Читать книгу Вавилон. Сокрытая история - Ребекка Куанг - Страница 5

Часть I
Глава 2

Оглавление

Огромный город, что судьбу моей страны решает,

Как и судьбы мира.

Уильям Вордсворт. Прелюдия

Лондон был мрачным и серым, но тут же взрывался цветом; шумным, бурлящим жизнью, но жутковато тихим, населенным призраками и кладбищами. Пока «Графиня Харкорт» плыла вглубь страны по Темзе, к порту в бьющемся сердце столицы, Робин заметил, что Лондон, подобно Кантону, – город противоречий и толп, как и любой город, служащий гаванью для всего мира.

Но, в отличие от Кантона, сердце Лондона билось, как отлаженный механизм. По всему городу гудело серебро. Оно мерцало на колесах кебов и колясок, на лошадиных подковах, сверкало под окнами и над дверями зданий, было закопано под улицами и скрыто в стрелках тикающих часов в башнях, выставлялось напоказ в витринах магазинов, а вывески гордо превозносили магические свойства хлеба, ботинок или всяких безделушек. Жизненная сила Лондона обладала резким и звонким тембром, совершенно не похожим на потрескивания шаткого бамбука, которыми был наполнен Кантон. Звук здесь был искусственным, металлическим – будто у ножа, скрипящего по стальному точилу; чудовищный промышленный лабиринт, как у Уильяма Блейка: «жестокий труд / Бесчисленных колес, вращающих одно другое / Тиранами-зубцами»[6].

Лондон собрал львиную долю серебряной руды и языков со всего мира, и в результате город стал крупнее, тяжелее, быстрее и ярче, чем позволяла природа. Лондон был прожорлив, разжирел на своей добыче и все равно голодал. Лондон был одновременно невообразимо богат и удручающе беден. Прекрасный, уродливый, разросшийся, тесный, рыгающий, чихающий, добродетельный, лицемерный, посеребренный, Лондон был близок к расплате, ибо настанет тот день, когда город либо пожрет себя изнутри, либо выплеснется наружу в поисках новых деликатесов, труда, капитала и культуры, которыми можно питаться.

Но чаша весов пока еще не опрокинулась, и вечный пир пока продолжался. Когда Робин, профессор Ловелл и миссис Пайпер ступили на берег в лондонском порту, суматоха колониальной торговли достигла апогея. Корабли с мачтами и реями, инкрустированными серебром, помогающим плыть быстрее, стояли в ожидании, когда их трюмы опустошат от чая, хлопка и табака перед следующим плаванием в Индию, Вест-Индию, Африку, на Дальний Восток. Они развозили британские товары по всему миру. И возвращались с полными трюмами серебра.

Уже тысячу лет серебряные пластины использовали в Лондоне, да и по всему свету, но со времен расцвета Испанской империи ни одно место в мире так не зависело от силы серебра и не обладало подобными запасами. Серебро, обрамляющее каналы, очищало воду даже в такой огромной реке, как Темза. Серебро в сточных канавах маскировало вонь дождя, слякоти и отбросов ароматом невидимых роз. Серебро в часовых башнях позволяло колоколам отбивать ритм, слышимый на много миль вокруг, и перезвон сливался в одну нестройную мелодию по всему городу и пригородам.

Серебро имелось и в двухколесных кебах, которые нанял профессор Ловелл, после того как они прошли таможню: один – для пассажиров, а другой – для багажа. Когда они уселись, тесно прижавшись друг к другу в крохотном экипаже, профессор Ловелл указал на серебряную пластину, вмонтированную в пол кеба.

– Можешь прочитать, что там написано? – попросил он.

Робин наклонился и прищурился.

– Скорость… и спес?

– Spes, – уточнил профессор Ловелл. – Это латынь. От этого слова произошло английское speed, скорость, и оно означает нечто среднее между надеждой, удачей, успехом и достижением цели. Так экипажи ездят чуть быстрее и безопаснее.

Робин нахмурился и коснулся пластины пальцем. Она казалась такой маленькой, такой незначительной, а производила огромный эффект.

– Но как? – И он тут же задал второй, более насущный вопрос: – А я могу…

– В свое время. – Профессор Ловелл похлопал его по плечу. – Но да, Робин Свифт. Ты будешь одним из немногих ученых в мире, владеющих секретами серебра. Вот для чего я и привез тебя сюда.


Через два часа кеб доставил их в деревню под названием Хампстед, расположенную в нескольких милях от Лондона, профессор Ловелл владел там четырехэтажным домом из красного кирпича и белой штукатурки, окруженным обширным садом из аккуратно постриженных кустов.

– Твоя комната на самом верху, – сказал профессор Робину, открывая дверь. – Вверх по лестнице и направо.

Внутри было темно и промозгло. Миссис Пайпер пошла отдергивать шторы, а Робин затащил свой сундук по спиральной лестнице и дальше по коридору, как ему сказали. В его комнате было мало мебели – только письменный стол, кровать и стул, а еще книжный шкаф в углу, уставленный столькими книгами, что его лелеемая коллекция выглядела на их фоне жалко.

Робин с любопытством приблизился. Неужели эти книги собрали специально для него? Это казалось маловероятным, хотя многие названия звучали привлекательно – только на верхней полке стояло несколько новых романов Свифта и Дефо, его любимых авторов. Обнаружились там и «Путешествия Гулливера». Он взял книгу с полки. Она была потрепанной, некоторые страницы засаленные, с загнутыми уголками, а другие с пятнами от чая или кофе.

Робин смущенно поставил книгу на место. Видимо, в этой комнате кто-то жил до него. Другой мальчик, наверное, его ровесник, который так же сильно любил Джонатана Свифта и читал «Приключения Гулливера» столько раз, что чернила в верхнем правом углу, где палец переворачивал страницы, слегка выцвели.

Кто это мог быть? У профессора Ловелла вроде бы не было детей.

– Робин! – взревела миссис Пайпер снизу. – Тебя ждут на улице.

Робин поспешил вниз по лестнице. Профессор Ловелл ждал его у двери, нетерпеливо глядя на карманные часы.

– Комната подошла? – поинтересовался он. – Там есть все, что тебе нужно?

Робин энергично кивнул.

– Еще бы.

– Хорошо. – Профессор Ловелл мотнул головой на ожидающий кеб. – Садись, нужно сделать из тебя англичанина.

Он говорил в буквальном смысле. Остаток дня профессор Ловелл водил Робина по разным специалистам, приобщавшим его к цивилизованному обществу. Они посетили доктора, который взвесил и осмотрел его и неохотно объявил годным для жизни на острове. «Ни тропических болезней, ни блох, благодарение Богу. Немного мелковат для своего возраста, но, если кормить его ягненком и пюре, быстро наверстает. А теперь давайте сделаем прививку от оспы. Подними-ка рукав, будь любезен. Благодарю. Больно не будет. Считай до трех». Они зашли к цирюльнику, и тот подстриг непослушные, доходящие до подбородка пряди Робина совсем коротко, над ушами. Затем навестили шляпника, сапожника и, наконец, портного, который измерил Робина с ног до головы и показал несколько рулонов ткани, а утомленный избытком впечатлений Робин выбрал наугад.

Когда солнце уже клонилось к закату, они заглянули в суд, где встретились со стряпчим, и тот составил несколько документов, согласно которым Робин становился законным гражданином Великобритании, а его опекуном назначался профессор Ричард Линтон Ловелл.

Профессор Ловелл написал свое имя с размашистым завитком. Потом к столу стряпчего подошел Робин. Стол был слишком высок для него, и клерк подвинул скамейку, на которую он мог встать.

– Я думал, что уже все подписал, – сказал Робин, глядя на документ.

Текст очень напоминал соглашение об опекунстве, которое профессор Ловелл дал ему в Кантоне.

– Здесь определяются условия наших с тобой отношений, – пояснил профессор. – Так ты станешь англичанином.

Робин просмотрел закорючки текста: опекун, сирота, несовершеннолетний, попечительство.

– Вы меня усыновляете?

– Я стану твоим опекуном. Это не то же самое.

«Почему?» – чуть не спросил он. От этого вопроса зависело что-то важное, хотя Робин был еще слишком мал, чтобы как следует разобраться. Повисла напряженная пауза. Стряпчий почесал нос. Профессор Ловелл откашлялся. Но время шло, а он так и не заговорил. Профессор Ловелл не считал нужным что-либо объяснять, а Робин уже знал – настаивать не стоит. Он подписал.


К тому времени как они вернулись в Хампстед, солнце уже давно село. Робин спросил, может ли пойти спать, но профессор Ловелл позвал его в столовую.

– Ты же не хочешь расстроить миссис Пайпер, она весь день провела на кухне. Хотя бы положи немного на тарелку.

Миссис Пайпер счастливо воссоединилась с родной кухней. Стол, нелепо огромный для двоих, был уставлен молочниками, белыми булочками, жареной морковью и картофелем, соусами, а в серебряной супнице была, по всей видимости, целая курица. Робин с утра ничего не ел и должен был бы умирать от голода, но так устал, что при виде всей этой снеди его затошнило.

Он посмотрел на картину, висящую позади стола. Она сразу бросалась в глаза. На ней был изображен прекрасный город в сумерках, но, как понял Робин, не Лондон. Какой-то более величественный. Более древний.

– Ах да, – сказал профессор Ловелл, проследив за его взглядом. – Это Оксфорд.

Оксфорд. Робин слышал это название, но не помнил где. Он попытался разобрать название по частям, как поступал со всеми незнакомыми английскими словами.

– Там… торгуют скотом?[7] Это рынок?

– Это университет. Там собираются величайшие умы страны, чтобы исследовать, изучать и обучать. Это чудесное место, Робин.

Профессор указал на большое здание с куполом, находящееся в центре картины.

– Это Рэдклиффская библиотека. А это, – показал он на башню позади нее, самое высокое здание на картине, – Королевский институт перевода. Именно там я преподаю и провожу боˊльшую часть года, когда не живу в Лондоне.

– Как красиво, – сказал Робин.

– О да, – произнес профессор Ловелл с нехарактерной теплотой. – Это самое прекрасное место на свете.

Он раскинул руки, словно вообразил перед собой Оксфорд.

– Представь город ученых, исследующих самые чудесные и завораживающие явления. Науки. Математика. Языки. Литература. Представь здания и здания, наполненные книгами, в каждом больше книг, чем ты видел за всю жизнь. Представь тихое, уединенное и спокойное место для размышлений. – Он вздохнул. – Лондон – отвратительная клоака. Здесь ничего невозможно делать – слишком шумно, город требует все твое внимание. Можно сбежать в места вроде Хампстеда, но вопящее нутро города притягивает обратно, нравится тебе это или нет. А Оксфорд предоставляет все необходимые для работы инструменты: пищу, одежду, книги, чай и покой. Это средоточие всех современных знаний и изобретений цивилизованного мира. И если ты будешь успешно там учиться, однажды тебе повезет назвать его домом.

Единственным подобающим ответом на эту речь могло быть только благоговейное молчание. Профессор Ловелл с замиранием сердца смотрел на картину. Робину хотелось бы преисполниться таким же восторгом, но он не мог не коситься на самого профессора. Нежность и страстное томление в его взгляде поразили Робина. До сих пор за все время знакомства профессор Ловелл ни к чему не выказывал такую привязанность.

Обучение Робина началось на следующий день.

После завтрака профессор Ловелл велел Робину умыться и через десять минут вернуться в гостиную. Там уже дожидался дородный, улыбчивый джентльмен по имени мистер Фелтон (окончил колледж Ориел с самыми высокими оценками, между прочим), и, разумеется, под его руководством Робин освоит латынь на оксфордском уровне. Мальчик начал немного позже своих сверстников, но, если будет усердно учиться, это можно легко исправить.

Утро началось с заучивания базовой лексики – agricola, terra, aqua, – и это оказалось крайне утомительным, хотя впоследствии показалось легким по сравнению с последующими головокружительными объяснениями склонений и спряжений. Робина никогда не учили основам грамматики: на английском он говорил правильно по наитию и поэтому, занимаясь латынью, изучал основы языка как такового. Существительное, глагол, подлежащее, сказуемое, дополнение; именительный, родительный, винительный падежи… В течение следующих трех часов он впитал обескураживающее количество сведений и к окончанию урока забыл половину, но получил чувство языка и узнал все слова, обозначающие то, как с ним можно обращаться.

– Не беспокойся, приятель. – К счастью, мистер Фелтон был терпелив и явно сочувствовал Робину из-за жестокой пытки, которой подвергался его разум. – Когда мы закончим с основами, будет веселее. Подожди, когда мы доберемся до Цицерона. – Он посмотрел на записи Робина. – Но тебе следует быть тщательнее с орфографией.

Робин не увидел никаких ошибок.

– В каком смысле?

– Ты забыл почти все диакритические знаки.

Робин подавил недовольный вздох: он проголодался и хотел поскорее закончить и пообедать.

– Ах, эти…

Мистер Фелтон забарабанил по столу пальцами.

– Длина звука имеет значение, Робин Свифт. К примеру, возьмем Библию. В первоначальном тексте на древнееврейском не уточняется, какой запретный плод змей уговорил вкусить Еву. Но в латыни malum означает «зло», а mālum, – он написал это слово, с силой поставив черту, – означает «яблоко». Отсюда рукой подать до обвинения яблока в первородном грехе. Но, насколько нам известно, настоящей виновницей могла быть хурма.

К обеду мистер Фелтон ушел, вручив Робину список из сотни слов для заучивания к следующему утру. Робин пообедал в гостиной в одиночестве, машинально засовывая в рот ветчину и картофель, и при этом непонимающе взирал на учебник грамматики.

– Еще картошки, милый? – спросила миссис Пайпер.

– Нет, спасибо.

От тяжелой пищи вкупе с крохотным шрифтом в книге его клонило ко сну. Разболелась голова, ему и правда было бы неплохо поспать.

Но не тут-то было. Ровно в два часа пополудни явился худой джентльмен с седыми бакенбардами, представившийся как мистер Честер, и в следующие три часа начал обучать Робина древнегреческому.

Греческий стал упражнением на тему «Как сделать привычное необычным». Алфавит напоминал латинский, но лишь частично, и многие буквы звучали не так, как выглядели: например, «ро» писалась как латинская «р», а «эта» как латинская «h». Как и в латыни, в греческом были спряжения и склонения, но гораздо больше форм, времен и вокализмов, которые приходилось отслеживать. Звучание казалось более далеким от английского, чем в латыни, и Робин прикладывал усилия, чтобы греческие тона не звучали как китайские. Мистер Честер был более суров, чем мистер Фелтон, и раздражался, когда Робин постоянно путал окончания глаголов. К концу дня Робин чувствовал себя настолько потерянным, что мог лишь повторять звуки, которые выплевывал ему в лицо мистер Честер.

Мистер Честер отбыл в пять, также оставив гору материалов для чтения, Робину даже смотреть на этот список было больно. Он отнес тексты к себе в комнату и, спотыкаясь, поскольку голова у него кружилась, спустился в столовую ужинать.

– Как продвигается обучение? – поинтересовался профессор Ловелл.

Робин замялся.

– Хорошо.

Профессор Ловелл изогнул губы в улыбке.

– Слишком много сразу навалилось, да?

Робин вздохнул.

– Немножко чересчур, сэр.

– В этом и прелесть изучения нового языка. Оно выглядит грандиозной задачей. Оно и должно тебя пугать. Только так ты оценишь, как много уже знаешь.

– Но я не понимаю, почему это так сложно, – сказал Робин с внезапным ожесточением. Он ничего не мог с собой поделать: уже с полудня в нем копилось разочарование. – Почему так много правил? Зачем столько разных окончаний? В китайском всего этого нет, у нас нет времен, склонений и спряжений. Китайский гораздо проще…

– Тут ты ошибаешься, – заметил профессор Ловелл. – Каждый язык по-своему сложен. Просто сложность латыни проявляется в форме слова. Морфологическое богатство – это достоинство, а не изъян. Возьмем предложение «Он будет учиться». Та хуэй сюэ. Три слова и в английском, и в китайском. А на латыни всего одно. Disce. Гораздо элегантнее, разве не так?

Робин не был в этом уверен.


Из этой рутины – латыни по утрам и греческого после полудня – состояла жизнь Робина в обозримом будущем. Несмотря на все трудности, он был за это благодарен. Наконец-то он жил по четкому расписанию. Теперь он чувствовал себя не таким неустроенным и растерянным: у него появилась цель, появилось место в жизни, и хотя Робин до сих пор толком не представлял, почему все это свалилось на портового мальчишку из Кантона, он относился к своим обязанностям с усердием и не жаловался.

Дважды в неделю он практиковался с профессором Ловеллом в мандаринском[8]. Поначалу Робин не понимал, в чем смысл. Эти диалоги казались искусственными, ходульными, а главное, ненужными. Он и без того уже свободно говорил на мандаринском, не запинался, вспоминая слова или произношение, как в разговорах с мистером Фелтоном на латыни. Зачем отвечать на примитивные вопросы вроде того, понравился ли ему ужин или что он думает о погоде?

Но профессор Ловелл был непреклонен.

– Языки забываются куда проще, чем ты можешь себе представить, – сказал он. – Стоит только перестать жить в китайском мире, и тут же перестанешь думать по-китайски.

– Но мне казалось, вы хотите, чтобы я думал по-английски, – смутился Робин.

– Я хочу, чтобы ты жил как англичанин. Это правда. Но ты все равно должен практиковаться в китайском. Слова и фразы, которые, как тебе кажется, намертво врезались в память, способны исчезнуть в мгновение ока.

Он говорил так, будто это уже случалось.

– Ты с детства овладел прочными основами мандаринского, кантонского и английского. Это большая удача – некоторые взрослые тратят всю жизнь на то, что ты получил с такой легкостью. И даже если им это удается, они достигают лишь сносного уровня и могут как-то объясняться, если как следует задумаются и вспомнят слова перед тем, как заговорить. Но ничего похожего на родной язык, когда слова приходят сами собой, без задержки и труда. А ты уже освоил самое трудное в обеих языковых системах – акценты и ритм, те несознаваемые нюансы, на изучение которых у взрослых уходит целая вечность, да и то не всегда получается. Тебе следует их сохранить. Нельзя растрачивать природный дар.

– Но я не понимаю, – возразил Робин. – Если мои таланты заключаются в знании китайского, зачем мне понадобились латынь и греческий?

Профессор Ловелл хмыкнул.

– Чтобы понять английский.

– Но я знаю английский.

– Не настолько хорошо, как тебе кажется. Многие люди говорят по-английски, но мало кто по-настоящему его знает, его корни и каркас. А тебе нужно знать его историю, форму – все глубины языка, в особенности если ты собираешься обращаться с ним, как однажды научишься. И тебе нужно в совершенстве владеть китайским. Для этого и нужна практика.

Профессор Ловелл был прав. Робин обнаружил, насколько просто забыть язык, когда-то знакомый, как собственная кожа. В Лондоне, где рядом не было ни одного китайца, по крайней мере в его кругу, родной язык Робина казался нелепым. Слова, произнесенные в этой гостиной, квинтэссенции английской жизни, звучали неестественно. Как выдуманный язык. И Робина порой пугало, как часто его подводит память, а слова, на которых он вырос, звучат совершенно незнакомо.

Ему пришлось тратить больше усилий на китайский, чем на греческий и латынь. Он часами выводил иероглифы, трудясь над каждым штрихом, пока не добился четкости печатного текста. Вспоминал, как звучат разговоры по-китайски и что когда-то ему не приходилось останавливаться, пытаясь вспомнить тон следующего слова, оно просто слетало с языка.

Но он начал забывать. Это приводило его в ужас. Иногда во время разговорной практики Робин не мог подобрать слово, хотя раньше постоянно его употреблял. А порой даже для собственного слуха его речь звучала как у европейского моряка, пытающегося имитировать китайский, не понимая ни единого слова.

Конечно, он мог все исправить. Просто обязан. С помощью практики, зубрежки, ежедневных сочинений. Это не то же самое, что жить и дышать мандаринским, но довольно близко. Он был еще в том возрасте, когда язык накрепко врезается в память. Но приходилось стараться изо всех сил, чтобы не перестать видеть сны на родном языке.


Как минимум трижды в неделю профессор Ловелл принимал в своей гостиной посетителей. Робин предполагал, что они тоже ученые, потому что гости часто приносили стопки книг или свитки рукописей, над которыми спорили до поздней ночи. Некоторые гости, как выяснилось, говорили по-китайски, и Робин иногда прятался на лестнице, подслушивая странные звуки – как англичане обсуждают тонкости грамматики классического китайского за чаем. «Это просто конечная частица», – настаивал один из них. А другой воскликнул: «Не могут же все они быть конечными частицами!»

Профессор Ловелл, похоже, предпочитал, чтобы Робин не показывался на глаза гостям. Профессор никогда прямым текстом не запрещал ему присутствовать, но сообщал, что к восьми прибудут мистер Вудбридж и мистер Рэтклифф, что Робин понимал как намек скрыться из виду.

Робина это не возмущало. Хотя, надо признаться, эти разговоры его завораживали: гости часто обсуждали необычные темы, например экспедиции в Вест-Индию, переговоры о производстве индийского хлопка и жестокие бунты на Ближнем Востоке. Однако сами визитеры его пугали: вереница суровых эрудированных мужчин, одетых исключительно в черное, как воронья стая, просто жуть.

Однажды он случайно вторгся в это собрание. Он вышел в сад, совершая рекомендованный доктором ежедневный моцион, и тут услышал, как профессор и его гости громко обсуждают Кантон.

– Напьер – просто идиот, – сказал профессор Ловелл. – Он слишком рано разыграл карты, слишком откровенно. Парламент не готов, а кроме того, Напьер раздражает компрадоров.

– Думаете, тори в любой момент могут вступить в дело? – пробасил собеседник.

– Не исключено. Но придется получить в Кантоне плацдарм получше, если они хотят привести туда корабли.

Робин больше уже не мог сдерживаться и вошел в гостиную.

– И что насчет Кантона?

Все джентльмены разом повернулись к нему. Их было четверо, все очень высокие, и на каждом красовались очки или монокль.

– Что насчет Кантона? – повторил Робин, внезапно встревожившись.

– Потише, – отозвался профессор Ловелл. – Робин, у тебя грязные ботинки, ты повсюду наследил. Сними их и прими ванну.

Но Робин не унимался:

– Король Георг собирается объявить Кантону войну?

– Он не может объявить войну Кантону, Робин. Войну нельзя объявить городу.

– Значит, король Георг хочет вторгнуться в Китай? – напирал Робин.

Джентльмены почему-то засмеялись.

– Если бы это было возможно, – сказал джентльмен басом, – все стало бы гораздо проще, не правда ли?

Джентльмен с большой седой бородой посмотрел на Робина сверху вниз.

– А ты на чьей стороне? На нашей или поддерживаешь родину?

– О боже! – Четвертый господин, чьи бледно-голубые глаза наводили на Робина жуть, наклонился и осмотрел его с головы до пят, словно через огромную невидимую лупу. – Это что, новенький? Да он похож на вас еще больше, чем преды…

Голос профессора Ловелла как стеклом прорезал комнату:

– Хейворд!

– Ну в самом деле, это же просто невероятно, только посмотрите на его глаза. Не цвет, но форма…

– Хейворд.

Робин ошарашенно переводил взгляд с одного на другого.

– Достаточно, – сказал профессор Ловелл. – Ступай, Робин.

Робин промямлил извинения и поспешил вверх по лестнице, забыв о грязной обуви. Сзади до него донеслись обрывки ответа профессора Ловелла:

– Он не в курсе, и не стоит наводить его на мысль… Нет, Хейворд, я не стану…

Но когда Робин оказался в безопасности второго этажа, где мог свеситься через перила и подслушать, не рискуя, что его застукают, они уже сменили тему и обсуждали Афганистан.


Тем вечером Робин встал перед зеркалом и напряженно всматривался в собственное лицо, пока не начал казаться самому себе незнакомцем.

Его тетушки говаривали, что с таким лицом он везде сойдет за своего: его каштановые волосы и карие глаза были гораздо светлее, чем иссиня-черные у остальных членов семьи, и его легко могли принять как за сына португальского моряка, так и за наследника императора Цин. Однако Робин всегда приписывал особенности своей внешности случайному капризу природы, наделившей его чертами, которые могли бы принадлежать представителю любой расы, белой или желтой.

Он никогда не задумывался, что может быть не полнокровным китайцем.

А что, если так и есть? Вдруг его отец белый? Вдруг его отец…

«Посмотрите на его глаза…»

Разве это не безусловное доказательство?

Тогда почему отец не признает Робина сыном? Почему Робин лишь подопечный, а не сын?

Но даже в столь юном возрасте Робин понимал, что кое о чем не принято говорить вслух, только в этом случае жизнь может идти своим чередом. У него были крыша над головой, гарантированное трехразовое питание и столько книг, сколько за всю жизнь не прочитать. Робин знал, что у него нет права требовать большего.

И тогда он принял решение. Он никогда не будет расспрашивать профессора Ловелла, никогда не будет докапываться до истины. Пока профессор Ловелл не объявит его своим сыном, Робин не будет пытаться назвать его отцом. Ложь – еще не ложь, пока она не высказана, непроизнесенные вопросы не нуждаются в ответах. Их обоих вполне устраивало пребывание в бескрайнем пространстве между правдой и отрицанием.

Он умылся, переоделся и сел за стол, чтобы закончить перевод, заданный на вечер. Теперь они с мистером Фелтоном уже занимались «Агриколой» Тацита.

Auferre trucidare rapere falsis nominibus imperium atque ubi solitudinem faciunt pacem appellant.

Робин проанализировал предложение, заглянул в словарь, убедился, что auferre означает именно то, что он думает, и записал перевод[9].


В начале октября начался осенний триместр, и профессор Ловелл отбыл в Оксфорд, где собирался провести два месяца. Он жил там все три учебных триместра, приезжая домой лишь во время каникул. Робин радовался этим периодам: хотя его занятия не прерывались, он мог наконец-то выдохнуть и расслабиться, не боясь разочаровать опекуна на каждом шагу.

Это также означало, что профессор Ловелл теперь не дышал Робину в спину и тот мог исследовать город.

Профессор Ловелл не назначил ему никакого содержания, но миссис Пайпер время от времени подкидывала мелочь на проезд, которую он копил, пока не хватило до Ковент-Гардена. Узнав от разносчика газет о конном омнибусе, Робин ездил на нем почти каждые выходные, исколесив сердце Лондона – от Паддингтон-Грин до Банка. Первые несколько поездок в одиночку привели его в ужас; несколько раз он был уверен, что никогда больше не найдет дорогу обратно в Хампстед и обречен на всю оставшуюся жизнь стать бездомным. Но он не прекратил попытки. Он отказался сдаваться на милость Лондона, ведь Кантон тоже был лабиринтом. Робин решил сделать это место своим домом, изучив каждый его дюйм. Постепенно Лондон стал казаться все менее подавляющим, все менее похожим на бурлящую яму с чудовищами, которые могут поглотить его на любом перекрестке, и все более похожим на лабиринт, чьи хитрости и повороты Робин мог предвидеть.

Он читал город. Лондон 1830-х годов был завален печатной продукцией. Газеты и ежеквартальные, еженедельные, ежемесячные журналы, а также книги всех жанров слетали с полок, их бросали на пороги и продавали на каждом углу. Робин рассматривал газетные киоски, где продавались «Таймс», «Стандард» и «Морнинг пост»; читал статьи в научных журналах, таких как «Эдинбург ревью» и «Квотерли ревью», хотя не вполне их понимал; читал грошовые сатирические листки, такие как «Фигаро в Лондоне», мелодраматические псевдоновости вроде красочных криминальных сводок и предсмертных признаний осужденных.

Он развлекался дешевым чтивом, вроде журнала «Волынка». Потом наткнулся на серию «Посмертные записки Пиквикского клуба» некоего Чарльза Диккенса, который писал очень смешно, но, похоже, ненавидел всех, кроме белых. Робин открыл для себя Флит-стрит, сердце лондонской издательской деятельности, где газеты сходили с печатных станков еще горячими. Он возвращался туда снова и снова, приносил домой стопки вчерашних газет, которые ему давали бесплатно из сваленной в углу груды.

Он не понимал и половины прочитанного, даже если мог расшифровать все слова. В текстах было полно политических аллюзий, скрытых шуток, сленга и условностей, которых он не знал. Он пытался поглотить все это, заместив тем самым детство, проведенное вне Лондона, просматривал упоминания о тори, вигах, чартистах и реформаторах и запоминал, что они собой представляют. Он выяснил, что такое «Хлебные законы» и какое отношение они имеют к французу по имени Наполеон. Разобрался, кто такие католики и протестанты и что незначительные религиозные различия между ними (по крайней мере, по его мнению) привели к важным и кровавым последствиям. Он узнал, что быть англичанином – это не то же самое, что быть британцем, хотя ему все еще было трудно сформулировать разницу между этими двумя понятиями.

Он читал город и изучал его язык. Новые слова в английском языке были для Робина игрой, потому что, понимая слово, он всегда узнавал что-то новое об истории или культуре Англии. Он радовался, когда неожиданно выяснялось, что одни слова образовались из других известных ему слов. Hussy составлено из слов house и wife. Holiday – из holy и day. Бедлам произошел, как ни странно, от Вифлеема. Goodbye, как ни удивительно, было сокращенным вариантом God be with you[10]. В лондонском Ист-Энде Робин познакомился с рифмованным сленгом кокни, который поначалу представлял собой большую загадку для него, поскольку он не понимал, каким образом Хампстед может означать «зубы»[11]. Но как только узнал об опущенной рифме, то начал радостно придумывать собственные. Миссис Пайпер не очень понравилось, когда он назвал ужин «трапезой святых»[12].

Еще долго после того, как Робин узнал настоящие значения слов и фраз, которые когда-то сбивали его с толку, у него по-прежнему возникали забавные ассоциации, связанные с ними. Он представлял себе кабинет министров как ряд массивных полок с расставленными на них, словно куклы, мужчинами в модных нарядах. Он считал, что вигов назвали так из-за париков, wig, а тори – в честь юной принцессы Виктории. Лондонский квартал Мерилебон для него состоял из мрамора (marble) и кости (bone), район Белгравия был землей колоколов (bell) и могил (grave), а Челси назвали в честь ракушек в море (shell и sea). В библиотеке профессора Ловелла была полка с книгами Александра Поупа, и целый год Робин думал, что в его поэме «Похищение локона» говорится о взломе замка[13].

Он узнал, что фунт стерлингов стоит двадцать шиллингов, а шиллинг – двенадцать пенсов, а с флоринами и фартингами разобрался чуть позже. А еще выяснил, что британцы, как и китайцы, очень разные, ирландцы или валлийцы во многом отличаются от англичан. Миссис Пайпер была родом из Шотландии, а значит, шотландка, и это объясняет, почему ее зычный и раскатистый акцент так отличается от четких и ясных интонаций профессора Ловелла.

Лондон 1830 года никак не мог решить, каким хочет быть. Серебряный город был крупнейшим финансовым центром в мире, стоял на передовом краю промышленности и технологий. Но его прибыль не делилась на всех поровну. Лондон был городом спектаклей в Ковент-Гардене и балов в Мейфэре в той же степени, что и городом шумных трущоб в Сент-Джайлсе.

Лондон был городом реформаторов, где Уильям Уилберфорс и Роберт Уэддерберн призывали к отмене рабства; где беспорядки в Спа-Филдс закончились обвинением лидеров в государственной измене; где последователи Роберта Оуэна пытались втянуть всех и каждого в свои утопические социалистические сообщества (Робин так еще и не выяснил, что такое социализм) и где трактат «В защиту прав женщины» Мэри Уолстонкрафт, опубликованный всего сорок лет назад, вдохновил многих гордых феминисток и суфражисток. Робин обнаружил, что в парламенте, в ратушах и на улицах реформаторы всех мастей борются за душу Лондона, а консервативный правящий класс помещиков при каждой возможности отбивается от перемен.

В то время он еще не понимал сути этой политической борьбы. Робин лишь чувствовал, что лондонцы, да и вся Англия в целом, имеют очень разные мнения о том, кто они и кем хотят быть. И он понимал, что за всем этим стоит серебро. Ведь когда радикалы писали об опасностях индустриализации, а консерваторы опровергали это доказательствами бурного роста экономики; когда любая политическая партия говорила о трущобах, жилье, дорогах, транспорте, сельском хозяйстве и производстве; когда кто-либо вообще говорил о будущем Британии и империи, в газетах, памфлетах, журналах и даже молитвенниках всегда звучало одно слово: серебро, серебро, серебро.


От миссис Пайпер он узнал об английской кухне и об Англии больше, чем мог себе представить. Он довольно долго привыкал к новым вкусам. Живя в Кантоне, Робин никогда не задумывался о еде – каша, булочки на пару́, пельмени и овощные блюда, составлявшие его ежедневный рацион, казались ничем не примечательными. Это были основные продукты питания бедняков, далекие от высокой китайской кухни. Теперь Робин с удивлением отметил, как скучает по этим незамысловатым блюдам. Англичане регулярно использовали только два вкуса – соленый и несоленый – и, похоже, не признавали никаких других. Удивительно, что жители страны, так хорошо зарабатывающей на торговле специями, категорически не желали их применять; за все время своего пребывания в Хампстеде Робин ни разу не попробовал блюда, в котором ощущался бы вкус приправ, не говоря уже об остроте перца.

Он получал больше удовольствия от изучения еды, чем от ее вкуса. Обучение проходило само собой – миссис Пайпер любила поболтать и с удовольствием пускалась в объяснения, пока подавала обед, если Робин проявлял хоть малейший интерес к содержимому тарелки. Робину сказали, что картофель, который нравился ему в любом виде, не следует подавать на приемах в высшем обществе, поскольку считается едой простонародья. Робин узнал, что благодаря серебру в посуде блюда сохраняют тепло на протяжении всей трапезы, но раскрывать эту хитрость гостям невежливо, поэтому серебряные пластины вставляют на дно тарелок.

А еще он обнаружил, что традиция перемены блюд во время ужина пришла из Франции и еще не стала общепринятой нормой лишь из-за враждебности к коротышке Наполеону. Робин узнал, хотя и не совсем понял, тонкие различия между ланчем, бранчем и полуденным обедом. А за любимые миндальные сырники ему следовало благодарить католиков, поскольку запрет на молочные продукты в постные дни вынудил английских поваров изобрести миндальное молоко.

Однажды вечером миссис Пайпер принесла плоский круг: что-то вроде запеченного теста, разделенного на треугольные клинья. Робин отломил один кусочек и осторожно откусил. Тесто было очень толстым и гораздо плотнее, чем пушистые белые булочки, которые его мама готовила на пару́ каждую неделю. На вкус блюдо оказалось малоприятным и очень тяжелым. Робин жадно глотнул воды, чтобы комок теста упал в желудок, и спросил:

– Что это?

– Баннок, – сообщила миссис Пайпер.

– Сконы, – поправил ее профессор Ловелл.

– Нет, это лепешка…

– Сконы – это куски, – сказал профессор Ловелл. – А все целиком – баннок.

– Нет уж, это баннок, и все куски – тоже баннок. А сконы – это сухие, рассыпчатые булки, которые англичане так любят пихать в рот…

– Полагаю, вы говорите не о сконах собственного приготовления, миссис Пайпер. Их уж никто в здравом уме не назовет сухими.

Миссис Пайпер не купилась на лесть.

– Это баннок. И все куски – баннок. Моя бабушка называла это баннок, мать называла баннок, значит, баннок и есть.

– Но почему… почему это называется баннок? – спросил Робин.

Звучание этого слова вызвало в воображении горных чудовищ, когтистых и рычащих тварей, которые не успокоятся, пока не получат хлеб в качестве жертвоприношения.

– Слово пришло из латыни, – объяснил профессор Ловелл. – Баннок происходит от panicium, что значит «печеный хлеб».

Объяснение звучало правдоподобно, даже разочаровывающе очевидно. Робин снова откусил не то баннок, не то скон, и на сей раз ему понравилось, как тяжелый кусок опустился в желудок.

Они с миссис Пайпер быстро стали союзниками в беззаветной любви к сконам. Она делала их на любой вкус: простые, с капелькой топленых сливок и малинового варенья; соленые, с сыром и чесноком; или усеянные кусочками сухофруктов. Робину больше всего нравились обычные – зачем портить то, что, по его мнению, и без того идеально? Он только что узнал о теории идей Платона и был убежден, что сконы – это платоновский идеал хлеба. А топленые сливки миссис Пайпер были изумительными – одновременно легкими, с ореховым привкусом и освежающими. В некоторых семьях молоко томят на плите почти целый день, чтобы получить верхний слой сливок, однажды рассказала она, но на прошлое Рождество профессор Ловелл принес хитроумное серебряное устройство, которое позволяет отделить сливки за несколько секунд.

Однако профессору Ловеллу простые сконы нравились меньше всего, поэтому к пятичасовому чаю обычно подавали султанские сконы.

– Почему их называют султанскими? – поинтересовался Робин. – Там же нет ничего, кроме изюма.

– Точно не знаю, милый, – ответила миссис Пайпер. – Может, из-за происхождения. «Султанские» звучит по-восточному, правда? Ричард, где растет изюм? В Индии?

– В Малой Азии, – поправил ее профессор Ловелл. – А султанским его называют, потому что он особого качества, бессемянный.

Миссис Пайпер подмигнула Робину.

– Ну вот, теперь ты знаешь. Все дело в семени.

Робин не вполне понял шутку, но ему не нравился султанский изюм в сконах, и когда профессор Ловелл отворачивался, Робин выковыривал изюм, окунал сконы в топленые сливки и отправлял в рот.


Помимо сконов, еще одной большой любовью Робина были романы. Два десятка книг, которые ежегодно доставляли ему в Кантон, были лишь скудной струйкой. Теперь он получил доступ к настоящему водопаду. Робин постоянно что-то читал, но ему приходилось проявлять изобретательность, чтобы втиснуть в свое расписание чтение ради удовольствия: он читал за столом, поглощая блюда миссис Пайпер и не задумываясь, что кладет в рот; читал, гуляя по саду, хотя от этого кружилась голова; он даже пробовал читать в ванной, но ему стало стыдно от мокрых и неровных отпечатков пальцев, оставленных на новом издании «Истории полковника Джека» Дефо, и он отказался от этой затеи.

Больше всего на свете он любил романы. Романы с продолжением Диккенса были смешными и отлично написаны, но какое удовольствие держать в руках законченную историю. Робин читал все, что попадалось под руку. Он наслаждался творчеством Джейн Остин, хотя пришлось консультироваться с миссис Пайпер, чтобы понять описанные Остин социальные условности. Например, где находится Антигуа? И почему сэр Томас Бертрам постоянно туда ездил?[14] Робин поглощал литературу о путешествиях Томаса Хоупа и Джеймса Мориера, благодаря которым познакомился с греками и персами, или, по крайней мере, с приукрашенной версией. Ему очень понравился «Франкенштейн» Мэри Шелли, хотя он не мог сказать того же о стихах ее менее талантливого мужа, которого находил излишне мелодраматичным.

Вернувшись из Оксфорда после первого триместра, профессор Ловелл повел Робина в книжный магазин «Хатчардс» на Пикадилли, прямо напротив универмага «Форнем и Мейсон». Робин остановился у выкрашенной в зеленый цвет двери и замер. Он много раз проходил мимо книжных магазинов во время прогулок по городу, но никогда не думал, что ему разрешат зайти внутрь. У него сложилось впечатление, что книжные магазины предназначены только для богатых взрослых, а его оттаскают за уши, если только он посмеет войти.

Увидев, как Робин мнется на пороге, профессор Ловелл улыбнулся.

– Это всего лишь магазин для широкой публики, – сказал он. – Вот когда ты увидишь университетскую библиотеку…

Внутри висел густой дух пыли и типографской краски. Если бы так пах табак, решил Робин, он бы нюхал его каждый день. Он шагнул к ближайшей полке, неуверенно поднял руку к книгам, боясь прикоснуться к ним. Они выглядели такими новенькими – с корешками, которые еще не успели перегнуть, с гладкими и блестящими страницами. Робин привык к потрепанным книгам с заляпанными страницами, даже его учебникам по латинской и греческой грамматике было несколько десятков лет. А эти сверкающие книги, только что из-под печатного пресса, казались чем-то совершенно иным, ими следовало восхищаться с почтительного расстояния, а не брать в руки и читать.

– Выбери книгу, – попросил профессор Ловелл. – Тебе следует ощутить, каково это – купить свою первую книгу.

Выбрать книгу? Всего одну, среди всех этих сокровищ? Робин не мог отличить одного названия от другого, перед глазами все плыло при одной мысли о том, что нужно пролистать книгу и принять решение. И тут взгляд остановился на заглавии: «Королевская собственность», Фредерик Марриет, с этим автором Робин пока что не был знаком. Но решил, что нечто новое – всегда хорошо.

– Хм. Марриет. Я его не читал, но слышал, что он популярен у мальчиков твоего возраста. – Профессор Ловелл покрутил книгу в руках. – Ну что, значит, эта? Уверен?

Робин кивнул. Он понял, что если сейчас же не примет решения, то никогда отсюда не уйдет. Он был как зашедший в кондитерскую голодающий, ослеплен открывшимися возможностями, но не хотел злоупотреблять терпением профессора.

Уже на улице профессор вручил ему сверток в коричневой бумаге. Робин прижал его к груди, едва сдерживаясь, чтобы не сорвать обертку до возвращения домой. Он пылко поблагодарил профессора Ловелла, остановившись, лишь когда заметил, что тот чувствует себя неловко. Но когда профессор спросил, приятно ли держать в руках новую книгу, Робин с энтузиазмом кивнул, и впервые, насколько он помнил, они улыбнулись друг другу.


Чтобы неспешно насладиться книгой, Робин собирался приберечь «Королевскую собственность» на выходные, когда у него был целый день без занятий. Но уже в четверг понял, что не может удержаться. После ухода мистера Фелтона Робин быстро проглотил бутерброды с сыром, приготовленные миссис Пайпер, и поспешил наверх, где свернулся калачиком в любимом кресле и начал читать.

И тут же зачарованно погрузился в чтение. Роман «Королевская собственность» оказался историей о подвигах на море, о мести, отваге и борьбе, о морских битвах и путешествиях в далекие земли. Робин невольно вспомнил собственное плавание из Кантона и, приправив воспоминания атмосферой романа, вообразил, как сражается с пиратами, строит плоты, получает медали за храбрость и…

Дверь со скрипом отворилась.

– Чем ты занят? – осведомился профессор Ловелл.

Робин поднял голову. Воображаемый образ капитана Королевского флота, бороздящего бурные воды, был настолько ярким, что Робин не сразу вспомнил, где находится.

– Робин, – повторил профессор Ловелл, – чем ты занят?

Внезапно в библиотеке стало ужасно холодно, золотистый послеполуденный свет померк. Робин проследил за взглядом профессора Ловелла – тот смотрел на тикающие над дверью часы. Робин совершенно забыл о времени. Но стрелки наверняка врут, он же не мог просидеть здесь три часа!

– Простите, – сказал он, еще немного оглушенный. Он чувствовал себя как путешественник, которого подхватили где-то в Индийском океане и перенесли в этот мрачный и холодный кабинет. – Я не… Я потерял счет времени.

По лицу профессора Ловелла он не мог понять, о чем тот думает. И это пугало Робина. Непроницаемая стена, нечеловеческое хладнокровие пугали гораздо сильнее, чем бурлящая ярость.

– Мистер Честер ждет внизу уже больше часа, – сказал профессор Ловелл. – Я бы не заставил его ждать и десяти минут, но сам только что вернулся.

У Робина все внутри сжалось от чувства вины.

– Мне очень жаль, сэр…

– Что ты читаешь? – прервал его профессор Ловелл.

Робин мгновение поколебался, а затем протянул «Королевскую собственность»[15].

– Ту книгу, которую вы мне купили, сэр. Тут как раз говорится о грандиозном сражении, я просто хотел узнать, что…

– Ты думаешь, имеет какое-то значение, что написано в этой дьявольской книге?

Когда Робин позже вспоминал этот эпизод, он поражался собственной наглости. Наверное, он перепугался и был не в себе, потому что повел себя глупейшим образом – просто закрыл книгу Марриета и направился к двери, будто как ни в чем не бывало торопился на занятия, а проступок такого масштаба можно с легкостью забыть.

В дверях профессор Ловелл замахнулся и врезал Робину по щеке кулаком.

Удар был такой силы, что Робин свалился на пол. От шока он не почувствовал боли, просто загудело в висках, боль пришла позже, через несколько секунд, когда к голове прилила кровь.

Но профессор Ловелл еще не закончил. Когда оглушенный Робин поднялся на колени, профессор схватил стоящую у камина кочергу и с размаху ударил Робина справа по ребрам. А потом еще раз и еще.

Робин перепугался бы сильнее, если бы подозревал профессора Ловелла в склонности к насилию, но избиение оказалось настолько неожиданным, настолько противоречило характеру профессора, что казалось чем-то совершенно невероятным. Робину не пришло в голову умолять, плакать или даже кричать. Даже когда кочерга хрустнула по его ребрам в восьмой, девятый, десятый раз, даже когда он почувствовал вкус крови на губах, все это вызывало у него лишь глубочайшее недоумение. Казалось полной бессмыслицей. Как будто происходило во сне.

Профессор Ловелл не выглядел человеком, подверженным вспышкам беспощадной ярости. Он не кричал, не сверкал глазами, даже щеки у него не порозовели. Как будто каждым твердым и рассчитанным ударом хотел сделать как можно больнее, не причинив при этом необратимых травм. Он не бил Робина по голове, сдерживал силу, чтобы не сломать ему ребра. После его ударов оставались только синяки, которые можно легко скрыть и которые со временем полностью исчезнут.

Он очень хорошо знал, что делает. Похоже, он делал это уже не в первый раз.

После двенадцатого удара он остановился. С такой же аккуратностью профессор Ловелл вернул кочергу на место, вернулся и сел за стол, молча глядя на Робина, пока тот поднимался на колени и вытирал с лица кровь.

После долгого молчания профессор Ловелл заговорил:

– Привезя тебя из Кантона, я четко обозначил свои ожидания.

Из горла Робина наконец-то вырвались рыдания – запоздалая эмоциональная реакция, но он сдержал их, с ужасом воображая, что сделает профессор Ловелл, если он издаст хоть звук.

– Вставай, – холодно произнес профессор Ловелл. – Сядь.

Робин машинально подчинился. Один зуб во рту шатался. Робин пощупал его и вздрогнул, когда на язык потекла соленая струйка крови.

– Посмотри на меня, – велел профессор Ловелл.

Робин поднял голову.

– Что ж, у тебя, несомненно, есть одно достоинство, – сказал профессор Ловелл. – Ты не ревешь после порки.

У Робина зачесался нос. Он чувствовал, что вот-вот хлынут слезы, и изо всех сил пытался их сдержать. В его виски как будто впивались шипы. От боли он с трудом дышал, и все же ему казалось, что важнее всего ни намеком не выдать свои муки. Он никогда в жизни еще не чувствовал себя таким ничтожеством. Ему хотелось умереть.

– Я не потерплю лень под своей крышей, – сказал профессор Ловелл. – Перевод – непростое занятие, Робин. Он требует сосредоточенности. Дисциплины. Ты и так уже отстал в латыни и греческом, начав слишком поздно, и всего за шесть лет тебе предстоит догнать сверстников перед поступлением в Оксфорд. Ты не должен бездельничать. Не должен терять время на пустые грезы.

Он вздохнул.

– Я надеялся, опираясь на сообщения мисс Слейт, что ты растешь усердным и трудолюбивым. Но теперь вижу, что ошибся. Леность и лживость присущи вашему народу. Вот почему Китай – отсталая страна, в то время как его соседи рвутся к прогрессу. Китайцы по природе своей глупы, безвольны и не склонны усердно трудиться. Ты должен бороться с этими наклонностями, Робин. Научись подавлять отраву в крови. Я многое поставил на твою способность с этим справиться. Докажи мне, что достоин, или можешь купить себе билет обратно в Кантон. – Он вздернул голову. – Ты хочешь вернуться в Кантон?

Робин проглотил комок в горле.

– Нет.

Он и правда так думал. Даже после избиения, после утомительных занятий он не мог представить для себя иного будущего. Кантон означал нищету, ничтожность и невежество. Кантон означал болезни. В Кантоне не будет больше книг. А Лондон мог одарить всеми благами, о которых только мечтал Робин. И однажды он поступит в Оксфорд.

– Так решай, Робин. Посвяти всего себя оттачиванию навыков, будь готов пойти на жертвы, которые это повлечет за собой, и обещай, что больше никогда не будешь ставить меня в неловкое положение. Или отправляйся домой на первом же пакетботе. Ты снова окажешься на улице – без семьи, без профессии и без денег. У тебя больше никогда не будет тех возможностей, которые я тебе предлагаю. Ты будешь только мечтать снова увидеть Лондон, а тем более Оксфорд. Ты никогда, никогда больше не прикоснешься к серебряной пластине. – Профессор Ловелл откинулся назад, глядя на Робина холодно и пристально. – Выбирай.

Робин прошептал ответ.

– Громче. По-английски.

– Простите, – захрипел Робин. – Я хочу остаться.

– Хорошо. – Профессор Ловелл встал. – Мистер Честер ждет внизу. Приведи себя в порядок и ступай учиться.


Каким-то чудом Робин выдержал весь урок, хлюпая носом. Он был слишком ошарашен, чтобы сосредоточиться: на лице расцветал огромный синяк, а ребра пульсировали от невидимых повреждений. Мистер Честер благородно не сказал ни слова по поводу этого инцидента. Робин просклонял все глаголы неправильно. Мистер Честер терпеливо поправил его доброжелательным, хотя и слегка натужным тоном. Опоздание Робина не сократило занятия – они затянулись до позднего ужина, и это были самые длинные три часа в жизни Робина.

На следующее утро профессор Ловелл вел себя так, будто ничего не случилось. Когда Робин спустился к завтраку, профессор спросил, закончил ли он переводы. Робин ответил, что да. Миссис Пайпер принесла на завтрак яйца и ветчину, и они поели в леденящем молчании. Робину было больно жевать, а иногда и глотать, за ночь его лицо еще больше опухло, но, когда он подавился, миссис Пайпер лишь предложила нарезать ветчину помельче. Они допили чай. Миссис Пайпер унесла тарелки, а Робин пошел за учебниками по латыни, ожидая прибытия мистера Фелтона.

Робину ни разу не пришло в голову сбежать: ни тогда, ни в последующие недели. Другой ребенок испугался бы и уцепился за первую же возможность ускользнуть на улицы Лондона. Другой ребенок, лучше знакомый с добротой и нежностью, понял бы, что подобное безразличие к жестоко избитому одиннадцатилетнему ребенку со стороны миссис Пайпер, мистера Фелтона и мистера Честера пугающе ненормально. Но Робин был так рад вернуться к прежнему душевному равновесию, что не нашел в себе сил даже возмутиться.

В конце концов, это никогда не повторится. Робин об этом позаботится. Следующие шесть лет он учился до изнеможения. Пока перед ним маячила угроза высылки, он из последних сил старался быть образцовым учеником, каким его хотел видеть профессор Ловелл.

Через год, когда Робин овладел фундаментальными основами греческого и латыни и уже мог самостоятельно догадываться о значении слов, языки стали более занимательными. Теперь, встречаясь с новым текстом, Робин не столько бродил впотьмах, сколько заполнял пробелы. Выяснение точной грамматики фразы, которая не давала ему покоя, приносило такое же удовлетворение, какое он получал от поставленной на нужную полку книги или от обнаружения пропавшего носка – все фрагменты складывались воедино, и все становилось целым и законченным.

На латыни он прочитал Цицерона, Ливия, Вергилия, Горация, Цезаря и Ювенала, на греческом – Ксенофонта, Гомера, Лисия и Платона. Со временем Робин понял, что ему неплохо даются языки. Он обладал хорошей памятью и быстро схватывал тональность и ритм. Вскоре он достиг такого уровня владения греческим и латынью, которому позавидовал бы любой выпускник Оксфорда. Со временем профессор Ловелл перестал отпускать комментарии относительно его прирожденной склонности к лени и теперь одобрительно кивал, узнавая о новых успехах Робина.

История тем временем шла своим чередом. В 1830 году умер король Георг IV, и его сменил младший брат, Вильгельм IV, склонный к вечным компромиссам, а потому не угодивший никому. В 1831 году Лондон опустошила очередная эпидемия холеры, оставив после себя тридцать тысяч умерших. Основной удар пришелся на бедных и обездоленных; на тех, кто жил в тесноте и скученности и не имел возможности избежать заразных миазмов[16]. Но Хампстед холера не затронула – для профессора Ловелла и его друзей в отдаленных поместьях эпидемия была событием, о котором можно вскользь упомянуть, поморщиться, выразив сострадание, и быстро забыть.

В 1833 году произошло знаменательное событие: в Англии и колониях отменили рабство. Отработав шесть лет, бывшие рабы получали свободу. Гости профессора Ловелла восприняли эту новость с легким разочарованием, как проигранный матч по крикету.

– Что ж, мы потеряем Вест-Индию, – посетовал мистер Халлоус. – Ох уж эти аболиционисты с их чертовым морализаторством. Я убежден, что нездоровое желание освободить рабов – не что иное, как стремление британцев ощутить хотя бы культурное превосходство после потери Америки. И какой в этом смысл? Как будто эти бедолаги не находились в таком же рабстве в Африке, под гнетом тиранов, которые ими правили[17].

– Я бы не стал пока ставить крест на Вест-Индии, – отозвался профессор Ловелл. – Там до сих пор законно разрешен принудительный труд…

– Но без владения рабами производство становится слишком дорогим.

– Быть может, это и к лучшему – в конце концов, свободные люди трудятся лучше рабов, а рабство на самом деле обходится даже дороже, чем рынок рабочей силы…

– Вы слишком увлекаетесь Смитом. Хобарт и Макквин высказали правильную мысль – просто тайком привести корабль, набитый китайцами[18], и дело в шляпе. Они трудолюбивы и дисциплинированны, уж кому, как не Ричарду, знать…

– Нет, Ричард считает их ленивыми, верно, Ричард?

– Лично я хотел бы, чтобы женщины перестали принимать участие в дебатах против рабства, – вклинился в разговор мистер Рэтклифф. – Они сравнивают себя с африканцами и начинают воображать бог знает что.

– Вот как? – сказал мистер Ловелл. – Неужели миссис Рэтклифф недовольна своим положением?

– Ей хочется думать, будто от освобождения рабов до равно- правия женщин – один шаг. – Мистер Рэтклифф зло хохотнул. – Представляю, что тогда начнется.

И беседа свернула к теме абсурдности женского равно- правия.

Робин решил, что никогда не поймет этих людей. Они говорили о событиях в мире как о гигантской шахматной партии, где страны и люди – фигурки на доске, которые можно передвигать по своему усмотрению.

Но если мир был для них абстрактным объектом, то для него – еще более абстрактным, поскольку Робин не имел никакого отношения к этим вопросам. Он воспринимал эпоху через ограниченный мир поместья профессора Ловелла. Реформы, колониальные восстания, восстания рабов, женское избирательное право и последние парламентские дебаты – все это ничего не значило для Робина. А имели значение только мертвые языки и то, что однажды, причем этот день с каждым годом становился все ближе, он поступит в университет, который знал только по картине на стене, – город знаний, город воодушевляющих шпилей.


Но произошло это без помпы, совершенно обыденно. Однажды мистер Честер, собирая книги, сказал Робину, что получал удовольствие от их занятий и желает удачи в университете. Вот так Робин узнал, что на следующей неделе его отправляют в Оксфорд.

– Ах да, – сказал профессор Ловелл, когда Робин спросил его об этом. – Разве я тебе не сообщил? Я написал в колледж. Тебя там ждут.

Предположительно, нужно было заполнить бумаги, обменяться гарантийными письмами об оплате, но Робин ни в чем этом не участвовал. Профессор Ловелл просто объявил, что он должен отбыть к новому месту жительства двадцать девятого сентября, так что вечером двадцать восьмого следует собрать багаж.

– Ты приедешь за несколько дней до начала триместра. Мы отправимся туда вместе.

Вечером накануне отъезда миссис Пайпер испекла Робину твердое круглое печенье, такое вкусное и рассыпчатое, что таяло во рту.

– Это шотландское песочное печенье, – объяснила она. – Не ешь все сразу, оно очень питательное. Я редко его пеку, потому что Ричард считает, что сахар портит детей, но ты заслужил.

– Песочное печенье, – повторил Робин. – Потому что рассыпается, как песок?

Они постоянно играли в эту игру, начиная с того спора о банноке.

– Именно. Жир размягчает тесто.

Робин проглотил сладкий жирный комок и запил его молоком.

– Я буду скучать по вашим этимологическим урокам, миссис Пайпер.

К его удивлению, ее глаза покраснели, а голос стал хриплым.

– Напиши, если тебе понадобятся гостинцы, – сказала она. – Я плохо знаю, что происходит в этих колледжах, но еда там просто ужасна.

6

Уильям Блейк «Иерусалим», 1804 г., пер. Д. Смирнова-Садовского.

7

Ox (англ.) – вол; ford – брод.

8

Поскольку семья Робина переехала на юг не так давно, в детстве он разговаривал как на мандаринском, так и на кантонском диалектах. Но профессор Ловелл заявил, что кантонский ему следует забыть. При дворе императора Цин в Пекине говорят на мандаринском, это язык чиновников и ученых, и поэтому только его нужно принимать во внимание.

Эта точка зрения – результат того, что Британская академия полагалась на скудные западные исследования предыдущих лет. Португальско-китайский словарь Маттео Риччи был написан на мандаринском диалекте, который автор изучал при дворе династии Мин; китайские словари Франсиско Варо, Жозефа Премара и Роберта Моррисона также были на мандаринском. В итоге британские китаеведы той эпохи уделяли гораздо больше внимания мандаринскому языку, чем другим диалектам. И потому Робина попросили забыть родной язык.

9

Грабеж, кровопролитие и кража – вот что они называют империей, а оставляя после себя пустыню, называют это миром.

10

Hussy – женщина легкого поведения или шкатулка с принадлежностями для шитья; house – дом, wife – жена. Holiday – каникулы, праздники; holy – святой, day – день.

Goodbye – прощай; God be with you – да пребудет с тобой Господь. Бедлам – психиатрическая больница в Лондоне.

11

Hampstead Heath рифмуется со словом teeth (зубы). На сленге кокни многие слова заменяются на рифмы к ним.

12

Dinner, sinner – ужин, грешник.

13

Rape of the Lock в современном английском можно перевести так же как «Насилие над замком». Поуп употребляет устаревшее значение слова rape – выхватить, отобрать силой; а также менее распространенное значение слова lock – локон.

14

Потому что он был рабовладельцем. Сэр Томас Бертрам – персонаж романа Джейн Остин «Мэнсфилд-парк».

15

Это был первый и последний роман Марриета, прочитанный Робином. Оно и к лучшему. Романы Фредерика Марриета, насыщенные морскими приключениями и подвигами, чем так полюбились английским мальчикам, в то же время описывали чернокожих как довольных своим положением рабов, а американских индейцев – либо как благородных дикарей, либо как безвольных пьяниц. Китайцы и индийцы описывались как «народы низкорослые и женоподобные».

16

Когда ежедневные газеты начали писать о растущем количестве смертей, Робин спросил миссис Пайпер, почему врачи просто не пройдутся по окрестностям, исцеляя заболевших серебром, как вылечил его профессор Ловелл. «Серебро – дорогое удовольствие», – ответила миссис Пайпер, и больше они к этой теме не возвращались.

17

Тут мистер Халлоус забывает, что рабство, при котором с рабами обращались как с собственностью, а не как с людьми, – всецело европейское изобретение.

18

И в самом деле, после освобождения рабов на Гаити британцы пытались привозить рабочих других рас, например китайцев («трезвый, терпеливый, трудолюбивый народ»), в качестве возможной альтернативы рабам-африканцам. В 1806 году на Тринидаде была предпринята попытка основать колонию из двухсот китайских рабочих, привезенных на судне «Фортитьюд», чтобы создать «барьер между нами и неграми». Колония развалилась, и большинство рабочих вскоре вернулись в родной Китай. Тем не менее идея замены труда африканцев китайцами оставалась привлекательной для британских предпринимателей и постоянно возрождалась на протяжении всего XIX века.

Вавилон. Сокрытая история

Подняться наверх