Читать книгу Канада - Ричард Форд - Страница 13

Часть первая
10

Оглавление

Следующие несколько дней отец занимался вот чем: разъезжал по Восточной Монтане и западу Северной Дакоты (прежде он в тех местах никогда не бывал), выискивая банк, который он смог бы ограбить. Замысел его состоял в том, чтобы не хвататься за первый попавшийся, но выбрать город и банк, отвечающие критериям, которые сложились у него в голове, возвратиться в Грейт-Фолс, провести пару дней в семье, а затем вернуться к выбранному банку и ограбить его. Такой план выглядел менее поспешным и более продуманным, в большей мере допускающим видоизменения и даже полную отмену, – более умным, поскольку он позволял сделать полный поворот кругом и от ограбления отказаться. У людей, которые действовали иначе, все рано или поздно шло наперекосяк и они попадали в тюрьму.

Разумеется, это трудно себе представить: вы проезжаете на пустом сельском шоссе мимо машины; сидите в закусочной рядом с человеком и делитесь с ним взглядами; ждете у стойки мотеля, когда зарегистрируется стоящий перед вами дружелюбный мужчина с победительной улыбкой и мерцающими глазами, готовый с радостью рассказать вам всю историю своей жизни, лишь бы произвести на вас приятное впечатление, – странно думать, что этот мужчина разъезжает по окрестностям с заряженным револьвером, пытаясь решить, на какой банк ему лучше всего совершить налет.

Полагаю, даже при том, что отец боялся индейцев – и тех несчастий, которые Вильямс-Мышь обещал обрушить на нас, если ему не отдадут деньги, – к тому времени, когда он основательно углубился в огромную, безлюдную восточную часть Монтаны, растянувшуюся до Северной Дакоты, оценил не один город и не один банк, обдумал, где можно укрыться, подсчитал встреченных по пути дорожных полицейских и помощников шерифа, определил, как далеко от границы штата должен стоять банк (для него, южанина, границы означали нечто такое, о чем люди тех мест, в которых нам довелось пожить, даже и не помышляли), – ко времени, когда он проделал все это, идея ограбления стала казаться ему если и не разумной, то по меньшей мере приемлемой, сопряженной с на редкость малыми хлопотами. Я вывожу это из того, как он вел себя, когда вернулся после двухдневного отсутствия, – уверенный, пышущий энергией, снова обретший хорошее настроение; то есть выглядело все так: уезжая, отец думал, что ему предстоит тяжкая задача, а она оказалась сущим пустяком, решить ее было – раз плюнуть. Вот так он обычно и ухитрялся сводить свои проблемы к минимуму. О том, что на душе у него было легко, я сужу еще и по тому, что он начал подумывать, не привлечь ли к ограблению и меня. Не то чтобы он окончательно решил предложить мне помочь ему. Я узнал об этой идее лишь позже, из «хроники» матери; я слышал сквозь закрытую дверь обрывки разговора, но не понял их полностью; речь шла о том, что, на взгляд отца, я мог бы стать соучастником, убедительно отводящим от него любые подозрения. Маму (другой его вариант) опознали бы, полагал отец, немедленно, поскольку у нее и внешность иностранная, и рост маленький, и ведет она себя с людьми по преимуществу недружелюбно, – а это в таком деле помеха, считал он. А ему, как ни крути, требовалась помощь близкого человека. (Уверен, желание отца привлечь меня к совершению преступления отчасти и заставило маму пойти на ограбление банка – то есть сделать то, что было ей совершенно чуждым.)

Я уже знал из разговоров с отцом, что он давно подумывает об ограблении банка, хотя никогда не принимал эти разговоры всерьез. Мать в ее «хронике» ясно дает понять, что о возможности попасть в руки полиции отец никогда всерьез не задумывался – он же был таким умным. Кроме того, он полагал, что ограбление «государственного банка» – это «преступление без жертв», потому что, если грабитель возьмет меньше 10 000 долларов (он взял намного меньше), федеральное правительство непременно, считал отец, позаботится о том, чтобы никто из вкладчиков денег своих не потерял. Как я уже говорил, он еще со времен рузвельтовского Нового Курса и электрификации сельской местности питал к государству огромное доверие, которое лишь укрепилось за годы, проведенные им в военной авиации, где государство брало на себя все заботы отца, поскольку было обязано ему за службу. В смысле партийной принадлежности он был, можно сказать, пожизненным демократом.

Что же касается возможности поимки и ареста, отец, увидев, на что похожи восточная часть Монтаны и западная Дакоты (пустота, безлюдье, необщительность, бедность), и представить себе не мог, что кто-нибудь обратит на него внимание, – в особенности если рядом с ним не окажется привлекающей к себе взгляды матери. Дружелюбный, не внушающий никаких подозрений, неприметно одетый мужчина едет вместе с сыном в неприметной машине. (Отец собирался украсть номера Северной Дакоты, чтобы и «шевроле» его никому в глаза не бросалась.) Он знал, что нисколько не похож на человека, способного ограбить банк. И потому мог ограбить таковой, даже не изменяя внешность и не надевая маску. Он проделает это быстро и тут же умчит в глубь выжженных, поглощающих все просторов, а к вечеру вернется в Грейт-Фолс. И концы в воду.

Вообще говоря, определенный смысл в его идее присутствовал – для хорошего исполнителя. Как впоследствии, уже после ареста отца и матери, рассказал «Трибюн» шериф округа Каскейд, в котором находится Грейт-Фолс, очень многие полагают, будто в Монтане легко совершить ограбление и не попасться, – по этой-то причине здесь так часто и грабят (еще один факт, оставшийся отцу неизвестным). Многие думают, сказал шериф, что, совершив ограбление, они смогут растаять в пустом пространстве и никто их не заметит, потому как людей здесь живет негусто, а значит, и заметить грабителей некому. На самом же деле, сказал шериф, в Монтане банковский грабитель непременно бросается в глаза. В конце концов, только он один совершить такое преступление и может – потому, собственно, сюда и прикатил. Тогда как прочие люди в большинстве своем отлично знают, что они преступления не совершали. Плюс к тому – что касается случая моего отца, – в этих местах все и каждый обращают внимание на дружелюбное лицо, поскольку такие здесь и в лучшие-то времена можно было по пальцам пересчитать.


Мама наверняка все поняла мгновенно. Когда в понедельник утром отец, облачившись в синий летный костюм и прихватив заряженный револьвер, уехал – снедаемый ужасом от мысли, что нас собираются убить, ужасом, который оставлял ему лишь один путь – ограбление, – мама тотчас повела себя так, будто нашей жизни предстоит претерпеть серьезные перемены. Она немедля принялась за уборку, подключив к ней и нас, – то было занятие, которым мама никогда особенно не увлекалась, поскольку жили мы всегда в арендованных домах, а в них вечно попахивало канализацией и газом, да и получали мы их далеко не чистыми. Мама повязала голову красной косынкой, из-под которой выбивались пряди ее волос, надела старые хлопчатобумажные брюки, отыскала пару черных резиновых перчаток и принялась отшкрябывать кухонный пол и плитку в ванной комнате, драить окна, освобождать шкафы от посуды и скрести полки. Нам с Бернер она выдала по куску мыла и тряпке, поручив вымыть в наших комнатах полы, двери, деревянные панели, углы чуланов, оконные рамы и дочиста протереть оконные стекла уксусом, который сушил кожу, пропитывая ее кислым запахом. Кроме того, мама велела перебрать нашу одежду и ненужную сложить на задней веранде, рядом с моим велосипедом, чтобы передать все в конгрегацию Святого Викентия де Поля. Меня также отправили на чердак, куда вела разваливавшаяся лестница, – посмотреть, нет ли там чего-нибудь, что мы забыли выбросить. На чердаке было жарко и темно, пахло нафталином и гнилью, все там покрыла пыль и сажа, и я, знавший, что на стропилах домов любят селиться гремучие змеи, ядовитые пауки и шершни, поспешил спуститься обратно, ничего с собой не прихватив.

Мы спросили, зачем понадобилась такая уборка, и мама ответила, что после возвращения отца из деловой поездки нам, возможно, придется покинуть Грейт-Фолс, передав дом его владельцу Баргамяну, который жил в Бьютте. У Баргамяна находился наш залог за дом, и мама хотела получить эти деньги назад. (Отец говорил, что Баргамян «ее роду-племени». А мать – что он из армян, народа, который всегда становился чьей-либо жертвой.)

Куда мы отправимся, она не сказала. А поскольку в воскресенье утром мы слышали примерно те же слова от отца, я поверил в их правдивость и страшно расстроился: занятия в школе начинались через две недели, а попаду ли я в нее, было теперь неясно.

Во время отсутствия отца несколько раз принимался звонить телефон, и я сразу брал трубку, думая, что это он. Но и в этот раз слышал только молчание. В конце концов ее сняла мама, спросившая: «Что вам нужно? Кто вы?» Ничего ей на другом конце не ответили, просто положили трубку.

За эти дни я по меньшей мере четыре раза, случайно взглянув в наше фасадное окно, видел то один, то другой медленно проезжавший мимо нас автомобиль. Первым был раздолбанный красный драндулет – «плимут», на котором приезжал в воскресенье Мышь. На этот раз за рулем сидел не он, а мужчина помоложе, на индейца не похожий. Вторым – автомобиль, выглядевший еще и похуже: коричневый фургончик со сломанными рессорами и продавленной крышей. В нем сидело несколько человек, в том числе и крупная женщина, в которой я мгновенно распознал индианку. Водитель всякий раз вглядывался в наш дом. Однако машину не останавливал. Не требовалось особой гениальности, чтобы понять: эти индейцы имеют какое-то отношение к причинам, по которым нам придется уехать отсюда, – как и понять, зачем мы ездили несколько дней назад в Бокс-Элдер (посмотреть вблизи на то, как живут индейцы), почему мне так страшно, а возможно, и то, почему отец уехал искать для нас новое место жительства.

Еще одно примечательное событие, происшедшее в отсутствие отца, было таким: Бернер вышла из своей комнаты с накрашенными красной помадой губами, и мама, развеселившись, назвала ее «femme fatale»[10], которая вскоре отправится в Нью-Йорк или Париж, чтобы начать карьеру знаменитой актрисы. Волосы сестра больше в пучок не собирала, назад не зачесывала и от строгого прямого пробора отказалась; теперь они, спутанные, свисали ей на плечи, – мне это не нравилось, поскольку подчеркивало, что лицо у нее плоское, да и веснушки Бернер приобрели в результате сходство с брызгами грязи, чего прежде не удавалось достичь даже ее прыщам. Пока мы прибирались в доме, я спросил у нее, зачем она так выставляет напоказ не лучшие особенности своей внешности. Сестра покривилась и ответила: ее «друг» – Руди, которого мы в последнее время почти не видели, – сказал, что, если она хочет по-прежнему представлять для него интерес, ей следует больше походить на взрослую женщину. И добавила, что думает сбежать из дома и убьет меня, если я выдам ее маме. «Я здесь того и гляди с ума сойду», – сказала она, и уголки ее губ поползли вниз. Меня это поразило, потому как мне и в голову не приходило, что жизнь с нашими родителями может казаться невыносимой или что ей можно предпочесть бегство из дома. В моем случае и то и другое было неверным.

Ну а кроме того, пока мы прибирались в доме, а отец носился как безумный по глухим закоулкам Монтаны и Северной Дакоты, пытаясь решить, какой банк ограбить, умонастроение нашей матери странно изменилось. Наведение чистоты и проветривание дома определенно были признаком этой перемены, но только одним. Я слышал также, как она несколько раз звонила в Такому родителям – не для того, чтобы испросить у них разрешения приехать, но уговаривая приютить меня и Бернер. Разговаривала она с родителями тоном совершенно естественным, тоном любящей дочери, как будто они встречались самое малое раз в месяц, а не провели в разлуке почти шестнадцать лет. Насколько я понял, они согласились принять Бернер, но не меня. Мальчик – это чересчур. Что еще раз заставило сестру задуматься о бегстве – не жить же ей с двумя несговорчивыми, подозрительными, ничего не понимающими старыми поляками: она их не знает и, возможно, придется им не по нраву, хоть они – вследствие чистой случайности – и стали ее бабушкой и дедушкой.


Об отдельной цепочке событий, заставивших маму позаботиться о моем благополучии, о том, чтобы я не попал в лапы властей штата Монтана, я еще расскажу в своем месте, для меня эта часть моего рассказа важна. Но применительно к тем двум дням, когда мы отдраивали наш дом перед возвращением (в среду вечером) отца, выбравшего наконец банк, предметом величайшего моего интереса остается – даже сейчас, через столько лет после ее смерти, – ход маминых мыслей.

Всякий подумал бы, что женщина, чей муж, по всем вероятиям, лишился рассудка (или, по крайней мере, части его), вознамерился ограбить банк, довести свою семью до полного краха, решил, что привлечь к участию в ограблении своего единственного сына – мысль свежая и оригинальная, грозил себе и жене тюрьмой, катастрофой и распадом всей их жизни (женщина, которая к тому же не раз помышляла о том, чтобы уйти от него), – всякий, и вы в том числе, подумал бы, что такая женщина должна была отчаянно изыскивать возможность бегства, или обратиться к властям, чтобы уберечь от беды себя и своих детей, или же проникнуться железной твердостью, не позволить мужу сделать ни шагу и тем самым спасти семью одной только силой своей воли. (Мама, при всей ее миниатюрности и недовольстве жизнью, обладала, казалось нам, сильной волей, хотя и это в конечном счете оказалось неверным.) Однако мама повела себя иначе.

После того как дом засиял безупречной чистотой, какой никогда еще не ведал; после того как мама поговорила по телефону со своими родителями; после того как ее гнев на отца утих (поскольку его не было рядом), она вдруг не то чтобы воспрянула духом – этого с ней никогда не случалось, – но неожиданно успокоилась. Что также было необычным. Она словно бы почувствовала облегчение – впервые за две-три, если не больше, недели. Приняла решение, которое расставило все по своим местам. Она шутила с нами, дразнила Бернер карьерой прославленной кинозвезды, а меня – профессора колледжа, или шахматного чемпиона, или специалиста по пчелам. Она высказывалась по множеству самых разных тем, которые никогда с нами не обсуждала, – я даже не думал, что мама о них хоть что-нибудь знает. По поводу сенатора Кеннеди, который не производил на нее приятного впечатления. По поводу землетрясения в Марокко. По поводу кубинской революции, сведения о которой получила, надо думать, по радио – как и я. Смотрела с нами телевизор – «Новости от Дугласа Эдвардса», «Неуемный револьвер», «По следу» (любимый мой сериал). Отпускала шутки насчет мыльных опер и других телешоу.

В те дни мы, Бернер и я, помногу с ней не разговаривали. Мы общались с мамой неловко и стеснительно, стараясь и не оказаться ненароком ее союзниками в противостоянии нашему отцу, и показать, что уважаем незримую границу, ныне разделившую их и бывшую отчасти причиной, по которой он отправился в «деловую поездку», не сказав даже, когда вернется. (Несколько раз я самым серьезным образом гадал, уж не банк ли он грабить поехал.) Мне казалось, что не существует способа завести разговор об этом разделении – даже с сестрой, – не вытащив на свет божий все недостатки родителей. И мы просто прибирались в доме, ели, смотрели два канала телевидения. Я читал книгу про шахматы, изобретал дебютные стратегии, от которых не было никакого проку, просматривал каталоги оборудования для пчеловодов и с нетерпением ждал начала школьных занятий. Бернер, как обычно, сидела в своей комнате, слушала радио, ставила опыты с косметикой, причесывалась то так, то этак, подключала телефон к удлинителю, чтобы без помех разговаривать с Руди, и всерьез (тут я уверен) обдумывала побег, из которого она никогда не вернулась бы, поскольку очень скоро вернуться ей было бы уже некуда. И если бы в то недолгое время мама сказала нам, что ее представления о месте, которое она занимает в мире, изменились, то слова эти относились бы к изменениям, которые накапливались годами и только теперь, в те два дня, что отец отсутствовал, стали ей совершенно ясными.


Я всегда верил: в том, как изменилась мать, как она успокоилась, пока мы ждали, когда отец вернется домой и примет жизнь такой, какая она есть, немаловажную роль должна была сыграть ее внешность. Сам облик мамы – размеры (рост, как у пятнадцатилетней Ширли Темпл), наружность (улыбалась она редко, носила очки, старалась подчеркнуть свое иноземное еврейство), повадки (скептичность, резкое остроумие, всегдашняя готовность дать отпор, нередкая отчужденность) – неизменно, считал я, сказывался на ее мыслях и словах, словно наружность мамы целиком определяла ее личность. Что, наверное, справедливо и в отношении любого из нас. Однако, где бы ни жила наша семья, мама всегда выделялась из толпы – а этого могло бы и не случиться в Польше, или в Израиле, или даже в Нью-Йорке либо Чикаго, где многие и выглядят, и ведут себя совсем как она. Не было в маме ничего, что могло бы сделать ее менее приметной, позволить приноровиться к окружению. И хоть я не смог бы тогда сформулировать это, мне представлялось непреложным фактом, что все в ней (ее разговоры с нами, ее советы, ее принципы) обязано своим существованием только маминой личности – а не тому, что думали о ней другие. Не человеческому сообществу. И даже не его здравому смыслу. В «хронике» мама ничего об этом не написала, но из-за того, какой она была и как выглядела, все на свете наверняка обращалось для нее в тяжкое испытание: поездки в школу Форт-Шо; переселение в новые дома; переезды в неприемлемые для нее города; жизнерадостные балбесы – сослуживцы отца по ВВС, вечно строившие идиотские планы насчет того, как они вырвутся из общего стада и обскачут всех остальных; отсутствие подруг. Как я уже говорил, мама обладала качеством, которое до поры до времени принимала за сильную волю. И эта воля наверняка позволяла ей неизменно держаться одной мысли: большая часть жизни – какой ее знала мама, ощущавшая себя чуждой всему, что ее окружало (за исключением Бернер и меня, но нас-то она просто любила), – достойна только презрения. Дружеские отношения, умение быть такой, как все, не заслуживали – поскольку ей они были недоступны – никакого уважения. Что еще раз объясняет, хоть и по-иному, причины, по которым мама не желала, чтобы мы научились сливаться с нашей внешней средой.

Почему же, в таком случае, она успокоилась (не исключено, впрочем, что мама просто еще раз уверилась в своей правоте), почему подшучивала над нами, дразнила Бернер ее актерским будущим и со смехом уверяла, что я стану профессором колледжа, и смотрела с нами телевизор, и обсуждала «Тайную бурю» и «Как вращается мир», говоря, что они верно показывают жизнь, – желая, быть может, сказать, что, хоть жизнь и отвергла ее, это не стало для нее тяжким испытанием, но на самом-то деле наделило огромным, неисчерпаемым желанием перемен, которое она годами в себе подавляла? И теперь, когда мой отец спятил и надумал ограбить банк (о чем она знала), мама могла испытывать не отчаяние, не ужас, не еще большее отчуждение от него (это означало бы пойти по проторенной другими дорожке). Но свободу. От всего, что ее угнетало. Она могла прийти к выводу, что ощущение свободы непосредственно порождается в ней теми самыми свойствами ее натуры, которые возводили стену между ней и жизнью, что в них не мука ее, но сила. Это было бы очень характерно для мамы, для ее скептического ума. В итоге ей впервые за многие годы стало хорошо и спокойно. Странно, конечно, что с ней случилось такое. Но мама и была странным человеком.

Что, однако же, не объясняет, почему она не посадила Бернер и меня в поезд до Такомы (Чикаго, Атланты, Нового Орлеана), чтобы отец вернулся в пустой дом и это заставило бы его опомниться, прийти в разум, – если у него было во что приходить. И не объясняет, почему, когда на следующий день выбравший банк отец, напевая возбужденно и радостно, возвратился домой, она не ушла от него в тот же миг, не попыталась отговорить его, или обратиться в полицию, или провести черту, через которую он не посмел бы переступить, но решила стать его соучастницей и выбросить свою жизнь на помойку – точно так же, как он выбрасывал свою. Когда всерьез задумываешься о том, почему двое неглупых, в разумных пределах, людей решаются ограбить банк, почему они остаются вместе после того, как любовь их испаряется и ветер уносит ее пары, в голове твоей непременно возникают причины, подобные описанным мной, причины, которые успели лишиться в свете дальнейших событий какого ни на есть смысла, – отчего тебе и приходится выдумывать их заново.

10

Роковая женщина (фр.).

Канада

Подняться наверх