились: не грубый народ, не ругатели. Некоторые из молодых были красивы, с чуть заметными черными усиками.

Проработав первый месяц и получив жалованье, я пять рублей послал домой, оставив себе три. Так же сделал и на второй месяц. А на третий купил для средней сестры прюнелевые[68] ботинки за полтора рубля да серебряные сережки за 50 копеек, старшей сестре – сережки за 75 копеек и, кроме этого, купил у одного торговца-разносчика остаток его галантерейного товара (стеклярус, кружева, пуговицы), кажется, рубля за два и все это послал домой. Посылка эта, как мне об этом рассказывали, когда я через год вернулся домой, произвела фурор: соседки решили, что я попал на очень хорошую «ваканцию», тем более что дважды до этого посылал деньги.

В первом же письме я сознался родным, что обманул их, что письмо было не от Андрея Илларионовича, а я сам его написал, но в ответном письме они меня не ругали, а посылали мне свое «родительское благословение, которое может существовать по гроб жизни».

В последующие месяцы я уже не посылал им ни денег, ни посылок. Купил себе сапоги шагреневые[69] за 6 рублей да пиджачок поношенный за два рубля, а потом стал все проедать на пышках, не выдержал. Сначала я их совсем не покупал и не ел, все «берег копеечку», а потом невтерпеж стало, очень уж белого захотелось: дома-то ведь я его не только не едал, но и не видал[70]. Так и втянулся, как пьяница в водку, и стал проедать свое жалованье почти целиком.

Живя впервые без материнского ухода, я не стирал белье и поэтому обовшивел. Это меня очень мучило, приходилось уходить в уборную и там бить обильно размножившихся насекомых. Никто меня не поучил, как стирать, да и негде было, и времени не было. Мои коллеги были из ближних деревень, им жены приносили чистое белье из дому, поэтому с ними такой беды не случалось. Мне было стыдно, я старался скрывать, но разве скроешь, когда каждое место чешется.

За время работы в чайной я заметно подрос и даже пополнел, лицо стало одутловатым, и мой небольшой вздернутый нос стал казаться еще меньше. Посетители меня дразнили: «Эй, Иван, у тебя щеки нос растащили!»

В это время у меня появилось влечение к женщине, да такое, что я не мог равнодушно смотреть ни на одну женщину. Мне шел тогда 18-й год. Прирожденная стыдливость не позволяла мне не только говорить на эту тему с женщинами, но я даже мысли об этом всячески гнал от себя. Женщины, продающие себя за деньги, были для меня омерзительны.

В этот период я впервые начал почитывать газеты – наша чайная выписывала их для посетителей, но в них я больше обращал внимание на отдел происшествий, а также на печатавшиеся иногда повести и рассказы. Из газет я узнал о 9-м января[71], об убийстве великого князя Сергея Александровича[72], но о событиях этих я тогда правильно судить не мог, так как был религиозен. Настолько религиозен, что нередко по ночам, когда все спали, вставал перед иконой (перед нею у нас всегда горела лампадка) и молился до изнеможения. И это несмотря на то, что спать приходилось не более пяти часов в сутки.

Как религиозный человек, я по-простонародному считал царя помазанником божьим, а поэтому и судил о таких событиях так, как их изображали тогдашние газеты, то есть что рабочие по своей глупости и доверчивости слушаются подстрекателей-крамольников, студентов и жидов. Когда я читал о расстрелах рабочих, мне было их очень жаль, мне хотелось разъяснить им, что не надо слушать людей, идущих против бога и царя. А подстрекатели-крамольники мне представлялись необыкновенными, злыми существами, подобными бесам: ведь они, как и бесы, вредят без пользы для себя. Но все же убийство великого князя меня не опечалило, я даже чувствовал как-то подсознательно некоторое удовлетворение.

Из Талдома я написал письмо упоминавшемуся выше Андрею Илларионовичу с просьбой о месте и получил на этот раз положительный ответ. Он писал, что если я желаю, то могу ехать, но не к нему в Псков, а к его знакомому в Петербург, в масляную лавку (лампадное масло) к Петру Григорьевичу Ручьевскому, на Гагаринской улице.

В это же время я получил также письмо-ответ от своего дяди Сергея Ивановича, брата матери, бывшего тогда начальником почтово-телеграфной конторы в Люблине (Польша). Он писал, что я могу ехать к нему, можно будет устроить меня по почтовому ведомству, но только с год придется поработать без жалованья. Мне не понравилась перспектива работать год без жалованья, а также и то, что, выучившись этому делу, я привяжу себя на всю жизнь к одной работе, меня же тянуло к жизни разнообразной.

Словом, я решил ехать в Петербург. К 1-му апреля я взял в чайной расчет и, забрав свою котомку с имуществом, с восемью рублями в кармане отправился в столицу.

От Талдома до Москвы я ехал на положении порядочного человека, с проездным билетом, а в Москве меня паровозная бригада устроила между каких-то поленниц. Обложив меня со всех сторон дровами, они посоветовали мне спать. Время было вечернее, я так и сделал: подстелил свой пиджак, положил котомку под голову и уснул сном праведника. Перед последней станцией они меня разбудили и потребовали деньги. Денег у меня было 6 рублей – золотой пятирублевик и серебряный рубль. Вечером я собирался уплатить им рубль, заявив, что пятерку потерял, и в подтверждение начать ее разыскивать в том месте, где спал. Но утром я понял, что проделать это не смогу, я не умел притворяться и поэтому подал им золотую, надеясь, что они мне дадут сдачу. Но, увы, сдачи не дали, проезд обошелся мне в пять рублей, а билет стоил бы шесть.

На последней станции мои благодетели провели меня в первый вагон, который был, по-видимому, классный, так как в вагоне было шикарно, и пассажиры по виду все благородные[73]. Эта непривычная обстановка при моем жалком одеянии и котомке за плечами сразу заставила меня осознать мою тут неуместность. Я как остановился при входе у самой двери, так тут и замер, словно жена Лота[74], и вышел из оцепенения только когда поезд остановился, и пассажиры стали выходить.

46

Иван Юров ехал на пароходе по реке Сухоне, а затем по реке Вологде, которая впадает в Сухону. Водный путь от Нюксеницы до Вологды – около 450 км. (Ред.)

47

Железная дорога от Ярославля до Вологды была построена в 1872 году. (Ред.)

48

В начале XX века поезда из Вологды в Ярославль прибывали дважды в день: в 7.35 утра и 6.05 вечера. При этом до 1913 года конечной станцией в Ярославле являлась станция Урочь (Волга-Яросл.), находившаяся на левом берегу Волги рядом с Тверицами. Чтобы попасть в центр Ярославля, пассажирам необходимо было воспользоваться переправой через Волгу пароходы подавались ко времени прибытия поездов. (Ред.)

49

Опорки – худые, до крайности изношенные сапоги. (Л. Ю.)

50

Кадниковский уезд – уезд Вологодской губернии, центр – город Кадников. (Ред.)

51

Золоторотец – простонародное, бранное слово, связанное с выражением «золотая рота», применявшимся к созданным в 1823 году арестантским ротам при крепостях и к арестантам в целом. В литературе и разговорной речи XIX – начала XX века «золотая рота» стала стандартным наименованием городских низов, оборванцев, босяков. (Ред.)

52

Толкучка – рынок. Согласно плану Ярославля 1911 года (изд. А. Я. Разроднова) Толкучий рынок располагался в районе современных улиц Андропова и Депутатской, возле Сретенской церкви. (Ред.)

53

Преподобный Серафим Саровский – святой, живший в XVIII–XIX веках, причислен к лику святых в 1903 году по инициативе императора Николая II. (Ред.)

54

Калязинский уезд – уезд Тверской губернии с центром в городе Калягине. (Ред.)

55

Земский начальник – в дореволюционной России чиновник на сельской территории, имевший некоторые судебные полномочия. (Ред.)

56

Волость – нижняя административно-территориальная единица в дореволюционной России. (Ред.)

57

Иван Юров ехал по Московско-Виндаво-Рыбинской железной дороге сначала до станции Сонково, а оттуда по ветке до Кашина. (Ред.)

58

От Кашина до Калягина – около 20 км. (Ред.)

59

Согласно документам Государственного архива Тверской области, сельцо Крутец Белгородской волости Калязинского уезда принадлежало дворянам Вонсяцким. Помимо разыскиваемого автором сельца, в уезде существовало село Крутец Плещеевской волости. Оба населенных пункта ныне не существуют. (Ред.)

60

Сейчас – город Талдом Московской области, в начале 20 века село Талдом входило в Калязинский уезд Тверской губернии. (Ред.)

61

В начале XX века в городах и крупных селах Российской империи в рамках кампании по борьбе с алкоголизмом социальных низов была создана сеть «Чайные Общества трезвости». В подобных заведениях была запрещена продажа алкоголя, устраивались публичные чтения, концерты, создавались бесплатные библиотеки. Всего в Талдоме начала XX века было 12 чайных. (Ред.)

62

Половой – официант в трактире, ресторане в дореволюционной России. (Ред.)

63

Правещик – вероятно, костоправ, народный «врач», занимающийся выправлением костей при вывихах. (Ред.)

64

Гривенник – 10 копеек. (Ред.)

65

Одним из главных занятий жителей села Талдом традиционно выступало изготовление обуви. В начале XX века здесь числилось 180 обувных мастерских. (Ред.)

66

Цыбик – небольшая бумажная или картонная пачка чая. Золотник – русская мера веса, 4,26 грамма. (Ред.)

67

Пара чаю – два чайника: маленький чайник, откуда наливалась заварка, и большой чайник с горячей водой. Заварку можно было многократно доливать кипятком. (Ред.)

68

Прюнель – особо прочная ткань, чаще черного цвета, применялась для изготовления обуви. (Ред.)

69

Шагрень – вид кожи. (Ред.)

70

В Великоустюгском уезде крестьяне из зерновых культур выращивали в основном рожь, ячмень, овес. Пшеница давала значительно меньший урожай (так, в 1915 году средний сбор по уезду составлял с десятины 34,2 пуда пшеницы, ржи – 54,6 пуда), поэтому выращивать ее для выпекания белого хлеба могли позволить себе лишь зажиточные хозяйства. (Ред.)

71

9 января 1905 года – так называемое Кровавое воскресенье. В этот день мирное шествие рабочих Петербурга, направлявшихся к Зимнему дворцу с коллективной петицией Николаю II, было разогнано правительственными войсками. Это событие считается началом Первой русской революции 1905–1907 годов. (Ред.)

72

Великий князь Сергей Александрович (1857–1905) – младший брат Николая II, погиб у стен Кремля 4 февраля 1905 года в результате террористической акции членов партии социалистов-революционеров. (Ред.)

73

На рубеже XIX–XX веков пассажирские вагоны в России делились на классы в зависимости от вместимости, степени комфорта и стоимости проезда. В вагонах I и II классов предусматривались купе, паровое отопление, мягкие кресла или диваны. В вагонах III класса отопление было печным, лавки и полки были жесткими, без обивки. Особняком стояли «теплушки», предназначавшиеся для перевозки людей и животных. (Ред.)

74

Лот – библейский праведник, спасшийся из гибнущего Содома. Жена Лота обернулась, несмотря на запрет, чтобы взглянуть на город, и превратилась в соляной столб. (Ред.)

История моей жизни. Записки пойменного жителя

Подняться наверх