Читать книгу Ну как же себя не обожать?! - Петр Мельников - Страница 7
5. Большой театр
ОглавлениеВ юности мне повезло с Большим театром. Поскольку отец раздобыл для меня общежитие только в конце первого курса, квартировал я у академика Сажина. Его сестра была учительницей биологии в Чите. Она и договорилась с академиком, чтобы меня временно приютить у них в Проточном переулке. Переулок этот спускается от Смоленского бульвара к набережной Москва-реки. Если пользоваться современными ориентирами, то дом располагался внутри квартала, напротив нынешнего входа в британское консульство.
Все развалюхи вокруг давно снесли, но тогда ещё ощущался вольный блатной дух послевоенных лет: пошаливала шпана, драки кончались поножовщиной. Вспоминаю, как вышедшая в тираж шалава под «бормотуху» вспоминала про щедрых клиентов, напевая на мотив «Кирпичиков»:
Глазки вспыхнули, как бутончики,
И подумала вмиг егоза:
У директора есть червончики,
У меня – голубые глаза…
(«Голубые глаза» на жаргоне той поры были синонимом привлекательного бюста)
Жена Сажина, Елена Алексеевна Скрябина была родственницей композитора. Николай Петрович, главный специалист страны по технологии редких и рассеянных элементов, был человек сверхсекретный и занятой. Теперь я понимаю, что он занимался сплавами для космической аппаратуры и полупроводниковыми материалами, в основном сверхчистым германием. А поэтому Елена Алексеевна нашла во мне благодарного спутника для выходов в театр. По академической книжке полагалась бронь на один спектакль в неделю.
В балете и в музыке вообще я ничего не понимал. К счастью постепенно сложились условия чуть-чуть во всём этом разобраться. Спектакли в Большом, как и сейчас, начинались в семь вечера. В пять мы выходили из дома, пересекали Смоленский бульвар и шли по Арбату до Большого Николо-Песковского переулка, где был и есть музей композитора Скрябина. Там ещё проживали какие-то его маловыразительные родственники и родственницы, сейчас я не припомню кто именно. Одну из них звали Лялей. По дороге Елена Алексеевна рассказывала мне про композитора-первооткрывателя цветомузыки. Гениальный был человек. Сейчас бы к новым технологиям да его талант. Её не переставало поражать, насколько точно Скрябин предвидел свою смерть: окончательно рассчитался за квартиру вперёд по конец апреля, новую квартиру не искал и умер 27 числа. Мандельштам считал эту смерть последним и самым замечательным творческим актом композитора. Похожее завершение жизни и у Моцарта: он закончил свой «Реквием» за месяц до смерти.
От неё я впервые узнавал содержание балетов, на который мы ходили, этакое либретто в устной форме. В музее Елена Алексеевна находила ноты и на историческом рояле («Инструмент без игры перестаёт звучать») проигрывала основные мелодии и объясняла сюжетные ходы к ним. Это была как бы импровизированная сюита. Любила повторять, что балет – это музыка, которую мы видим. Но лучше, если мы предварительно её услышим. А дальше, с основными темами и музыкальными отрывками, звучавшими в голове, уже на метро по Смоленской линии мы добирались до театра. Так я пересмотрел весь репертуар и большинство спектаклей не по одному разу со всеми звёздами второй половины прошлого века. Не больше и не меньше, как с Улановой и Плисецкой и даже с обеими одновременно в «Бахчисарайском фонтане».
Позже, уже живя в общаге, мне время от времени удавалось пользоваться бронью. Но только до того момента, когда однажды утром Николай Петрович открыл окно и выбросился с пятого этажа на бетонированный двор дома на Комсомольском проспекте. Хотя его никто никогда не репрессировал, после тридцать седьмого года постоянный, липкий страх ареста у него никогда не проходил. Время от времени от него можно было услышать вполголоса: «Скоро сноват начнут сажать».
Тем утром Елена Алексеевна спустилась на первый этаж за газетой, дверь захлопнула, но забыла взять ключ. Когда вернулась, подумала, что муж в дальней комнате и решила постучать сильнее. А Николай Петрович стоял с другой стороны двери. Тут-то он и решил, что жену уже взяли внизу и барабанят, чтобы забрать и его. Испуг, ужас – вот оно! – был так велик, что он бросился в дальнюю комнату, в один момент настежь распахнул окно, которое из-за какой-то неполадки ни разу не открывалось со времени ввода дома в эксплуатацию. Так академик в свободном полёте и спасся от ЧК, ГПУ, НКВД, ии КГБ вместе взятых. Отбоялся. На Новодевичье кладбище «кожаные куртки» за ним не придут. Правда, какое-то время их ещё будут подвозить на покой.
Если кто-нибудь из тех, кто прочтёт только что написанное, сподобится погулять по этому кладбищу в Москве, у меня нижайшая просьба. В центральной части, где выставляют гроб для прощания, по левую сторону стоит памятник Николаю Петровичу Сажину. А в цоколь этого памятника с левой стороны вцементирована мраморная дощечка с именем Елены Алексеевны Скрябиной. Мне нынче туда из заморских стран добираться далековато. Положите от меня цветы. Царствие им небесное, а нам поминки.
(На факультете партийная гадина сказала мне:
– А он подумал о том, что будет говорить об этом «Голос Америки»?
Я ей бросил:
– Явно подумал. Иначе бы не выбросился.)
Безбалетный театральный период длился у меня больше двадцати лет, когда, наконец, стало невмоготу. Но к тому времени академической книжечки с бронью уже не существовало и надо было как-то выкручиваться. Я решил просто поехать в Большой и выпросить билет. Вошёл в центральный подъезд и откуда-то из зашторенных глубин сразу возникла капельдинерша. У них там такой помпезный вид, будто они не капельдинерши, а девственные весталки при храме. Разве что весталкам не положено иметь животов.
Откуда-то издали слышалась музыка и вокализы. Я сказал, что вот – кровь из носа – мне нужна пара билетов в балет. Весталка оказалась любезной и говорливой. Порекомендовала поклянчить в дирекции, у Нины Дмитриевны, «которая всё может». Посетовала, что нельзя пропустить меня прямо в дирекцию через весь театр, поскольку в Бетховенском зале идёт спевка, а в Большом зале – репетиция «Хованщины».
Я направился на Петровку, где есть два боковых действующих входа: тринадцатый, ведущий вниз – для оркестрантов и четырнадцатый – директорский, прямо напротив парадных дверей Мосторга. Навстречу поднялась ещё одна монументальная капельдинерша. На этот раз, при упоминании Нины Дмитриевны и при оценочном взгляде на новенькую шапку из чилийской нутрии, меня с полупоклоном пропустили в небольшое фойе, где располагалась вешалка, а на ней в ряд – роскошные меховые шубы. Нутрии удалось сходу включиться с ними в тональность. Ясно, что визитёры тут были не из простых.
Это тотчас же подтвердилось тем, что по изящной лестнице чугунного литья с антресольного этажа взяла спуск громоздкая блондинка. Вблизи она оказалась Софьей Головкиной, директрисой хореографического училища при Большом театре, она же Сонька-коммунистка.
Это хуже, чем повстречать бабу с пустым ведром перед началом важного дела. Она и без ведра была редкой стервой, своими лошадиными зубами держалась за власть и этими же зубами вгрызалась в неугодных. Это под её руководством московскую балетную школу едва не уморили.
Презрительное определение «кляча» по отношению к социально беспородным ученицам было самым нежным из её эпитетов. Знаю о чём говорю, несколько раз с ней сталкивался, и даже горжусь тем, что нахамил, назвав её топорной балериной. Боже, как злобно она визжала, какими лубянскими карами только не угрожала, но это уже другой разговор. Однажды Майя Михайловна Плисецкая простенько и надолго ославила Головкину: «Пируэты и шене она крутила криво, но, как Пизанская башня, не падала». Технически говоря, для этого надо обладать большим мастерством: вращаться под углом не только неэлегантно, но куда сложнее, чем в требуемом вертикальном положении. Патологический момент вращения. Были и другие высказывания в кулуарах: «Из Головкиной балерина, как из собачьего хвоста – сито». В тот момент эта Пизанская башня, слава богу, прошлёпала к своим соболям. Тогда мы ещё не имели несчастья быть знакомыми.
Тем временем я по той же лестнице поднялся наверх в помещение директорской аванложи, обставленной антикварной мебелью, с тёмно-красным штофом по стенам. Надеюсь, что этот импозантный интерьер после капитального ремонта они восстановили. Между тем, искомая Нина Дмитриевна, секретарь директора, курила и беседовала с каким-то важным господином. Мне предложили присесть и я всё выложил насчет потребности снова приобщиться к спектаклям Большого. Говорил много, проникновенно и сбивчиво. Даже поймал себя на выраженном маниакальном поведении. Но, как оказалось, для вящей убедительности такая манера держаться как раз оказалось к месту. Большой театр – тоже театр. А в театрах обычай обняться, поцеловаться, поговорить, потараторить, словом, «красивой пустошью плодиться в разговорах». Поток лишних, ханжеских слов успешно заменяет искренность. Не зря сбор труппы осенью называют Иудиным днём. «Ах, дорогая» – в лицо и с поцелуем. «Чтоб ты сдохла» – про себя. Но это мимоходом.
Человек (который, как я потом выяснил, был худруком оперы) быстро заключил мой дискурс:
– Видите ли, сюда являются и начинают с рассказов про любовь к музыке. Её нужно чем-то подтвердить. Что вам больше нравится, опера или балет?
– Балет.
– Значит, не жалуете оперу?
Я стал извиваться ужом:
– Ну, не то, чтобы не жалую. Отношусь к ней прохладнее.
– Уже неплохо. Нина, как нам проверить хореографические познания балетомана?
Нина сбросила пепел в пасть фарфоровой лягушки, которая служила пепельницей, и повела себя скромно:
– Это уж вам виднее. Моё дело – препровождать гостей в ложу и гасить склоки.
– Не только. Ещё распределять бронь.
– Тоже правда. Но решать-то вам.
– Не скромничай. Решает тот, кто предлагает решения. Давай устроим любителю экзамен.
Мне стало худо. Никаких музыкальных познаний у меня нет. Моё дело – смотреть и слушать, как у Нины Дмитриевны – распределять билеты и держать улыбку при появлении именитых посетителей.
Из этого состояния меня вывел вопрос новоявленного экзаменатора:
– Согласны?
Куда мне было деться?
– Что делать? Согласен.
– Тогда так. Я открою вот эту дверь в директорскую ложу. В зале, прямо под ней идёт оркестровая репетиция. Через двадцать секунд я закрою дверь и вы мне скажете, что это за спектакль.
Поскольку всё происходило на антресолях, провалиться сквозь землю было трудно. Разве что на первый этаж. Я уже был готов отправиться восвояси, но мой экзекутор был готов отворить дверь в зрительный зал. Нужно было как-то выиграть время. Я сказал твёрдо:
– Хорошо, только не надо считать вслух: один, два, три. Это помешает мне сосредоточиться.
– Согласен. Замечу по часам.
Дверь открылась.
В зале играла музыка, которой я никогда в жизни не слышал. А может и слышал, но узнать не мог из-за плохой музыкальной памяти. Тем не менее, я зажмурил глаза и изобразил акустическое внимание. На самом деле у меня разыгрывался синдром паники. Но потом произошло нечто неожиданное, то что Пастернак назвал «нечаянностью впопыхах». В голове произошло какое-то розоватое сгущение. Оно заклубилось, рассосалось и дало нужный результат. Так бывает, когда блефуешь в картах и нежданно приходит козырная масть. Мне стало очень спокойно. С тех пор я знаю, что двадцать секунд – это необычайно долго. Они прошли и дверь в зал закрылась.
Я пустил в ход мимику: нахмурил и потёр лоб, тряхнул головой, как бы вычисляя ответ задачи, который вертится на языке, вот-вот придёт, но пока никак не выражается в явном виде. Вдруг как бы схватил решение, и уже уверенно отрапортовал:
– Ну, да! Конечно же «Хованщина».
– Браво! – всплеснул руками экзаменатор. – Никак не ожидал. Ведь это был второстепенный пассаж, да ещё при оборванном начале. Ну и ну! Теперь будем справедливыми, билеты свои вы заслужили. Уж если не вам, такому знатоку, то кому их давать. Оленеводам? Каменотёсам?
– Оленеводы и каменотёсы тоже заслуживают, – примирительно заметила Нина Дмитриевна.
– Да, но для них балет это там, где мужики девок лапают. А девки все в белых тапочках. Высоцкий прав. А мы не в тундре. – И, обращаясь уже ко мне, добавил, – Странно только, что прохладно относитесь к опере.
– Да, о вокале я судить не смею.
– А балет за сколько секунд узнаёте?
Я обнаглел:
– За десять.
– Допустим. После «Хованщины» я во всё поверю. Вам нравится «Весна священная»?
– Музыка великолепная. Но Стравинский считал фокинскую хореографию вялой. Я с композитором согласен.
– Игорь Фёдорович и сам не без греха.
– Конечно. Там такие ритмические согласования, что только ноги ломать. Похоже, что Фокин слишком заботился о профилактике травматизма.
– Вот как? Не все это скажут.
И заключил:
– Можно бы ещё проверить, да ладно. Хватит «Хованщины» и «Весны». Как вас зовут?
– Петр Петрович.
– Где вы работаете?
– В МГУ.
Я начинал расслабляться и попросил позволения закурить.
– Да, конечно, курите. У нас здесь французский квартал. Не подумайте плохого. В Соединённых Штатах запрещено распивать алкоголь в общественных местах. Даже пиво. Штрафуют немилосердно. Но французский квартал Нью-Орлеана – единственное место в Америке, где это разрешено. У нас здесь с Ниной французский квартал в смысле курева.
И обратился к Нине Дмитриевне:
– Надо придумать Петру Петровичу прикрытие для брони. А то всякие там проверки, опять же шаманы с шаманшами подступят…
– Бог с вами, какие шаманы? Не слушайте его, Петр Петрович.
Тут я внёс издевательское предложение:
– Давайте назовём это бронью парткома МГУ.
Нина Дмитриевна повела чётко прочерченной бровью, улыбнулась и одобрила прикрытие:
– Да, это звучит. Я запишу у себя в заветную тетрадь и скажу Бляхману.
Ручка для записей в этой тетради была волшебной палочкой для доступа в театр, а Бляхман – всесильным заведующим кассами Большого, которые тогда располагались рядом с входом в Детский театр.
Уже известная Нина Дмитриевна, уходя на пенсию, завещала меня Раисе Никитичне, а та – дальше, всё в том же качестве законного партийного представителя. Как мне стало ясно позднее, хорошим тоном считалось являться в четырнадцатый подъезд с букетом цветов. Но не для солисток, а для обитательниц директорского секретариата. Этой установки я твёрдо придерживался до отъезда в Испанию. Не знаю, как там без танцевальных изысков обходился обездоленный партком МГУ, но мне с тех пор отказа в билетах не было. Даже в директорскую ложу. Даже на торжественные даты Улановой и Плисецкой. Помню, как во время январского юбилея Уланова сидела в ложе бенуара под кустом цветущей сирени, который только что доставили авиарейсом из южных широт.
Продолжим, однако, о балете. В феврале 1984 года умер генсек Андропов. Не из полоумных, как его предшественник Брежнев, но и не из умных, поскольку серьёзно считал всех с ним несогласных душевнобольными. Широко известно главное времяпрепровождение Андропова в течение кратких 15 месяцев правления в показанном на снимке пошловатом интерьере.
Занимался на государственном уровне организацией дневных облав в общественных местах. В основном – в магазинах. Обоснование было бредовым: дефицит товаров создаётся не их отсутствием, а тем, оказывается, что в магазинах слишком много покупателей. Они же создают очереди, всё растаскивают, потому и пустые прилавки. Следовтельно, нарушителей нужно отловить и всё моментально придёт в порядок.
Разумеется, новая инициатива нашла кипучее одобрение у большинства населения. В газеты посыпались письма с требованиями вывести злодеев на чистую воду. Откуда поступали предложения было ясно ежу с ежихой. Для облав было придумано чудовищное словосочетание – «профилактирование граждан». Оно широко проводились также в кинотеатрах и банях, на этот раз на предмет выявления тунеядцев, подозрительных и политически неблагонадёжных элементов. Хотя что бы этим подозрительным элементам делать в бане? С какой бы тихой грусти ленивым тунеядцам заниматься сотрясением основ, коли они бездельники по определению? Замечательно, что именно в банно-прачечном хозяйстве приключился самый крупнокалиберный облом. Когда выявили особенно частых и подолгу парящихся посетителей, то оказалось, что это свои же, лубянские молодцы, сборщики информации, соглядатаи на государевой службе. Всё как в прежних системах российского политического сыска под характерными названиями «Око недрёманное», «Око государево», «Слово и дело государево», «Корона, государь, бог». Поэтому пропагандистская кампания со всей её трескотнёй скукожилась и пошла насмарку. В конце концов пёс вцепился в собственный хвост.