Читать книгу Пристанище. Путешествия на Святую Гору в Греции - Роберт Байрон - Страница 3
Глава I
Левант
ОглавлениеСолнце, впущенное в восемь часов, стукнуло в двери шкафчика с такой значительностью, что по жилам прошла дрожь, а под ложечкой образовался комок воздуха. Бахрома над кроватью, вторя ускоренному сердцебиению, заплясала. Ибо близился день отъезда; в другом смысле – день возвращения.
В тот день я поехал в Лондон, а на следующее утро встал и отправился по магазинам. Управляющий этой имперской институцией, «Фортнум-энд-Мейсон», на ходу слагал стихи о содержимом седельных сумок. Постепенно набрались шесть фунтовых жестянок с шоколадом, две с чатни, сифон в деревянном ящике, восседающий над блестящими ячейками оплетки, как курица на насесте, пилюли, туалетные принадлежности и канцелярия, в том числе чернила в жестяном флаконе, из которого изливаются эти волшебные слова. Однако изобрести химическое оружие против насекомых, которые с омерзительной терпеливостью поджидают в замшелых гостевых комнатах нечастых постояльцев, оказалось не под силу ни одному хитроумному аптекарю от W. 2 до E. C. 4[12]. Мне, правда, посчастливилось обладать каким-то отталкивающим физическим свойством, благодаря которому я не стоек к щекотке, но не подвергаюсь укусам.
В 10:51 в пятницу, 12 августа я уехал с вокзала Виктория с чемоданом, вещевым мешком, седельными сумками, шляпной коробкой (кроме панамы, там были еще полотенца и наволочки), ящиком с сифоном и с нарядным портфелем, где лежали малоизвестный Эдгар Уоллес и рекомендательные письма к иностранным сановникам всех мастей, от таможни до высшего духовенства. Только когда поезд тронулся, я обнаружил, что ни от одного из этих вместилищ у меня нет ключа. К счастью, плотник на пароме через Канал смог подобрать замену для всех, кроме ключа от чемодана. Тем временем неприятности растворялись, пока на страницах, наверное, величайшего мастера английской словесности раскрывались ужасающие деяния Гарри Алфорда, восемнадцатого герцога Челфордского[13]. Их разбавляли статьи из «Центральноевропейского обозрения» – издания, нового для моего журналистского аппетита, чье название торчало посреди либеральных «еженедельников» и консерваторских «ежеквартальников», как сочная клубничина посреди капустной грядки.
Канал был суров; однако пока я распаковывал багаж, напаивал плотника пивом и наслаждался восхитительным зрелищем, как самонадеянное человечество в беспомощном зеленом смятении стелется по сиденьям, переправа прошла незаметно. Неомраченное счастье вновь наступило при виде округлых вагонов Train Bleu[14]. Этому извивающемуся дворцу навеки должна принадлежать пальма первенства в области комфорта для путешествующих. Я устроился в синем, цвета ордена Подвязки, одноместном купе, и французский день пронесся мимо меня в восторге забытья. Наконец возник Париж, с кучкой белых яиц Сакре-Кёр, высоко поднятых на фоне медноцветных грозовых туч. Мы медленно ехали по ceinture[15] среди тех подробностей жизни в трущобах, что предстают, когда пересекаешь любой великий город по главной ветке: безнадежные фигуры в неподвижной удрученности смотрят через призму величественного поезда на свои неурядицы; по открытым балконам многоквартирных домов слоняются дети; бесполые залатанные одежки, обязательно что-то в шотландскую клетку, безучастно висят на веревках: здоровые растения и цветы доведены до жалкого состояния окружением; целая палитра человеческого несчастья, как кажется наблюдателю. На Лионском вокзале поезд увеличился вдвое, собрал пассажиров и отправился на юг.
Ужин был грандиозен. Сон убаюкал нас в облаках. Утро забрезжило в Авиньоне. А солнце встало над парикмахерским креслом в Марселе.
Оставалось отпереть всё еще застегнутый чемодан. На соседней улице громадных размеров мастер и его сварливая жена взялись изготовить ключ. По прошествии почти часа их терпение было истощено, и верхнюю защелку открутили от крышки дрелью. Теперь чемодан открыли, но чтобы снова его закрыть, нужен был ремень, на поиски которого мы с мастером, к безмолвному негодованию сварливой жены, вышли из лавки. Кажется, с изобретением застежки-молнии разумные инструменты сцепления вымерли. Мы торопливо шли по разным улицам, к моей идее взять такси мастер отнесся с презрением – он-то никогда этого не делал, – и поминутно останавливался, чтобы обратить мое внимание на группу обнаженных нимф, которых словно присосало к камням городского фонтана[16]. Выполнив задачу, я свалил свое тело и поклажу в крошечный автомобильчик и, возвестив телеграммой свое грядущее прибытие в Афины, отправился к докам.
«Патрис II» была тиха и пустынна. Мне показали каюту, а затем оставили исследовать ее темные закоулки. Было утро; стюардов на борту почти не было; с трудом удалось добиться от бара хотя бы пива с сэндвичем. Но день разгорался, и тишь рассеялась. Толпы на палубе махали толпам на берегу, где люди вплотную друг к другу стояли вдоль нескончаемых кирпичных складов. Две скрипачки и арфист взметывали диссонансы в горячий воздух. В десяти ярдах от них неопрятная пара выводила угасшие ритмы «Валенсии», полнившиеся воспоминаниями прошлого года, к которым я возвращался. Толстая женщина, чьи орехово-коричневые голые руки негармонично торчали из темно-лилового шелка, заплакала. Прогремел гонг, мы отошли от причала, пронизали огромную гавань, обогнули внешний пирс и отплыли на восток.
«Патрис II», белый пароход, обставленный мебельной фирмой «Уоринг энд Гиллоу», с санитарным оборудованием от «Шэнкс», – гордость пароходной компании, носящей то же имя, что и я[17]. Помещения первого класса могли похвастаться дамской гостиной, отделанной крашеным платаном и розовой парчой, комнатой отдыха из красного дерева, курительной комнатой и баром. Пассажиры были в основном греки, одетые по последнему писку моды, у каждого в запасе столько нарядов, чтобы не повториться ни на одной из шестнадцати трапез пути. Белые брюки и лиловые смокинги мелькали над разноцветной обувью; к каждой следующей рубашке полагался новый галстук; сверкали украшения; платья начинали липнуть; краснели губы; все то и дело переодевались с растущей жарой; а я, презренный, прохлаждался, болтаясь в одной и той же рубашке и паре брюк. Музыка не прекращалась. Два фортепиано и граммофон обслуживали «фокс-трротт» и «Шарльстун». А на носовой палубе пассажиры третьего класса с усиками и в черных пиджаках под струнными чарами отдавались более традиционному синкопированию. Греческий танец пронизан какой-то невыразимой стихийностью: вот крестьяне медленно движутся кругом на горизонте; вот вдохновенное соло в афинской винной лавке; вот под звуки аплодисментов pas-de-trois выбивает пыль около кафе на станции, ввергая в изумление огромный трансъевропейский экспресс; этот скорбный ритм вызвал из забытья множество сцен. А потом затрубил джаз и вновь принес с собой Запад.
Общество первого класса разбилось на группы. За столом справа от капитана сидела мадам Венизелос[18], покровительственно и утешно беседуя со всеми неприкаянными детьми, что топали в радиусе ее досягаемости. Ее развлекали с одной стороны, древний отпрыск афинского дома Меласа, морской капитан в отставке, обладатель великолепной внешности английского герцога сороковых, белобородый с усами[19]; по другую руку – сэр Фредерик Хэллидей, создатель перманентного затора на афинских улицах под названием «полиция Фредди»[20]. Вторая страта сосредоточилась вокруг нескольких молодых людей из греческого поселения в Париже, одетых в любой момент для какого угодно вида спорта. Вечером были танцы на верхней палубе, напоминавшей остроконечную крышу, покрытую патокой. Над головой южная луна висела огромным золотым фонарем, прикрепленным к мачте, струя романтику в души парочек и отбрасывая рябую дорожку света на море внизу.
Блюда подавались при температуре доменной печи, раздутой до самого бела колебаниями электрических нагнетателей. Все до одного на вкус отдавали свечным пламенем – это выдающаяся черта той ужасающей угрозы вкусовым рецепторам под названием «греческая еда» – правда, мне это скорее знакомо как запах кедрового шкафа для мальчика, вернувшегося домой из школы. Рядом со мной старший стюард учтиво посадил соотечественника, который спустя тридцать шесть часов непрерывного молчания начал разговор словами: «Обильно ли вы потеете?» У него самого, по его словам, пот ручьями тек со лба. А у кого-то испарина была даже на ладонях. Всю оставшуюся дорогу мы оживляли наш стол дискуссией о впитывающих свойствах соответствующего нижнего белья.
По расписанию корабль должен был прибыть в Пирей во вторник днем. И хотя из Марселя мы отплыли вовремя, лишь вечером того дня появился только западный берег Греции, его темные очертания. Постепенно из морской ряби мягко проступили горные ворота Коринфского залива – гигантский утес и изъеденный ветрами обелиск, у каждого розовато-серый лик, а в тени каждой расселины к востоку таилась сияющая лазурь. Мимо прошла трехмачтовая яхта. За кормой солнце прицепилось к темно-синему холму, как блестящий цветок из мишуры на рождественской елке. Последний отблеск скатился по волнам; потом осталось лишь свечение в небе, придавая глубины холмам и давая жизнь звезде в зеленой противоположной дали. Бармен Фемистоклис, звякая джином и вермутом, укоренял эмоцию в ощущениях. Сгущалась темнота. Прозвенел гонг к ужину, потом еще раз. Потом затих, оставив слушателей с тем ощущением беззаботности, которое может прийти только если долго пренебрегать расписанием приемов пищи на корабле.
Последний вечер на борту был посвящен тому, что наиболее спортивно одетые юные греки определили как jeux de société[21]. Началось с какой-то многоязычной игры в слова и системы проигрышей, требовавшей попросить руки дамы напротив, и вечер наконец разошелся в оргии пряток, которую прервали только в час ночи, когда подошли к Коринфскому каналу. С помощью небольшого буксира «Патрис» медленно скользнула в эту узкую щель, освещенную электричеством. По обе стороны поднимались скалистые стены с щелями, высотой равняясь с верхушкой самой высокой мачты. На пассажиров пыхало жаром, оставшимся после горячего дня. Однако когда мы добрались до середины и до моста, по которому я в прошлый раз ехал на автомобиле, чтобы впервые увидеть Эгейское море, новизна померкла; из толпы пассажиров на палубе еще до завершения прохода большая часть уснула.
Следующим утром Пирей представил сложную картину запутанной неразберихи, как всегда бывает в больших портах. Солнце еще не взошло, но на коричневых склонах и белых домах, окаймлявших гавань, уже лежало этакой пленкой пророческое мерцание. Я неспешно одевался, когда вломился Николя, бесцеремонный приспешник отсутствующего друга. Он был выбрит, в шляпе и вел за руку неподражаемо элегантного морского офицера – я благоговейно наблюдал, как тот подъехал к борту корабля на моторке. Уложив вещи и позавтракав, я в составе медлительной процессии прошел сквозь собравшихся пассажиров, с зубовным скрежетом предвкушающих, как будут час ждать медицинских и паспортных формальностей, затем спустился по трапу в лодку. Так возвысился приниженный и кроткий[22], на зависть тем, кто презирал его. Руки douanier[23] связало laissez-passer[24] от греческого министра в Лондоне[25]. И вот через несколько минут мы уже неслись со скоростью пятьдесят миль в час по проспекту Сингру, самой прекрасной дороге на свете, шириной с Уайтхолл, которая идет от одинаковых колонн храма Зевса в самих Афинах до моря, что в двух милях от него.
Мириады городских кварталов, Акрополь, примостившийся на своем небрежном пьедестале слева, закрученный, покрытый лесом пик Ликабета, главенствующий по центру, создавали в стремительно наступающей жаре дрожащий белый с кремовым мираж. Мы добрались до квартиры, которая должна была меня принять. В отсутствие владельца она, видимо, стала источником дополнительного дохода для Николя; и огромные количества бритвенных лезвий, крошек от кексов и марганцовки свидетельствовали о его деятельности жилищного агента. Босая старая женщина сомнительного вида как раз подготавливала спальню, и каждая складка ее объемистого тела тряслась негодованием. Однако я, ужаснувшись при виде замусоренной кухни, решил спросить совета у Леннокса Хау, еще одного друга, жившего в Афинах. Не прекращая плескаться в ванне, он предложил мне две комнаты в своей квартире, рассказав еще пару ужасающих историй о том, как Николя устраивал ночные вечеринки, нисколько не смущаясь предыдущих арендаторов. Вот туда, на улицу маленькой лисицы[26], я и перевез свою поклажу. А Николя, который, по его словам, прервал свой отдых на островах, чтобы встретить меня, получил возможность вернуться к отдыху, став на триста драхм богаче.
В квартире Хау, находившейся на цокольном этаже, было прохладно даже в последующие дни – в конце августа самого жаркого лета на памяти современников. Поначалу я развалился под струями вентилятора, не в состоянии пошевелиться до вечера. через увитый виноградом двор был проход к многочисленным другим хозяйствам, чья стирка и совместный быт оживляли картину. Еще на задах шарилась стая поджарых рыжеватых котов, денно и нощно носившихся через открытые двери и окна в страшной битве. Не обращая внимания на толченое стекло, мышьяк и переплетенные электрические провода, они устремлялись на кухню, где безжалостно сметали на пол тарелки, чашки и крышки от кастрюль в попытке добыть тот скудный провиант, который мы могли себе позволить. Их набеги были столь яростны, что каждую ночь мы тайком выносили самый разложившийся, а значит, самый притягательный для них мусор на соседнюю улицу. Помимо этих врагов были еще гигантские насекомые полтора дюйма длиной, облеченные рыжей броней, вылезавшие из всех щелей в штукатурке, превращая в тревожное ожидание любой момент, когда ты решил вздремнуть или принять ванну. В Duckworth[27] немедленно было отправлена телеграмма – общественность непременно привлечет работа с интригующим названием:
МЕЖ ТАРАКАНОВ И КОТОВ:
битва за британский флаг в афинских трущобах.
Однако, ввиду произошедших с тех пор менее занимательных, но более продолжительных событий, такую идею не приняли.
Почти весь 1926 год, между поездками в Турцию и посещением византийских памятников в Греции, Афины были моим домом. Там нужно было наносить визиты, скреплять знакомства, возобновлять дружеские связи. Персонал посольства Его Британского Величества сменился. Но Министр был в отъезде[28], и его мыши пустились в пляс. Каждый вечер мы собирались в Заппионе, этаком местном Гайд-парке, где население попроще ужинает и пьет под грохот оркестров среди деревьев и под разглагольствования профессиональных ораторов. Когда стрелка часов приближалась к утру, а усталые официанты составляли в штабеля металлические столики до завтра, судьба человечества всё еще ожидала нашего решения. Главной движущей силой спора был первый секретарь[29], мечущийся между рационалистическим цинизмом, свойственным его поколению, и инстинктивной надеждой. Одна из его реплик мне запомнилась: «Лишь перестав существовать, Бог и королевская власть получили подлинное почтение».
Главным утренним местом был Английский клуб, где благодаря сэндвичам с ветчиной, джин-физу и разнообразным газетам и журналам, начиная с «Пинк-ан», можно было оправиться от изнурительной стоярдовой прогулки. Так, в первый день я нанес визит генералу Франдзису, начальнику президентского военного хозяйства, и поблагодарил, будучи у него в долгу, за прием, оказанный мне в Пирее. Ему отвели жилье в старом дворце короля Константина – просторном доме, отделанном прохладным мрамором, обставленном ампирной мебелью, с обивками из богатого оригинального викторианского ситца. Затем я направился в министерство иностранных дел и встретился с Георгиосом Меласомь[30], бывшим атташе в Лондоне. До пяти часов мы обедали и пили мятный ликер в знак уважения к сентиментальному прошлому (хотя температура была сто пять градусов[31] в тени) и вникая в идеи венизелизма.
Ступени афинской светской жизни с трудом поддаются таким нетерпеливым восходителям, как я. В глазах английской колонии посольство – это Мекка. Однако из-за нынешней антисоциальной традиции британского министерства иностранных дел оно превратилось скорее в отдельную цель, чем в почтовую станцию на пути к более великим свершениям. В то время как с зимой приходит обыкновенный цикл вечеринок, из которых составляется Сезон и которых не могут избежать даже наши дипломаты, лето отмечено тем, что свет тяготеет к гольф-клубу. Именно к этому проволочному загону на побережье милях в пяти от города было бы привлечено внимание иностранного корреспондента Tatler, буде таковой существовал. Там он смог бы заснять турецкого представителя, этакого чернявого Фальстафа, когда тот игриво прохаживается среди Americaines, сыграв свой раунд на девять лунок; как графы из балтийских государств в моноклях приезжают на больших автомобилях; как эллинские космополиты игнорируют друг друга; и наконец, как Филлис, эта скала посреди зыбучих песков, сопровождает очередную принцессу или миллионера к плетеному креслу. В остальное время Филлис заставляет неимущих беженцев в сарае ткать искусное сукно, которое продает своим врагам. Сплетни циркулируют, раздуваются, достигают титанических масштабов. Скандалы старого мира от Осло до Тегерана отметаются и перевариваются, узы завязываются, браки распарываются, солнце переваливает за Эгину, а громадный серый хребет Гимета приобретает тот зловещий цвет петунии, который поэты столь часто неверно звали фиалковым.
Под гнетом невознагражденного гостеприимства я решил, совместно с Хау, устроить мастиху – такое развлечение характерно для Леванта, а недавно стало воспроизводиться в англосаксонском мире на коктейльных вечеринках. Задействовано было наше жилище; вместо подневольного труда служанки Августины трудились руки сочувствующих друзей. На наших столах выстроились критские и самосские вина, национальный аперитив узо, джин, виски и вермут; раздвижные двери были распахнуты; а наши улыбки растянулись на прием около тридцати гостей. Гвоздем вечеринки стал джин, который греческие дебютантки воспринимали как разбавитель, что возбуждало их хорошее настроение. Все пришли в половине седьмого и не уходили до четверти десятого, хотя в приглашениях мы намекали, что вечеринка завершится в восемь. Можно ли было рассчитывать на лучший комплимент?
С сожалением понимал я, что краткое мое пребывание в Афинах подходит к концу. Я в этом городе дома – в этом расчерченном на клетки современном городе, бранимом просвещенным путешественником. Там могу я укрыться от англосаксонского канона. Больше нет нужды быть джентльменом или добрым малым. Я становлюсь личностью среди личностей, перестаю быть членом тысячи команд. Могу оставаться англичанином, но не показывать этого. Мир потенциальных врагов сменился миром друзей. И так по всему Леванту. Но Афины, хотя я там три дня из семи болею, – это отдельный случай, это не меняющийся город пыли и политиков, он сам по себе, это крепость, выстоявшая тысячелетия на сломанной соломинке, там мало воды, неудобно, но это город личностей, куда еще не упала пелена Запада. На первый взгляд кажется, что это довольно-таки западный город, созданный во времена Оттона[32], короля из династии Виттельсбахов, правившего в тридцатые годы, когда королева Амалия восседала на готическом кресле в своем готическом поместье, придворные носили национальные костюмы, а герцогиня Пьяченцы[33] привила светские манеры семьям, возглавившим Революцию[34], и коммерсантам, получившим от нее выгоду. Политический обозреватель мог бы назвать этот город балканским, пронизанным интригой. И всё же что за счастливое мгновение, когда не успел прибыть из Англии, а уже встречаешь худощавого додеканезского предводителя Зервоса[35], с губ которого слетает бурная история его утренних приключений[36]. Здесь история вплетена не в годы, а в дни. Однако там, где другие народы тревожатся и бранятся, грек улыбается, воспаряя в своем презрении к прочему человечеству, столь глубоком, что даже таксист, получив ясные указания, отвезет несчастного пассажира не туда, ведь он уверен, что ему лучше знать. А на узких афинских улицах, где каждый порог и притолока сделаны из пентеликонского мрамора, а на любом карнизе акротерии, дошедшие в неизменном виде с дохристианских времен до самых ветхих лачуг XX века, где же тут Европа? Солнце еще не взошло, а уже ходят торговцы, издают «крики Афин» пронзительными полутонами людей, кто, как евреи, не принадлежат ни одному континенту:
– Фиги, свежие фиги!
– Кастрюли и сковородки!
– Покупаю старые сапоги-и-и!
– Стулья чиню!
– Красивая тесьма, по драхме за эль[37]!
– Лёд! Лё-о-д!
Каждое утро в восемь часов торговец привозил кусок льда. Он перегружал его в ларь и продолжал, почти про себя, свое воющее заклинание: «Лёд! Лё-од – Πάγος, ὁ Πάγος», словнно околдованый красотой своего зова.
Любопытно, что, хотя мы входим в систему образования, во многом основанную на греческой литературе, ни разу не делались попытки постичь греческую психологию. Профессиональные педагоги, сплотившись против здравомысленного наблюдения и науки антропологии в целом, утверждают, одним щелчком своих искусанных пальцев в чернильных пятнах, что современного грека с античным не связывает ни язык, ни тело, ни разум. Более того, хотя среднестатистический читатель классических текстов без труда может прочесть современную греческую газету, однако произношение, которому его учили, не только ни одному греку не понятно, но еще и отрицает саму поэзию звука, заявленную в греческой литературе. Однако англосаксонскому профессору не довольно этого намеренного мракобесия, нет, он, с тошнотворным присущим ему самодовольством станет даже уроженца обвинять в том, что тот произносит слова своего языка не так, как нужно. Он знает, если претендует на культурность, что курсивное письмо существует вот уже тысячу лет и даже больше, но всё равно заставляет своих несчастных учеников писать упражнения отдельными неуклюжими иероглифами, впустую тратя пять минут из отпущенных на это десяти. Джентльмен пишет вежливое письмо в The Times. А в ответ получает нудную презрительную отповедь: ректор Итона преподает греческий не для того, чтобы его ученики могли пользоваться гипотетическим преимуществом в виде чтения греческой прессы на народном языке. В сущности, изучение классики навсегда облечено в самый неудобный и отталкивающий облик, который только могло изобрести невежество XVI века. Так будет и дальше. Но на силу их царства всё же можно, и не без пользы, бросить пристальный взгляд.
Опираться на прошлое и черпать оттуда вдохновение могут себе позволить образованные люди, вовлеченные в современные обязанности. Большинство до сей поры обращало свои взоры на хаос «фотографии в камне» и полного афоризмов исследования природы бытия, именуемый Античностью. Однако мы, обладатели XX века, шагнули за эти духовные пределы. Мы идем рука об руку с наукой, балованным дитятей викторианского рационализма, которое теперь сбрасывает со счетов своего родителя. Снесены изгороди средиземноморского сада. Вместо него у нас земля. «Я – это…? Или не…?» – вопрошает второсортный философ, склонив голову к кочанам капусты. «Ты – что?» – прилетает ответ с другого конца земного шара. «Мы сейчас существуем с той душой, с тем духом, который покинул тебя, замшелый старик, за плату работающий орудием огромной стагнации». Но откуда мы? Если я задаюсь этим вопросом, значит, мне также нужно мое прошлое. И нахожу я его, сейчас и, вероятно, всегда, в конечном итоге в Леванте.
Когда в 330 году нашей эры, в год основания Константинополя, грекам досталась в пользование Римская империя, христианская религия в конце концов заставила их пуститься в погоню за Реальностью. Чтобы проанализировать связи между возникшей затем византийской цивилизацией и нашей, потребуется больше, чем этот последний абзац. Но если на последующих страницах она станет слишком назойливо выпирать, пусть это будет оправдано, учитывая личные пристрастия. Ведь в то время как классическая Греция продолжает окормлять полмира голосом букв и камней, один обломок, одно живое, четко выраженное сообщество из моего избранного прошлого благодаря невероятному стечению обстоятельств сохранилось до нынешних времен. Туда я и направляюсь, физически, по суше и воде, а не по страницам книг и коридорам музеев. Из Византийской империи, жизнь которой оставила свой отпечаток на Леванте, чьи монеты когда-то были в ходу от Лондона до Пекина, одна неприступная Святая гора Афон сохраняет и облик, и дух. Ученый и археолог ушли до и придут после. А у меня картина воспоминаний. А если отдельные пятна на ней окажутся обагрены утомительным энтузиазмом или залиты излишними отсылками к прошлому, пусть читатель вспомнит собственный школьный класс и обнаружит оправдание.
12
* Почтовые индексы: W. – West London (Западный Лондон), E. C. – East Central (Восточно-центральный).
13
* Персонаж книги «Черный аббат» упомянутого выше Эдгара Уоллеса.
14
* «Синий поезд» (франц.) – под таким названием известен экспресс, курсировавший между Кале и Лазурным берегом Франции.
15
* Окружная (франц.).
16
Фонтан Данаид в верхней части главного проспекта города Ла Канебьер.
17
* Byron Steam Shipping Co Ltd.
18
* Супруга Э. К. Венизелоса, крупного политического деятеля Греции.
19
Константинос Мелас (1874–1953), морской офицер и политик; представитель высокопоставленного семейства Меласов. Его отец, купец Михаил Мелас был мэром Афин в 1894–1897 годах, брат Георгиос – личным секретарем короля Константина I, другой брат Павел – героем, павшим за воссоединение Македонии с Грецией в 1904 году, еще один брат Василий – генералом и президентом элитарного Афинского клуба, в 1925–1926 годах военным атташе в Лондоне.
20
* Греческая полиция городов была создана по образцу полиции Лондона, обучение происходило под руководством сэра Фредерика Хэллидея.
21
* Салонные игры (франц.).
22
* Ср. Евангелие от Матфея. 23:12: «Ибо, кто возвышает себя, тот унижен будет, а кто принижает себя, тот возвысится».
23
* Таможенник (франц.).
24
* Пропуск, разрешение (франц.).
25
В 1918–1935 годах полномочным послом Греции в Соединенном Королевстве был Димитриос Какламанос (1872–1949), писатель и карьерный дипломат, член-корреспондент Афинской Академии.
26
* Байрон буквально переводит название улицы Алопекис.
27
* издательство, с которым работал Байрон.
28
В 1927 году посланником Британской короны в Афинах был сэр Перси Лорейн (1880–1962), карьерный дипломат, глава представительств Великобритании в Персии, Турции, Италии, верховный комиссар в Египте и Судане, член Тайного Совета.
29
Первым секретарем британского посольства был тогда Горацио Джеймс Сеймур (1885–1978), дипломат, позднее ставший главным секретарем министра иностранных дел (1932–1936) и полномочным послом в Китае (1942–1946).
30
Георгиос Мелас (1866–1931) был секретарем короля Константина, а после его отречения переведен на дипломатическую работу.
31
* По шкале Фаренгейта, около 40,5 по Цельсию.
32
Оттон Виттельсбах (1815–1867), король Греции в 1832–1862 годах, первый король независимой Греции, был свергнут.
33
Софи де Марбуа-Лебрен (1785–1854), известная общественная деятельница и меценатка эпохи борьбы Греции за независимость; она была дочерью генерального консула Франции в США и родилась в Пенсильвании; была замужем за старшим сыном Лебрена (бывшего консулом вместе с Бонапартом); поддерживала греческих повстанцев; жила в Греческом королевстве, где прославилась экстравагантным поведением.
34
* Греческая война за независимость (1821–1829).
35
Скевос Георгиос Зервос (1875–1966), известный ученый и хирург-трансплантолог, общественный деятель и меценат; смолоду он увлекался традиционным нырянием за губками, поэтому так называемая болезнь ныряльщиков носит его имя; после Первой мировой войны активно боролся за присоединение Додеканезских островов к Греции и стал почетным председателем Центрального комитета Додеканеза в 1948 году, когда острова, наконец, были переданы от Италии Греции.
36
Перед завтраком он ходил купаться; и обнаружил, зайдя в воду, что всё дно морское усыпано битым стеклом, которое оказалось там силами расчетливых врагов из итальянского посольства. – Примеч. авт.
37
* Мера длины, около ста тринадцати сантиметров.