Читать книгу Любовь: сделай сам. Как мы стали менеджерами своих чувств - Полина Аронсон - Страница 5

Часть 1
Как «любовь» стала «отношениями»
Глава 2
Эмоциональный социализм: свобода любить по-сумасшедшему[37]

Оглавление

There are some things in life

Of which you will never make sense:

A Russian romance.


Michelle Gurevich. «Russian Romance»

В середине 1990-х среди начитанных петербургских школьников был популярен митьковский анекдот, рассказывать который следовало медленно, с элементами перформанса и в строгом соответствии с версией, приведенной в книге Владимира Шинкарева «Митьки». Итак:

Плывет океанский лайнер. Вдруг капитан с капитанского мостика кричит в матюгальник:

– Женщина за бортом! Кто спасет женщину?

Молчание. На палубу выходит американец. Белые шорты, белая майка с надписью «Майями бич». Одним взмахом пластично расстегивает зиппер, срывает шорты и майку, остается в плавках стального цвета. Корабль, затаив дыхание, смотрит. Американец, поигрывая бронзовым телом, подходит к борту, грациозно, не касаясь перил, перелетает их и входит в воду без брызг, без шума, без всплеска! Международным брассом мощно рассекает волны, плывет спасать женщину, но… не доплыв десяти метров… тонет! Капитан в матюгальник:

– Женщина за бортом! Кто спасет женщину?!

Молчание. На палубу выходит француз. Голубые шорты, голубая майка с надписью «Лямур-тужур».

– Я спасу женщину!

Одним взмахом пластично расстегивает зиппер, срывает шорты и майку, остается в плавках с попугайчиками. Корабль, затаив дыхание, смотрит. Француз подходит к борту, как птица, перелетает перила, входит в воду прыжком три с половиной оборота без единого всплеска! Международным баттерфляем плывет спасать женщину, но… не доплыв пяти метров, тонет. Капитан в матюгальник срывающимся голосом:

– Женщина за бортом! Кто спасет женщину?!

Молчание. Вдруг дверь каптерки открывается, на палубу, харкая и сморкаясь, вылезает русский. В рваном промасленном ватничке, штаны на коленях пузырем.

– Где тут? Какая баба?

Расстегивает единственную пуговицу на ширинке, штаны падают на палубу. Снимает ватник и тельняшку, кепочку аккуратно положил сверху, остается в одних семейных трусах до колен. Поеживаясь, хватается за перила, переваливается за борт, смотрит на воду и с харканьем, с шумом, с брызгами солдатиком прыгает в воду и… сразу тонет[38].

Этот нелепый анекдот мог вызвать спазмы и колики не только у моих одноклассников, но даже у многих знакомых взрослых: в редакции газеты «Пять углов», где я училась азам журналистики; в кафе галереи «Борей» на Литейном; за столом в гостях у моей бабушки. «Сразу тонет…» – повторял кто-то, отдышавшись, и все повторялось сначала.

Как и всякий фольклор, анекдот несет на себе отпечаток того времени и места, которые его породили. Безусловно, это свидетельство сардонической самоиронии, характерной для многих произведений позднего социализма. Кроме того, в нем точно схвачена эпоха, в которую интеллигенция – социальная прослойка, создававшая и распространявшая такого рода фольклор, – была лишена всякой возможности (да и не испытывала на себе давления), чтобы участвовать в любых формах конкуренции. Главное в этом анекдоте – сконструированная в нем субъектность, акцент на принципиальном нахождении эпического героя за пределами конкурентных отношений. Неслучайно именно этот анекдот приводит для анализа принципа «вненаходимости» антрополог Алексей Юрчак. Он пишет о нем так:

В рассказе отсутствует ожидаемая кульминация, которая была бы возможна, если бы герой спас тонущую женщину или хотя бы героически утонул в метре от нее. Митек не дает этой кульминации случиться, поскольку тонет, даже не начав плыть. Если сказочный Иванушка-дурачок в конце концов побеждает заморского принца или сверхъестественное существо, то в митьковском рассказе не побеждает никто. Неожиданность этой концовки является одним из важных элементов митьковской эстетики. Главной идеей здесь является не то, что выдуманный герой не тянет на «крутого парня», а то, что он даже не догадывается, что кто-то хочет быть крутым. Митек никого не побеждает потому, что стремление к победе ему просто незнакомо – он не понимает, что такое состязание. Но по этой же причине он не может и проиграть. Он существует в отношении вненаходимости ко всему дискурсивному пространству, в котором и выигрыш, и проигрыш возможны как таковые. Находясь внутри формальных параметров этого пространства, он живет за пределами его констатирующих смыслов[39].

Безусловно, далеко не все члены советского общества стремились жить в «пространстве вненаходимости» – и даже те, кто это пространство населял, не обязательно разделяли с митьками свои ценности и представления о мире. И тем не менее у этого анекдота есть не только локальный, понятный одной тусовке или группе смысл, но и значение более широкое. В своей наивной простоте эта ироническая виньетка прекрасно схватывает природу советского повседневного экзистенциализма: абсурдность акта самопожертвования, которому суждено остаться бессмысленным. Комическое вырастает здесь из подмены катарсиса провалом, герой – это антигерой. Но в анекдоте нет ничего циничного – напротив, он полон стоицизма. В юмористической форме он учит философскому отношению к самым страшным в жизни вещам: к потере контроля, к смерти, к неожиданным ударам судьбы. Если вкратце: он учит основам того эмоционального режима, который антрополог Юля Лернер называет «эмоциональным социализмом», определяя его следующим образом:

Эмоциональный социализм – это сплав, порожденный разными феноменами, сосуществующими в одну историческую эпоху. Во-первых, это экономическая и ценностная система социализма – с ее принципами коллективной собственности и служения обществу. Во-вторых, это жизненные сценарии русской, точнее, русскоязычной культуры, в сердце которой лежат культурные сценарии литературы XIX века. Кроме того, его выстраивают некоторые общие православные представления и, конечно, все то, что советская идеология могла сказать о чувствах и о частной жизни. В этом смысле эмоциональный социализм не лишен «русскости» так же, как эмоциональный капитализм не лишен «американскости»[40].

«Эмоциональный социализм отличает место такого явления, как судьба, предписание, обстоятельства, – говорит Юля. – Есть какая-то расстановка сил или какой-то путь, которому нужно следовать, идти по нему, а не бороться. Приспосабливаться, а не менять. Для многих людей научиться жить с проблемами, привыкнуть к ним, притереться и жить им вопреки – это более значимый, более ценный опыт, чем от них уйти. В этом и состоит для них путь успеха. То есть избавление от страданий не является целью; боль не воспринимается как помеха, как что-то, что делает жизнь неправильной, не такой, как надо».

Если эмоциональный капитализм – это режим выбора, то эмоциональный социализм – это режим судьбы. В эмоциональном социализме субъект «падает в чувства» так же, как герой митьковского анекдота падает в море – не очень понимая, куда его несет, и часто даже не умея плавать. Фундаментальная особенность эмоционального социализма – принципиальное рассоединение логики продуктивности и чувственного опыта.

«Свобода эмоционального социализма – в готовности потерять голову от любви, в свободе любить по-сумасшедшему, – говорит Юля Лернер. – Для советских литературы и кино был характерен культ любви; совершенно легитимными были фильмы про безумные чувства, про измену, про уход из семьи. При этом за большими аутентичными чувствами там совсем не следовали благополучие и счастье. И вообще ничего хорошего, как правило, из них не получалось». Побеги в любовь – это своего рода прогулки по тюремному двору.

Действительно, любовь в России – это удовольствие хрупкое и недолговечное. Окружающая ее среда всегда предельно агрессивна. Над ней испокон веков нависает угроза очередной войны, ига, революции или ядерной катастрофы – нередко воображаемая, но всегда возможная. Из поколения в поколение здесь передается одна и та же истина: самый убедительный способ доказать свою любовь женщине, ребенку или родине – это сесть за них в карцер, а лучше и вовсе умереть. Превозносятся чувства, приносящие боль и требующие жертв. И напротив: чувства, которые дарят тепло и утешение, считаются поверхностными. Режим судьбы ведет к возникновению двух противоположных полюсов: с одной стороны, вот жены декабристов, сталинградские медсестры и чернобыльские вдовы, готовые идти за любимыми на край света. С другой, Россия – страна с одним из самых высоких в мире уровней разводов[41], абортов[42] и домашнего насилия[43]. Нередко оба полюса сосуществуют в одной семье, в одном человеке: кто не знает бабушек, дождавшихся своих мужей с фронта или из лагерей и поровших внуков до кровоподтеков? И всё «от любви».

Если представление о зрелости, лежащее в основе режима выбора, рассматривает любовную боль как отклонение от нормы и результат неверных решений, то до совсем недавнего времени под зрелостью в России понималась способность выносить эту боль почти до абсурдного предела. Что делать – судьба.

* * *

«Советская идеология любви представляла собой свод противоречивых идей, почерпнутых из разных источников – от христианской морали до французского утопического социализма и немецкой идеалистической философии», – отмечает социолог Анна Шадрина[44].

При этом логика «продуктивности» в сфере интимного менялась в ходе советской истории. Соответствующим образом трансформации подвергались и представления о сексуальности, семье и браке. В первые годы советской власти здесь ненадолго восторжествовал идеал абсолютной сексуальной свободы.

«Для классовых задач пролетариата совершенно безразлично, принимает ли любовь форму длительного и оформленного союза или выражается в виде проходящей связи», – утверждала Александра Коллонтай на страницах журнала «Молодая Гвардия»[45]. Именно Коллонтай стала автором революционных декретов, впервые сделавших доступными разводы и аборты.

Все могут со всеми и всегда, утверждали идеологи новой сексуальности. В 1919-м Коллонтай отмечала: «Такой пестроты брачных отношений еще не знавала история: неразрывный брак с устойчивой семьей и рядом преходящая свободная связь, тайный адюльтер в браке и открытое сожительство девушки с ее возлюбленным, брак парный, брак втроем и даже сложная форма брака вчетвером»[46]. Если бы в те времена существовал Tinder, то Коллонтай сделала бы его обязательным, а планы пятилеток учитывали бы количество правых свайпов на душу населения.

Однако задор обнаженных парадов «Долой стыд!» и большевистская полиамория удивительным образом никак не отменяли патриархата. Строительство коммунизма, включая его сексуальные аспекты, было возможным только за счет покорности женщин. Это положение дел открыто пропагандировалось в главном печатном издании страны – газете «Правда»:

Если мужчина вожделеет к юной девушке, будь она студенткой, работницей или даже девушкой школьного возраста, то девушка обязана подчиниться этому вожделению, иначе ее сочтут буржуазной дочкой, недостойной называться истинной коммунисткой[47] («Правда», 21 марта 1925).

Именно эту точку зрения некоторые называли доктриной «стакана воды» – коитус приравнивался к утолению жажды, и не больше. Большевизм фактически узаконивал сексуальное насилие над женщиной, предоставляя ей при этом беспрецедентный по сравнению с другими странами доступ к системе образования и рынку труда.

Действительно, социалистическая эмансипация была полна противоречий. В отдельные периоды (в раннем и позднем социализме) любовь рассматривалась как эмоция, освобождающая и раскрепощающая индивида, в другие – наоборот, как буржуазное чувство; эротическая компонента в ней то появлялась, то исчезала[48].

К середине 1930-х любовь и сексуальность были поставлены в жесткие рамки воспроизводства социалистического общества. С одной стороны, в кинематографических и литературных нарративах этого времени любовь рассматривалась как вознаграждение за верность коммунистическим идеалам – красивые девушки выбирали «правильных» парней. С другой стороны, на гетеросексуальный брак возлагалась ответственность за воспроизводство населения; радости плоти 1920-х не только ушли в прошлое, но и стали рассматриваться как форма моральной деградации.

Вышедшим на рынок труда женщинам необходимо было соответствовать сразу двум наборам норм: знать свое место в семье и ударно трудиться на рабочем месте. Моя бабушка защитила диссертацию по физике в 1949 году, одной рукой записывая формулы, а другой – сцеживая грудное молоко для новорожденного папы в стеклянную бутылочку. Как тысячи советских женщин, бабушка работала, получала зарплату, ездила в командировки и выступала на конференциях. Но стирать пеленки было исключительно ее работой. Дед, специалист по сопромату, забывал о термодинамике: оставленные ему бутылочки часто лопались при нагревании. Ребенок кричал. Соседи по коммуналке стучали в стену. Гендерные исследователи называют это состояние «двойным контрактом» – когда после работы ты бежишь варить борщ. Или едешь в набитом троллейбусе на очередной аборт, потому что именно аборт стал в СССР основным средством контрацепции (в среднем четыре аборта на женщину – не хотите?).

В поздний период социализма – с конца 1960-х – в дискурсе о семье и «половом вопросе» со временем стала набирать силу тема эмоционального и сексуального удовлетворения. Катерина Лишкова, автор книги «Sexual Liberation, Socialist Style»[49] отмечает, что, хотя в большинстве соцстран моногамный гетеросексуальный брак продолжал оставаться нормой, в нем появилось чувственное измерение: эмоциональная неудовлетворенность, отсутствие влечения были легитимными и в высшей степени распространенными основаниями для разводов во всем социалистическом блоке, причем инициатива их исходила в большинстве случаев от женщин. В социализме сформировался субъект, претендующий на личное счастье. И, вопреки распространенному мнению, этот субъект вел бурную любовную – и половую – жизнь, полную переживаний.

«Некоторые ученые придерживаются мнения, что в социалистических странах преобладало пуританское отношение к сексу. Другие говорят о том, что социалистический режим привел к более полному и раннему расцвету сексуальности в гетеросексуальных парах, чем в странах Запада. Особенно велики были эти различия в поздний период социализма, когда Запад проходил трансформацию, вызванную сексуальной революцией 1960-х годов. В Восточной Европе в 1960-х ничего похожего не наблюдалось – и это не удивительно. И все же некоторые определяющие признаки социалистического общества – прежде всего идея отказа от монетарной основы социальных взаимоотношений, а также акцент на женское равноправие в ранние годы социализма – создали среду, способствовавшую взаимно удовлетворительным сексуальным отношениям. Свобода сексуальных отношений от давления материальных факторов наряду с довольно высокой самооценкой женщин, подкрепленной их финансовой независимостью (особенно в сравнении с их современницами на Западе), привели в результате к тому, что „у коммунистов секс был лучше“. В то же время в социалистических странах появилась собственная уникальная школа сексологии, которая сыграла важную роль в формировании ожиданий от эротических отношений, представлений о сексуальных практиках и об удовольствии женщины», – отмечает Лишкова[50].

Действительно, в 2017 году социолог Кристен Годзее ошарашила читателей New York Times утверждением, что «при социализме секс доставлял женщинам больше удовольствия»[51]. Этот же тезис она развивает в своей книге «Why Women Have Better Sex Under Socialism: And Other Arguments for Economic Independence»[52]. Годзее сделала свой вывод на основе интервью с бывшими гражданками ГДР. Вспоминая бурную молодость, восточные немки утверждали, что в их времена секс был куда веселей, чем у их дочерей сегодня. Годзее формирует одну важную гипотезу: при социализме секс находился вне системы товарно-денежных отношений, а женщины, экономически независимые от мужчин, чувствовали себя свободнее и увереннее при выборе партнера – и в брачных, и во внебрачных отношениях. «Сексуальность при социализме не была предметом рыночного обмена, – пишет Годзее, – и поэтому становилась опытом, который мужчины и женщины делили на равных». Более того, при социализме, по мнению Годзее, секс был частью дружеских отношений, формой выражения тепла и симпатии, а не системы доминирования мужчин над женщинами.

Увы, Кристен Годзее явно писала свою книгу, не снимая розовых очков – или не выходя с восточногерманского нудистского пляжа, где действительно до сих пор можно увидеть пожилых хиппи, играющих в обнаженном виде на губной гармошке. Во всяком случае, ее выводы невозможно экстраполировать на опыт женщин в бывшем СССР – не только жившем куда беднее, чем другие страны соцблока, но и без доступной системы сексуального просвещения.

«Бесконечный дефицит всего играл огромную роль в том, как женщины в СССР относились к сексу. В особенности это касалось методов контрацепции, – говорит Мишель Ривкин-Фиш[53], профессор Университета Северной Каролины в Чапел-Хилл, автор книги „Women’s Health in Post-Soviet Russia“[54]. – Буклеты о „половой гигиене“, выпущенные с 1960 по 1985 год, предлагали в том числе спринцевание лимонной кислотой или раствором борного спирта. Женщинам также рекомендовали собственноручно изготавливать контрацептивные тампоны, которые нужно было пропитывать специальным раствором и вводить минимум за полчаса до соития. Секс в таких обстоятельствах был, скорее, сомнительным удовольствием».

Кроме того, Ривкин-Фиш подвергает сомнению тезис о полной бескорыстности секса при социализме: в системе, где блат и неформальный обмен услугами играли громадную роль, секс тоже становился разменной монетой. И всю ответственность за его последствия, как всегда, несли женщины.

Аборты были доступны повсеместно, в отличие от презервативов и простейших знаний об устройстве человеческого тела. Чехословакия и ГДР – страны, где проводили свои исследования Катерина Лишкова и Кристен Годзее, – отличались в этом плане радикально. «К концу 1960-х и к началу 1970-х сексология и в особенности исследования о женской сексуальности стали все больше распространяться в восточноевропейских странах, в том числе в Венгрии и в Польше, – говорит Лишкова. – Появились публикации о том, как строить отношения в браке, и рекомендации по поводу сексуальных практик стали неотъемлемой частью этой литературы. Фокус делался не только на техниках секса, но и на удовлетворенности партнеров. Именно сочетание доступности экспертного знания и экономической независимости создавало у женщин при социализме условия для большей удовлетворенности сексуальной жизнью»[55]. Но только не в СССР.

* * *

«В Советской России при попытке практической реализации марксистской программы социальных преобразований во всех сферах не возникло, да и не могло возникнуть единой точки зрения по вопросам любви и „половой морали“, поэтому и „брачные сценарии“ менялись чуть ли не каждое десятилетие», – пишет философ Альмира Усманова[56]. В ходе становления, консолидации и трансформации советской власти менялся и ее эмоциональный режим. За 75 лет с Октябрьской революции и до распада СССР сменилась не только палитра допустимых и одобряемых чувств и их выражения – изменился и сам субъект чувствования. Эту трансформацию можно проиллюстрировать на примере употребления личных местоимений в советской литературе. Проанализировав несколько периодов развития прозы в СССР, литературовед Вера Данэм отмечает, что если в 1920-1930-х годах в фокусе внимания были «мы», то в годы войны появилось «ты» и «я»[57]. В послевоенной же прозе героями сделались «он» и «она». Нарратив о чувствах, таким образом, постепенно становился все более индивидуализированным, на первое место выходил отдельный человек, ищущий уже не коллективного торжества, а личного счастья. В позднесоветский период этот поиск счастья сделался важнейшим лейтмотивом литературы и кино, и именно из него вырастает главный внутренний конфликт героя той эпохи: «бросаться» в чувства или стремиться управлять ими? Чаще всего этот конфликт решался в пользу первого: герой, пытающийся подчинить эмоции расчету или плану, был либо смешон, подобно Бузыкину из «Осеннего марафона» (помните таймер на его часах?), либо очевидно неприятен – вроде Ипполита из «Иронии судьбы». Роман Юрия Трифонова «Обмен» – литературный памятник позднесоветскому быту – рассказывает о людях, которые стремятся максимизировать личную выгоду от отношений с другими. Любовь, близость и дружба включены здесь в круговорот обмена материальными благами. В этом мире чувства сами начинают напоминать вещи, у которых непременно есть цена и собственник:

…нет, они не фальшивят, когда проявляют сочувствие и спрашивают с проникновенной осторожностью: «Ну, как у вас дома дела?» – но просто это сочувствие и эта проникновенность имеют размеры, как ботинки или шляпы. Их нельзя чересчур растягивать. ‹…› Разве можно сравнивать – умирает человек, и девочка поступает в музыкальную школу? Да, да. Можно. Это шляпы примерно одинакового размера – если умирает чужой человек, а в музыкальную школу поступает своя собственная, родная дочка[58].

Внутренний конфликт главного героя рождается именно из его неготовности участвовать в экономике чувств – именно она делает, по его мнению, из человека раба, ограничивает его внутреннюю свободу, заставляет его обменивать душу на благоустроенную квартирку.

Возвращаясь к началу этой главы, можно сказать, что герой Трифонова ориентируется на понятие свободы, принципиально отличное от того, что лежит в основе эмоционального капитализма. Его не привлекает так называемая позитивная свобода – «свобода для». Напротив, он ищет истины в «свободе от» – от вмешательства в свою жизнь других людей, от необходимости обустраивать свой мир материально, в свободе стремиться к чему-то, что скрыто от постороннего наблюдателя, в толстовской свободе выйти в 82 года из дома с мешком сухарей, чтобы умереть на железнодорожной станции. Свобода «транс-цен-ден-таль-но-го», как говорил другой герой позднесоветской литературы – Веничка Ерофеев.


Это подразумевает и свободу чувствовать боль, идти на саморазрушение и испытывать страдания. Она основана на этической максиме, сформулированной все тем же Веничкой: «Все на свете должно происходить медленно и неправильно, чтобы не сумел загордиться человек, чтобы человек был грустен и растерян».

Но кто может себе позволить быть грустным и растерянным в мире непрерывной конкуренции, требующем от каждого из нас регулярно фиксировать свой личностный рост – если не в резюме, то хотя бы в инстаграме? «Бросаться в любовь» – несовместимо с жизнью. На место «любви» приходят «отношения».

38

с брызгами солдатиком прыгает в воду и… сразу тонет: Шинкарев В. Митьки. Спб: Новый Геликон, 1996. С. 81–82.

39

живет за пределами его констатирующих смыслов: Юрчак А. Это было навсегда, пока не кончилось. М: НЛО, 2014. С. 466.

40

как эмоциональный капитализм не лишен «американскости»: Lerner J. The Changing Meanings of Russian Love: Emotional Socialism and Therapeutic Culture on the Post-Soviet Screen // Sexuality & Culture (special issue on “Post-Soviet Intimacies”). 2015. № 19. С. 354–55.

41

с самым высоким уровнем разводов: Захаров С. В. Браки и разводы в современной России // Демоскоп Weekly. 2015. № 625–626. Доступно на: http://demoscope.ru/weekly/2015/0625/demoscope625.pdf..

42

абортов: Сакевич В. Аборт – кривое зеркало демографической политики // Демоскоп Weekly. 2003. № 123–124. Доступно на: http://www.demoscope.ru/weekly/2003/0123/analit01.php..

43

домашнего насилия: «Я могу убить тебя, и меня никто не остановит». Проблема домашнего насилия в России и реакция государства // Human Rights Watch, 2015. Доступно на: https://www.hrw.org/ru/report/2018/10/25/323535..

44

отмечает социолог Анна Шадрина: Шадрина А. Не замужем. Секс, любовь и семья за пределами брака. С. 132.

45

утверждала Александра Коллонтай на страницах журнала «Молодая Гвардия»: Коллонтай А. Дорогу крылатому Эросу! (Письмо к трудящейся молодежи) // Молодая гвардия. 1923. № 3. C. 111–124.

46

брак парный, брак втроем и даже сложная форма брака вчетвером: Коллонтай А. Новая мораль и рабочий класс. М: Изд-во ВЦИК, 2019. С. 53.

47

недостойной называться истинной коммунисткой: Цит. по: Секс в СССР: воспоминания ровесников Октября. Доступно на: http://argumentua.com/stati/seks-v-sssr-vospominaniya-rovesnikov-oktyabrya..

48

эротическая компонента в ней то появлялась, то исчезала: См. подробнее: Lerner J. The Changing Meanings of Russian Love: Emotional Socialism and Therapeutic Culture on the Post-Soviet Screen. С. 355.

49

автор книги «Sexual Liberation, Socialist Style»: Liskova K. Sexual Liberation, Socialist Style: Communist Czechoslovakia and the Science of Desire, 1945–1989. Cambridge University Press, 2019.

50

отмечает Лишкова: Лишкова К. Удовольствие женщины – в план пятилетки. Доступно на: https://www.dekoder.org/ru/gnose/udovolstvie-zhenshchiny-sexualnost-sotsialism..

51

секс доставлял женщинам больше удовольствия: Ghodsee K. Why Women Had Better Sex Under Socialism. Доступно на: https://www.nytimes.com/2017/08/12/opinion/why-women-had-better-sex-under-socialism.html..

52

она развивает в своей книге «Why Women Have Better Sex Under Socialism: And Other Arguments for Economic Independence»: Ghodse K. Why Women Have Better Sex Under Socialism: And Other Arguments for Economic Independence. Bodley Head, 2018.

53

говорит Мишель Ривкин-Фиш: Интервью автору, июнь 2019 года.

54

автор книги «Women’s Health in Post-Soviet Russia»: Rivkin-Fish M. Women’s health in post-Soviet Russia: the politics of intervention. Bloomington, IN: Indiana University Press, 2005.

55

условия для большей удовлетворенности сексуальной жизнью: Интервью автору, июнь 2019 года.

56

пишет философ Альмира Усманова: Усманова А. О марксистской теории любви // Топос. 2010. № 3. С. 206.

57

в годы войны появилось «ты» и «я»: Dunham V. In Stalin’s time: middleclass values in Soviet fiction. Durham: Duke University Press, 1990.

58

в музыкальную школу поступает своя собственная, родная дочка: Трифонов Ю. В. Другая жизнь. Повести. Рассказы. М: Известия, 1979. С. 171.

Любовь: сделай сам. Как мы стали менеджерами своих чувств

Подняться наверх