Читать книгу В мире отверженных. Записки бывшего каторжника. Том 1 - Петр Якубович - Страница 9

Шелаевский рудник{14}
IV. На шарманке

Оглавление

Следующие два дня, назначенные для отдыха, прошли как две капли воды похожие один на другой. Разница была только в разговорах арестантов между собою да в том, что второй день был постный, среда, и потому мяса в баланде совсем не было. Впрочем, нерелигиозными, очевидно, соображениями руководилось начальство, учреждая в каторге два постных дня в неделю, потому что сало для каши и в эти дни отпускалось. Такая странность особенно бросалась в глаза в великом посту, когда арестантов заставляют поститься целых три недели (причем на одной из них происходит говение) и все это время угощают пустой баландой с салом. Кроме постов по средам и пятницам, в Шелайской тюрьме еще два раза в неделю отпускалось, вместо мяса, так называемое осердие, или, по арестантскому произношению, "усердие", то есть печенка, брюшина и легкие. Порция выходила несколько больше обыкновенной, но зато весьма лишь неприхотливый желудок мог есть это "фальшивое", как говорили арестанты, мясо: скользкие, как жаба, легкие, плохо вымытая брюшина, отдававшая своими естественными ароматами, с трудом лезли мне в горло. Таким образом, есть настоящее, не фальшивое мясо мне приходилось только три раза в неделю – и, ознакомившись покороче с пищевым режимом Шелайской тюрьмы, я с невольным ужасом помышлял о нескольких годах, которые предстояло мне провести в ней. "Тут замрешь!" – твердил я про себя арестантскую поговорку…

На вечерней поверке второго дня по-прежнему присутствовал сам Лучезаров, но никаких речей больше не держал. Вечером третьего, дня старший надзиратель обошел ряды, приглашая арестантов объявить свои ремесла и мастерства. Сначала все молчали, потом начали поталкивать полегоньку один другого: "Иди, Андрюшка… Может, заробишь что на табачишко… Знаешь ведь, какая тюрьма здесь". Водянин из нашей камеры первый вызвался в кузнецы и, назвавшись по фамилии, высунулся было из шеренги.

– Не выходить из строя! Стоять на месте! Руки по швам! – кинулось к нему несколько надзирателей. Железный Кот быстро юркнул в ряды.

– Еще кто? Молотобойцем кто может быть? Из нашей же камеры вызвался некто Ефимов. Малахов, уже выпущенный из карцера, назвался бондарем. Из других камер нашлись плотники, столяры, пильщики, слесаря, сапожники. "После этого дежурный прочитал наряд на работы. Тут была группа назначенных для рытья какой-то канавы, для постройки зимовья, для возки воды и дров и, наконец, – горных рабочих. С невольным замиранием сердца ждал я, куда попадет моя фамилия, и был душевно рад, когда услышал ее в числе назначенных в гору, как потому, что желал познакомиться именно с рудничными работами, так и потому, что все остальные, хотя и более легкие, казались мне как-то менее почетными. Прочитав наряд, надзиратель объявил назначенным в гору, что, в виду дальности расстояния ее от тюрьмы и неудобства возвращения на обед, они будут ходить туда на один "уповод" и потому могут брать с собою хлеб и котелки для варки чая.

Шпанка весь вечер волновалась. Сидеть безвыходно под замком успело уже надоесть, и всем чрезвычайно нравилась перспектива предстоящей перемены. Обсуждали также вопрос о том, будет ли в Шелайском руднике выдаваться "почтеление", – так выговаривали слово "поощрение". По словам арестантов, мастеровым, работавшим в руднике, шли от горного ведомства какие-то деньги; кузнецу пять рублей в месяц, дневальному и крепильщику по четыре рубля и т. п. Ужасно интересовались также вопросом о том, что за зимовье хотят строить. Гнусавый человек, предлагавший сажать докторов в муравейник, заговорил таинственным шепотом:

– Я знаю… Для вольной команды.

– Для какой вольной команды? Чего плетешь?

– Не плету, а знаю… Выпускать скоро будут… Ведь уж многим строка-то покончились. Вон Андрюшке Повару, Парамону, Тарбагану, Пестрову Ромашке, Летунову, Скоропадову…

– Так-то оно так. Только будут ли здесь выпущать-то? Образцовая ведь тюрьма-то…

– Будут… Я тебе говорю!

– Да откудова знаешь ты, гнус проклятый? С нами же тут все дни под замком сидел.

– Уж знаю, мое дело… От надзирателя слышал!

– Что и за гнус у нас, братцы! Это не гнус, а прямо два сбоку. С ним и ведомостей не надо.

Я поглядел на гнуса. Все лицо его сияло довольной и вместе лукавой усмешкой; длинные рыжие усы шевелились, как у татарина, чахоточная грудь дышала прерывисто и часто.

Высказав свою сенсационную новость, он улегся на нары и по-прежнему замолк.

Начались бесконечные разговоры о том, кому и когда выходить в вольную команду. Я полюбопытствовал спросить, кто пойдет из нашей камеры в гору. Оказалось, что только один Гончаров и его земляк-товарищ Петрушка Семенов, молодой геркулес, отличавшийся угрюмой молчаливостью. Кузнец и молотобоец для горы назначены были из других номеров; Железный Кот и Ефимов оставлялись при тюремной кузнице. Чирок подал мне благой совет выспаться хорошенько перед работой, и я, послушавшись, немедленно лег и уснул как убитый. На следующий день я проснулся еще задолго до свистка, подаваемого за двадцать минут до того, как отворяют камеры на поверку. Оделся, умылся, снова прилег и успел еще немного соснуть, пока загремели наконец двери и раздался обычный оклик: "Вылазь на поверку!" Следовательно, было пять часов утра. В шесть часов, когда кончилось утреннее чаепитие, раздался второй звонок у ворот, а в коридорах тюрьмы оглушительный свисток и крик надзирателя:

– На работу! На работу! Стройся на дворе группами, кто куда назначен.

Все хлынули на двор, отыскивая своих. Я наглядел моих богатырей, Гончарова и Семенова, и стал позади одного из них. У каждого горного рабочего была за пазухой холщовая онучка с ломтем хлеба и чайной чашкой; у некоторых, кроме того, котелки. Сначала вызвали за ворота тех, которые были назначены для рытья канавы, затем плотников и позже всех горную группу. За ворота нас выпускали по одному человеку, причем тут же обыскивали, ощупывая всю одежду с головы до ног. На плацу перед тюрьмой вторично велели построиться и окружили густым конвоем казаков. Несколько раз пересчитали. Старший конвойный расписался в дежурной комнате, что принял тридцать пять арестантов. Затем раздалась команда надзирателя, который должен был сопровождать нас в гору:

– Пол-оборота на-пра-во! По четыре человека в ряд! Шагом марш!

И кобылка очертя голову полетела в неведомую даль – куда бы то ни было, лишь бы подальше от тюрьмы, лишь бы на что-нибудь новое, хотя бы это новое было и в десять раз горше…

Сначала дорога опускалась вниз. Повсюду кругом желтела мелкая таежная поросль – молодая лиственница, жидкая береза, тальник, кусты багульника и шиповника, а по всему горизонту высоко поднимались то совершенно голые, то покрытые таким же кустарником сопки. Мы не знали, в которой из них помещается Шелайский рудник. По слухам, все шелайские горы были изрыты шахтами и прорезаны штольнями. Местность эта была полна смутных и даже страшных легенд. Указывали на одну из сопок и говорили, что тридцать лет назад там случился обвал, от которого погибло больше шестидесяти человек каторжных.

– Это скрывают, конечно, – рассказывал немолодой уже арестант с сухим, как щепка, лицом и бойкими черными глазами, – скрывают, чтоб не запугивать нашего брата. Ну да мы-то знаем!

– И ничего-то ты не знаешь! – возразил ему надзиратель, шедший рядом и слышавший разговор. – Завалить обвалом действительно завалило, только не здесь, а в Алгачах.

– А алгачинский нарядчик тоже сказывает, что, мол, не у нас, а в Шелайском.

– Не может этого быть. Алгачинский нарядчик, Степан Иванович, мне родной дядя. Кому же из нас лучше знать?

. – Может быть, вы и лучше знаете – супротив этого я не спорю, – только начальство вам самим приказывает скрывать от нас.

– Для чего же скрывать?

– А для того, что – знай это кобылка – никого бы тогда и в гору не загнать!

– Врешь, старик! Загнали бы, захотели. Ведь вот ты же знаешь, говоришь, а гонят тебя – и идешь.

Старик перестал спорить, но долго что-то ворчал про себя. Арестанты были, видимо, на стороне своего брата. Многие мне подмигивали и шептали:

– Какую пулю отмочил? Да нас, брат, не проведешь. Знаем мы вашу змеиную породу!

– Во! Во! – дернул меня кто-то за рукав. – Смотри-кось, Миколаич. – Я оглянулся влево, по направлению к указанной сопке, и мог только разглядеть несколько огромных куч наваленных каменьев и черневшие местами ямы.

– Это что за ямы? – спросил я.

– Шахты.

– Здесь и был обвал?

– А кто его знает; може, и здесь.

Дорога начинала подниматься в гору. Пройдя с четверть версты, я почувствовал, что задыхаюсь, и невольно закричал на сибирском наречии: "Легче!" Надзиратель объявил привал.

Отдохнув минут пять, снова тронулись в путь. Подниматься становилось все труднее и труднее. Но уже недалеко была светличка, небольшой домик, в котором жил рудничный сторож и где должна была производиться раскомандировка арестантов по работам. Тут же стояла и кузница. Ввалившись всей толпой в светличку, мы увидали дряхлого, подслеповатого старичка с гривой седых нечесаных волос и лохмотьями на плечах. Острый носик его, казалось, вынюхивал воздух; также и глазки, несмотря на старческую тусклость, производили впечатление лукавства, того, что называется себе на уме. Это был горный сторож. Рядом с ним сидел нарядчик, плотный румяный мужик, одетый в плисовые черные шаровары и поношенную поддевку с красным кушаком. Звали его Петр Петрович. Он немедленно начал расспрашивать каждого из нас, кто какую работу знает; но я подметил, что все, даже и бывалые, старались уверить его, что в первый раз в глаза видят рудник. Нашлись, впрочем, кузнец и плотник (крепильщик), открывшие накануне свои ремесла тюремному начальству. Из дальнейшего разговора я очень мало понял; слышал только, что меня назначили в верхнюю шахту па какую-то "шарманку".

– Это что же такое? – спросил я с недоумением у Гончаром. Мне пришло в голову – уж не шутят, ли надо мною.

– Да вы не беспокойтесь! С вами Петька Семенов назначен, он все вам объяснит и укажет.

– А вы сами разве в другое место?

– Я тут остаюсь нарядчику сани делать.

Я подошел к Семенову и узнал от него, что мы пойдем на самую верхнюю шахту воду откачивать.

– А шарманка-то как же?

– Это и есть шарманка – воду откачивать, – улыбнулся Семенов, показав два ряда ослепительно белых зубов.

Я в первый раз вгляделся в его лицо и, признаюсь, с трудом мог оторваться. Угрюмое и жесткое в обыкновенное время, – озаряясь улыбкой, оно пленяло чисто детским простодушием; серые глаза, в глубине которых таилась недобрая сила, блистали тогда доверчивостью и располагающей мягкостью.

– Сколько вам лет, Семенов? – невольно полюбопытствовал я, залюбовавшись его улыбкой.

Улыбка сразу исчезла, как солнце за налетевшими тучами.

– Двадцать восемь, – ответил он нехотя и отошел прочь.

Наблюдая за ним издали, я видел опять только серьезное, холодное лице и насупленные брови. Небольшие, едва заметные усики придавали нижней части лица, вообще очень красивого и энергичного, какой-то неприятный животный характер. Лоб у Семенова был большой, совершенно четырехугольный; высокий рост и железные мускулы рук дорисовывали фигуру. Каждый раз мне чувствовалось не по себе, когда я глядел в эти серые большие глаза: казалось, они глядели не прямо на вас, а, пронизывая насквозь, видели что-то за вашей спиной, и являлось инстинктивное опасение, что вот-вот схватит вас за затылок железная рука и моментально сорвет кожу с черепа. Я дал себе слово узнать поближе этого человека, в душе которого, несомненно, жил какой-то демон.

Всходить на верхнюю шахту было еще тяжелее, гора поднималась все круче и круче, и на пространстве семисот шагов мы отдыхали по крайней мере пять раз, Впрочем, пятеро назначенных вместе со мной арестантов сами, по-видимому, не чувствовали потребности в роздыхах и делали это лишь ради меня. При этом все они были обременены тяжестями: один нес громадный толстый канат из морской травы, весивший не меньше трех-четырех пудов; другой – деревянные носилки; еще двое по тяжелой бадье, окованной железными обручами; наконец, пятый железную балду в полпуда весом, топор, кайло и несколько кирок. Я же нес только пустое ведро для чаепития и хлеб. Когда мы добрались наконец до места назначения, сердце у меня билось, как птица в клетке: задыхаясь, упал я на землю и так пролежал несколько минут, пока пришел в себя. Тогда только я с любопытством огляделся вокруг. Мы сидели возле большого деревянного строения, имевшего форму конуса или колпака вышиной около пяти сажен, прикрывавшего собою вход в шахту. По бокам его были две двери, запертые на замок; старший конвойный отомкнул их. Два казака немедленно стали с ружьями по обеим сторонам колпака, а пятеро других начали разводить костер.

Я взглянул вниз. В глубине котловины сверкала ограда Шелайской тюрьмы; самый зоркий глаз едва мог бы различить черные точки часовых, проходившие. по ее ослепительно белому фону; около тюрьмы чернело много других строений, производивших массою дымившихся в утреннем воздухе труб впечатление целого маленького городка. Значительно выше, окруженная болотом, виднелась горная светличка, из которой мы только что вышли. Еще выше, несколько в стороне, стоял красивый домик уставщика Монахова, заведовавшего Шелайским рудником. Прямо под нашими ногами возвышался точь-в-точь такой же, как наш, деревянный колпак, прикрывавший собою среднюю шахту. Во время пути, под влиянием страшной одышки, я и не заметил ее; шахты разделяло расстояние около двухсот шагов. Тут только услышал я от арестантов, что около светлички начинается еще штольня – горизонтальный коридор, углубляющийся в гору по направлению к нам, коридор, в который должны впоследствии упасть вертикальные шахты, чтобы играть в нем роль отдушин. Удовлетворившись этими первыми сведениями, я невольно залюбовался расстилавшеюся передо мною картиной. Стояло яркое осеннее утро; в воздухе было свежо, тихо и как-то радостно; по бледной небесной лазури не плыло ни одного облачка. Только что взошедшее солнце уже проливало море блеска. Местами сопки сверкали ослепительно ярко, местами от них ложилась черная тень. Темно было также в ущелье, где находилась тюрьма. Зато выше ее, в противоположной от нас стороне, ландшафт был особенно живописен и величествен. Там поднимался целый амфитеатр гор, громоздившихся одна на другую и наконец исчезавших в синевшем утреннем тумане. И мне невольно вспомнились слова поэта:

За горами горы,

Хмарою повиты,

Засияны горем,

Кровию политы…{17}


Да! страшная мысль о том, сколько горя, слез и даже живой человеческой крови видели эти бездушно красивые горы, омрачала наслаждение ландшафтом и невольно заставляла глаз отворачиваться… Я посмотрел в другую сторону, вверх от шахты. Там высилась огромная гора, по-видимому, господствовавшая над всей окрестностью. Один из казаков, заметив мое любопытство, подошел и сказал, что в этой-то именно горе и находятся главные выработки Шелайского рудника.

– Она вся изрыта шахтами, и руды там еще многое множество. Только теперь, тридцать вот уж лет, водой все затоплено – подступиться нельзя. Мой дедушка там робил… Он и по сю пору жив еще.

– Каторжный был?

– Да почитай что каторжный. Втапоры все крестьяне каторжные были… Мы заводские ведь. Как послушать дедушку-то, так нонешние каторжные в раю живут супротив ихнего. Разгильдеев ведь тогда был…{18} Вон спросите-ка светличного старика: он ведь тоже – и здесь, в этой самой горе, робливал и на Каре был. Вам теперь какая каторга? Уроков с вас, почесть, не спрашивают, порют редко, в препорцию, а втапоры дня не проходило, чтоб кровь рекой не лилась!..

Казак отошел. Все невольно задумались.

– Что же? Посмотрим, что за шахта такая, – предложил я арестантам, и мы отправились в колпак.

Посредине его находился большой четырехугольный колодец, почти доверху наполненный водою. Я нагнулся и почти тотчас же зажал нос – такой вонью разило оттуда…

– Тридцать лет стояла – прогнила, – объяснил кто-то из арестантов.

– Что же мы будем делать?

– А вот придет нарядчик – укажет. Торопиться нам нечего. Казна-матушка подождет.

– Что мы – каторжные, что ль? Торопиться!..

– Кто поспешит, людей насмешит.

– Да я не к тому говорю, чтобы торопиться, – оправдывался я, – а просто спрашиваю: что мы будем делать?

– Шарманку крутить.

– Где же тут шарманка? Все захохотали.

– Ну и плохи ж вы, Миколаич! Тут об книжках-та забыть надыть…

Я совсем сконфузился и начал оглядываться по сторонам. Над колодцем возвышался, на перилах, вал с железными ручками. Я взялся за одну из них, и огромный вал заскрипел и грузно повернулся. Тут только вспомнил я о принесенных нами бадьях и канате.

– Эхма! Давайте-ка лучше песенку, братцы, споем! – сказал молодой, довольно красивый парень Ракитин, имевший в тюрьме прозвище "осинового ботала" (так назывался бубенчик, который вешают на шею коровам, чтоб они не заблудились в тайге).


И, не дожидаясь поощрения, он запел высоким, сладеньким тенорком:

На серебряных волнах,

На желтом песочке

Долго-долго я страдал

И стерег следочки.

Вижу, море вдалеке

Быдто всколыбнулось…


Но эта песня, должно быть, не понравилась ему, и он тотчас же затянул другую:

Звенит звонок – и тройка мчится

Вдоль по дороге столбовой;

На крыльях радости стремится

Вдоль кровли воин молодой.{19}


Я насторожил уши.

– Вдоль чего стремится?

– Вдоль кровли воин молодой… То есть совсем, значит, молоденький паренек, ну вроде как я… И красавец такой же… И едет он к жене своей родной, супруге своей драгоценной…

– Постойте! Как же по кровле может он ехать? По дороге, по полю – так, а по крышам кто же ездит? "В дом кровных" нужно петь, то есть в дом родных.

– Хорошо-с. Это я беспременно запомню, будьте спокойны. Ох, и жестокая ж была у меня прежде память, Иван Николаевич, до чрезвычайности я, бывало, помнил всякую вещь! И ужасную страсть имел к наукам. Ну, а с тех пор как женился, гораздо тупее стал.

– А, вы женаты, Ракитин? Где же ваша жена?

– Здесь же, за мной пришла. Да разве вы не, видали- в обозе женщина ехала? Скверненькая такая, скверненькая старушоночка, плюнуть хочется! Она на пятнадцать лет меня старе.

– А вам самому сколько лет?

– Двадцать седьмой вот с покрова пошел. И мальчишечка у меня, знаете, есть, сюда же пришел, Кешей звать. Третий годок. Ох, и болит у меня сердечушко об ем, как подумаю, – болит!

– А об жене не болит?

– Жена что! Жен можно двадцать добыть, стоит захотеть. Особенно такому артисту, как я!.. Любая баба с ума от меня сойдет, от честной моей красоты!

И он вдруг пустился в пляс, приговаривая скороговоркой:

Ви-лы, грабли, две метелки и косач!

Ви-лы, грабли, две метелки и косач!

Приходили две чертовки и лешак,

Утащили две пудовки и мешок!


– Ах ты, ботало осиновое! – хохотали арестанты.

В эту минуту в дверях появился нарядчик Петр Петрович.

– Запарился же я, ребята! – сказал он, снимая шапку и обтирая лоб красным клетчатым платком. – Трудненько будет забираться сюда.

Тяжело дыша, он уселся рядом с нами на бревенчатом широком срубе шахты. Я попросил его объяснить, что имеет в виду горное ведомство, предпринимая эти работы.

– Да, почесть, ничего, паря, не имеет… Так, дурные деньги завелись… К старым выработкам, вишь, подойти хотят, что в той большой сопке находятся. Там вода теперь – ее нужно спустить через штольню вниз, вон в то болото у светлички.

– Когда же осуществится этот план?

– В том-то, паря, и дело, что – когда?.. Если бы вольный труд… А с картежными никогда этого не будет.

– Никогда?..

– Ну, может статься, лет через тридцать – сорок. Надо только думать, что гораздо раньше надоест деньги зря бросать… И в старину-то к тому ж, шелайская руда не из первосортных была: на пуд всего каких шестнадцать золотников серебра. А в Алгачах, к примеру, есть жилы – двадцать восемь золотников дают. Там только людей подавай, а серебро сейчас же бери, без всяких подготовительных работ… Вот хоть бы эту шахту взять: ее надо довести, по планту, до шестидесяти сажен глубины; пока же в ней девять всего сажен.

– В таком случае для чего же возобновлен Шелайский рудник?

– Для тюрьмы… Чтоб, значит, вашего брата учить!..{20} Однако, ребята, мы болтаем, а работать-то всё-таки надо. Как бы уставщик не заглянул… Хоть брюхо-то у него и толстое, таскать тяжело, а подползти все же может. Надевайте канат на валок!

Мы накрутили на вал канат и к концам его привязали по бадье, или, говоря на горном жаргоне, по кибелю. Четверо из нас, в том числе и я, стали вертеть вал за железные ручки, двое других принимали кибель и выливали из него вонючую воду в пристроенный тут же желоб, из которого она стекала в канаву.

"Вертеть шарманку" вчетвером и даже втроем было совсем легко; вдвоем приходилось уже изрядно напрягаться, в одиночку же из всех нас смогли выкрутить только двое: Семенов и еще один, невзрачный с виду, хохол. Петр Петрович тоже захотел попробовать силу и, хотя с большим трудом, все же выкрутил.

– Ну, теперь я пойду, братцы. Прощайте, не бросайте робить, пока казака не пришлю.

– Вот что, Петр Петрович, – подошел к нему со сладенькой улыбочкой Ракитин, – вы задайте нам лучше урок. Знаете, у арестанта тогда только и руки на работе чешутся, когда интерес есть, а так, всухую, оно что же-с? То же, что со старой бабой такому молодцу, например как я, любовь крутить.

– Для меня, пожалуй, как хотите. Триста кибелей выкачайте, тогда приходите в светличку.

– Многовато-с!..

– Нельзя меньше, уставщик осердится.

– Ну, ладно, – сказал Семенов, – триста идет!

– А тот кибелек-с, который вы сами вытащили, тоже прикажете сосчитать?

– Отвяжись, шут гороховый, некогда мне с тобой лясы точить.

– Ну, всего хорошего!

Торговать не дешево!

Красных девушек целовать,

Нас, горемык, не забывать!

Ах, что вы, девки, делаете,

От нас, парней, бегаете!..


Петр Петрович ушел. Я полагал, что мы сейчас же с большим усердием примемся за работу, так как было уже не рано, а урок казался мне изрядным. В душе я удивлялся даже, что сотоварищи мои так мало торговались с нарядчиком. Но как только последний скрылся из виду, Ракитин взвизгнул от радости, подпрыгнул, потом заржал жеребцом и наконец закукурекал:

– Чай варить! – закричал он. – Кончен урок!

Остальные безмолвно последовали его приглашению. Семенов взял котелок и пошел к казакам спрашивать, где они брали воду. Я с недоумением поглядел на Ракитина.

– Как кончен урок? Когда же мы успеем?

– О, не беспокойтесь, Иван Николаевич, времени у нас много будет. Вы на сколько лет осуждены-с?

Я сказал.

– Фю-ить! Много воды выкачаете за эстолько времени! Больше трехсот кибелей.

– Значит, вы обманете нарядчика? Скажете – триста выкачали, не выкачав и тридцати?

– Во-о-от-с! Догадались. Вот именно! Следуйте всегда моему правилу, Иван Николаевич: старайтесь об одном только, чтобы желоб замочен был. Замочен у нас? Ну, и великолепно!.. Ах, нет, нет! Вот тут краешек сухой, остался… Мы его позабрызгаем сейчас, вот так, вот этак… Чтоб настоящей, значит, работы вид показывало. Теперь я свободен, господа-с! Может, желаете песенку прослушать?

Не слышно шуму городского,

На веской башне тишина,

И на штыке у часового

Горит янтарная луна.{21}


– Или вот еще, гораздо лучше:

Уж за горой сыпучею

Потух последний луч,

Едва струей дремучею

Юрчит вечерний ключ!

Возьму винтовку длинную,

Отправлюсь из ворот,

Там за скалой-пустынею

Есть левый поворот.{22}


Семенов достал между тем воды, быстро сварил чай на солдатском костре, и мы предались сладкому кейфу.

– Напьемся чайку, можно и соснуть будет малость, – продолжал болтать Ракитин. – Вы лягте-с, Иван Николаевич, ей-богу лягте, я вам постельку приготовлю. Наломаю лиственничных веточек, принесу на носилках с Петрушкой, и вы превеликолепно у нас отдохнете. Сам я днем не умею спать: у меня, знаете, мыслей чрезвычайно много, и кровь также большой напор делает. Так я на стреме около вас посижу. Чуть замечу- идет какое начальство, – и разбужу вас легохонько.

Но я наотрез отказался от этого любезного предложения, сказав, что тоже не умею спать днем и потому предпочитаю поболтать.

– На сколько вы лет осуждены, Ракитин?

– На одиннадцать. Я ведь, Иван Николаевич, совсем безвинно в работу пошел. За шапку. Вот побожиться, за шапку!

– Как так?

– Был я сердит на одного парня… Вот. Петька знает его, Трофимова Алешку. Мы все ведь из одного места, из Енисейской губернии – и Гончаров, и Петька, и я… Ну, из-за девок, конечно, вышло… Вот и надумал я попочтевать его хорошенько, то есть ребра от души пощупать. Подговорил Сеньку Иванова. Укараулили мы с им раз, как Алешка выехал куда-то со двора, пали в кошеву- и айда за им следом. Нагоняем на степу: "Стой!.." Он туды, сюды метаться… Нет, брат, шалишь. Я прыг в его кошеву, вскакиваю, ровно кошка, ему на грудь – прямо зубами в груди впиваюсь… У меня, знаете, привычка такая: когда в гневе я, сейчас зубы в ход… Сенька- тот одной рукой за машинку его (за глотку), другой- под мякитки жарит. Здорово употчевали голубчика, изукрасили так, что не рыдай, моя мамонька! Избили и бросили в снег. Я еще снежком взял малость запорошил. Сели опять в кошеву – и айда по домам. А Алешка возьми да и отживи! Вылез, как медведь, из-под снега, в крове весь… Пришел прямо к сельскому старосте и подал на нас с Сенькой заявление, что мы у него, мол, шапку и денег семьдесят пять рублей отобрали. Сделали у нас обыск: глядь-т и впрямь у меня в кошеве Алешкина шапка лежит! Пришло кому-то из нас в дурью пьяную голову – шапку у него отобрать, да потом и из ума ее вон! Сами просто диву дались: как попала? На что брали? А уликой она меж тем большой явилась. Так, за шапку только, и в каторгу пошли- на одиннадцать лет.

В мире отверженных. Записки бывшего каторжника. Том 1

Подняться наверх