Читать книгу Беглый огонь - Петр Катериничев - Страница 9
Часть первая
Тихий омут
Глава 9
ОглавлениеСлава Богу, нам не дано знать, прожили ли мы большую половину жизни, но как часто все мы уверены, что уже прожили лучшую ее часть!
Лето – не самое благоприятное время для умствований, рефлексии и прочей перетряски скопившегося душевного хлама; летом обычно тянет на приключения; беспутные и бездумные дни летят хороводом, длинные, как детство, и теплые, как слезы… И только когда разом упадет хрупкая изморозь, когда полетят прозрачные сети паутинок над нежно-зеленой стрельчатой озимью, когда бабье лето засветится бледно-голубым далеким небом сквозь вытянувшиеся деревца, когда холодные нити дождей заструятся с оловянного казенного неба, когда еще вчера блиставшие золотом листья разом превратятся в линялые бесцветные тряпки – станет понятно, что лето кончилось и его не будет уже никогда, по крайней мере, такого… И все, что пряталось в тайниках и дальних закоулках души, вдруг проступает самой что ни на есть явью, и мы снова и снова переживаем несбывшееся и мечтаем о том, чего никогда не случится, но оттого это «будущее грез» не становится менее манящим или желанным…
Есть люди, которым на роду написано быть богатыми. Богатство для них так же естественно, как воздух. Есть люди-устрицы: на мир они смотрят из рябой скор-лупки собственных представлений, водрузив на нос очки в невероятное количество диоптрий, а потому ту муть, что произрастает вокруг и гнездится в их собственных душах, принимают за жизнь. Да и то до поры, пока какой-нибудь шустрый хищник не скушает их под белое винцо… Хотя… Такими можно и поперхнуться.
Впрочем, недавно я совершил открытие. Небольшое, но, как всегда, гениальное. Спроси любого, что он доброго сделал за день? Мало кто ответит внятно. Чаще вздыхают: летят годы… Двадцать лет упорхнуло, как не было… А если прикинуть на калькуляторе, оказывается, двадцать лет – это всего лишь семь тысяч триста пять дней. С копейками. Лермонтов не прожил и десяти тысяч дней. Пушкин – тринадцать с половиной тысяч. Могут возразить: не все Пушкины, нужно и просто пожить… Ну да, а потом – просто помереть. Жизнь не в жизнь, так, словно приснилось что-то не очень приятное… Так что ежели в днях – получается совсем немного. Но… На калькуляторах люди считают не дни, а деньги. В этом и состоит вся трагедия мира.
Ну а зачем я, Олег Дронов, появился тридцать с изрядным гаком лет тому назад на белый свет и болтаюсь по странам и весям, как сапог в проруби, – сие «тайна великая есть». В смысле – покрытая мраком. По крайней мере, для меня самого. Как одни люди магнитом притягивают к себе деньги, я притягиваю к себе неприятности. Даже в таком тихом, как омут, и неторопливом, как сахарский верблюд, губернском городке, как Покровск.
Кой леший толканул меня под руку, под ногу и под все другие места выползти из съемной квартирки на Божий свет именно сегодня, повернуть именно на улицу Константиновых и зависнуть в подвальчике с сомнительной репутацией и скромным названием «Встреча», я не знаю. Видно, почудилось бородатому озорнику, что зачах я плесенью в крайние две недели и ежели не встряхнуть меня как следует, то порасту паутиной, прикинусь ветошью и стану как многие: жующе-жвачным и тихо-склочным.
И не мудрено. На съемной квартирке я засиделся. К тому же меня еженощно мучили кошмары: я искал квартиру. Лестницы, переходы, темные улицы, а я слонялся и слонялся между ними, без цели и без смысла. И просыпался измочаленным настолько, что впору было взвыть. По утрам, вместо того чтобы, как и положено физкультурнику, проделывать комплекс пользительных для органона упражнений или топать трусцой от инфаркта, я таращился зачумленно в окно и мозги первую минуту после пробуждения посещала лишь одна паническая мысль: «Иде я нахожуся?!»
Да еще и пейзажик за окном… Крашенная рыжей краской крыша макаронного цеха, кое-как местами залатанная на скорую руку уже прихваченной ржавчиной жестью. В губернском Покровске это предприятие, как и все прочие, было прежде чистой «оборонкой»: производимые им макаронные изделия класса «спагетти совьетико» употребить можно было только солдату-пер-вогодку срочной службы, да и то лишь по приказу. Причем лучше в сухом виде: невзирая на то, что макаронины трещали под крепкими солдатскими зубами, как выламываемые из забора жерди, отваренные, они напоминали черноморскую медузу бальзаковского возраста, и даже угроза дисбата не помогала протолкнуть эту трясущуюся скользкую массу в глотку… А теперь на радость всем цех выпекает булочки и плюшки, пончики и пирожки, стараясь превратить жизнь сограждан в чистый если и не мед, то сахар. Над рыжею крышей вьется горячий ванильно-сладкий дымок, превращая стоящие поодаль девятиэтажки в подобие средневе-ковых башен, а сам этот провинциальный расейский град – в жаркий пустынный мираж.
В этом сладком мираже я и припухаю собственной персоной третью неделю: очень умный и почти ученый. А также – скромный, русский, беспартийный. Вся биография, особливо первая ее часть, если писать лаконично и разборчиво, уместится на четвертушке школьной промокашки. «Жил я славно в первой трети двадцать лет на белом свете по учению…» Даже и не двадцать, а все тридцать с небольшим. А вот далее чистая допрежь, аки шкалик «Столичной», объективка: не был, не привлекался, не состоял, не участвовал – мутнеет: и был, и участвовал, и привлекался. Судьбоносные перемещения в российской политической и экономической элитах накрыли меня, как цунами эсминец «Стремительный»; из передряг, в которых очень богатые бодались с очень-очень богатыми, выскочил, прикинувшись прогулочным яликом на Патриарших прудах.
Определившись с бодуном и «привязавшись к местности», на время успокаивался; и тут голову посещала следующая по порядку, но не по значению, мысль: «Как я здесь оказался?» При этой второй мысли мне становилось горько и грустно; выходил, брал пару пузырей чего покрепче и зависал в ближайшей к дому забегаловке с каким-нибудь алканом: поболтать за жизнь. Ибо «воспоминания и размышления» здорового оптимизма с собой не превносили и меня, как индивида, к этой самой жизни особенно не привязывали. Три недели я вел себя размеренно, несуетливо и бездумно, как тупой механический «полароид»: жил настоящим, не желая ни вспоминать прошлое, ни надеяться на будущее.
Но этот день начался необычно. Вместо того чтобы свернуть в безымянную забегаловку направо, где меня уже уважали, я пошел налево, движимый вполне здоровой мыслью: снять затянувшуюся алкогольную интосикацию литром молока. Ну и происками того самого лешего, видно командированного из чащоб и буреломов как раз по мою душу.
Промчавшиеся мимо милицейские авто с мигалками и следом – зарешеченная машина ОМОНа не произвели на меня, как на добропорядочного индивида, особого впечатления. Хотя именно в эти часы один столичный райотдел на уши становится, чтобы меня разыскать! Припухший и небритый, я выглядел вполне здешним. И паспорт, правда сложенный вдвое, покоился в заднем кармане джинсов. Но предъявлять его никому не хотелось. Впрочем, чего бояться человеку в родной стране, в тихой провинции, если он не лицо кавказской национальности? Нильских крокодилов? Так нет в Покровске никаких крокодилов. Потому что их дворники раз-гоняют. Но, как выяснилось, насчет полного разгона упомянутых рептилий я поторопился.
В ближайшем гастрономе уперся в очередь. За прилавком громоздилось несуетливое создание лет сорока с изрядным гаком, на монументальном корпусе коего неловко прилепилась маленькая головка, украшенная перманентом, сквозь который просвечивала лоснящаяся от жира кожа. Смотрела мадам на посетителей бессмысленным коровьим взглядом, неспешно колыхала безразмерными телесами и выдыхала отработанный кислород со свистом компрессора – стояла последняя августовская жара.
Нет, я был не прав, назвать эту мадам крокодилом – оскорбить рептилию: на самом деле аллигаторы быстры и агрессивны. Дама же тратила на каждого из очереди никак не менее десяти минут, словно решила в один присест здесь же, за прилавком, передремать всю оставшуюся жизнь. Чем я не понравился тугой телом и духом продавщице, не ведаю. Но чувство антипатии у нас возникло скорое и взаимное. Если бывает любовь с первого взгляда, у нее при моем появлении перед прилавком с первого же взгляда возникла идиосинкразия. Хотя я вовсе не виноват в ее несложившейся личной жизни.
Только я открыл было рот с целью справиться о пакете молока, дама плавно отплыла в недра подсобки. Ее не было десять минут… пятнадцать… двадцать… Нет, она появлялась, шествовала вдоль прилавков, как громадный белоснежный лайнер вдоль берегов с маявшимися от собственной никчемности дикими аборигенами, и пропадала снова. А «берега» те, состоящие из страдавших от духоты и невнимания людей, раскалились почище сковородки. Очередь гудела. Мадам появилась снова. На недовольные замечания граждан, страждущих молокопродуктов, значимо огрызнулась:
– Товар я принимаю.
Очередь закипела. Понятно: дама была энергетическим вампиром – лучше дурная агрессивная энергия, чем никакой. И теперь вот купалась в волнах негативных эмоций, как упырь в крови. Ну а меня замкнуло. Я никогда не стою в очередях, мне в них физически плохо. И если теперь я уперся в прилавок, то только потому, что идти мне было просто-напросто некуда, не к кому и незачем. Когда тебе очень уж слегка за три-дцать, а тебя никто нигде не ждет, это плохо.
– Чего вам? – нарисовалась отогретая в эмоциональном накале возмущенных покупателей рептилия над прилавком.
– Пакет молока.
– И все?
– И все.
– Три семьдесят.
– Мне «Лианозовского».
– Его только привезли. Еще цены нет.
– Если вчера оно стоило шесть десять, то сегодня столько же.
– Это товаровед решает.
Спорить я не захотел. Бросил на прилавок четыре рублевые монетки:
– Давайте что есть.
– Находите без сдачи. У меня сдачи нет.
– Округляйте.
– Как же! Одному округлишь, другому…
– В свою пользу округляйте.
– А потом ты жаловаться пойдешь, да? Оно мне надо?.. Деньги разменяй, тогда получишь.
Я закрыл глаза и глубоко вздохнул два раза. Пульс был как при забеге стометровки. «Вампирша» качала из меня энергию, словно земснаряд – песочек. Пора спасаться бегством. Я развернулся и поспешил прочь от прилавка.
– Копейки свои забери! Ротшильд нашелся!
Она что-то добавила, но я дальше не слушал. Выскочил как ошпаренный из магазина. Сказать, что на свежий воздух, – это вряд ли. Солнце постепенно накаляло асфальт.
Мысль о том, что нет в мире совершенства, не грела, а где-то в глубине груди затаилась острая, как стилет, холодная тоска. Ну да… Сейчас все покупатели, получив продукт, разойдутся по домам, пожалуются домашним на хамство в магазине, на непомерные цены, на задержанную зарплату или пенсию… Погладят по голове внука или внучку, приложат руку к лобику – здоровы ли – и успокоятся: да, нет в мире совершенства; глупости и хамства в этой жизни еще хватает, но не это главное, главное – дети и внуки здоровы, без хлеба не сидим, ну и слава Богу. Бывало хуже. Перемелется, мука будет.
Мне же рассуждать даже мысленно ни о чем не хотелось. Я повернул налево и довольно бессмысленно зашагал по занавешенной листвой деревьев улочке, пока не набрел на ту самую надпись: «Встреча». Название показалось обещающим, и я нырнул в полумрак заведения. Не получилось с молоком, с коньяком получится. Пусть не отменного качества, но получится.
Заведение было небольшим, замызганным, но отсутствие дневного света полностью компенсировало этот недостаток. Здесь было пустынно, прохладно и пахло скисшим вином. У стены за бокалом полынного вермута томилась совсем молоденькая девчушка да полусонный бармен уныло пялился на бесконечную перестрелку в третьесортном боевике по видику.
Я подошел к стойке. Как ни странно, выбор напитков был вполне приличный, как и цены. Бывавшая здесь публика не терзалась категориями чистоты и блеска, но напитки предпочитала не просто крепкие, но престижные. Мне приглянулся джин.
– Хозяин, мужик с волынкой у тебя «свой»?
Бармен оторвался от видика, бросил на меня беглый взгляд: видимо, я не вписывался в категорию завсегдатаев, потому как он, снова вперившись в экран, ответил:
– А то…
– С можжевеловой ягодкой?
– С ней, – выдавил он сквозь зубы, демонстрируя пренебрежительное раздражение. И уставился на меня тупым взглядом телка на первом выгоне: дескать, алканок, забрел ты сюда случаем, разуй глаза, рассмотри-ка цены. Ущучил? Ну и пыли себе клячей за портвешком, не отвлекай.
Впечатления я не производил никакого. Особенно «уважаемого». Изрядно ношенные джинсы, кроссовки, тенниска под легкой курточкой. Телосложение крепкое, но не бычье, никаких «голд», «гаек» и прочих «украшений для настоящих мужчин». Единственное, что роднило меня с крутыми мира сего, – небритая физиономия. Но без сопутствующего небритости лоска, будь то костюмчик от Босса или хотя бы камуфляж-комби от Минобороны, такой вид способен навести лишь на размышления о безвременных денежных затруднениях, равно как и моральных метаниях поросшего щетиной субъекта. И то правда: если с первым пока более менее сносно, то второе… «Я пью один, со мною друга нет…» И уже не будет. Никогда.
Устав меня рассматривать и прикинув, что по каким-то своим причинам уходить я не собираюсь и намерен опохмеляться всенепременно здесь джин-тоником, бармен выдавил:
– Плеснуть, что ли, грамм сто?
– Не-а. Чистый бокал, тоник, лед и шкалик джину, – произнес я и выложил на стойку денюжку.
– Может, поесть чего сготовить? – смягчился разом работник прилавка, рассмотрев бумажку.
– Может.
– Эскалопчики жарим отменные, свининка парная. С картошечкой. Как раз Настя только заступила, плиту разогревает.
– С эскалопчиками повременим, а бокал пусть будет чистый, ладно?
– Да Боже ж мой! Тогда орешков?
– Валяй.
Через минуту я уже сидел за дальним столиком. Бармен проявил уважение соответственно количеству оставленных ему щедрых чаевых: включил музычку.
Я открутил ненашенскому напитку «голову», налил джина в бокал со льдом, с удовольствием втянул аромат можжевеловой ягоды, плеснул чисто символически тоника и сделал большой глоток. Еще один. Еще… «Я пью один, со мною друга нет…»
Хриплый, грустный голос из динамиков негромко напевал стихи:
Бродяга скромный и печальный
Слонялся городом нечаянным
И в перекрестье улиц шумных
Он был удачей для стрелка:
Ведь не бывает пуль случайных,
Для одинокого отчаянья
Нет ничего опасней умных,
Округлых сказок дурака.
Бродяга шел не озираясь,
Слепой судьбы не опасаясь,
Ни перед кем ни в чем не каясь —
У всех свой крест и свой насест.
Он заблудился в стылых лицах,
В глазах безжизненных, как блицы,
И наплевал на здешний принцип:
Кто не работает – не ест.
Но почему такой голодный
Вид у довольных и дородных?
И слепо бьется пес безродный
Среди чужих, спешащих ног…
И почему-то так тоскливы
Слезливых глаз собачьих сливы…
На что со скорбью молчаливой
Смотрел отвергнутый Ван-Гог?
День обветшалый на исходе.
Ласкает ветер непогодье.
Восьмая пуля на излете
За сердце тронула огнем.
И в перекрестье улиц шумных,
Жующе-склочных и бездумных,
Он видел море в бликах лунных
И маленький беленый дом…
Бродяга скромный и печальный[1].
Алкоголь ласково коснулся мозга, я прикрыл глаза, и передо мной, будто в калейдоскопе, закрутились картинки прошлого, дальнего и не очень… Стоит только закрыть глаза…
1
ПЕСНЯ ПЕТРА КАТЕРИНИЧЕВА «БРОДЯГА».