Читать книгу Песня Рахеро и другие баллады - Роберт Льюис Стивенсон - Страница 9
Часть I. Роберт Льюис Стивенсон
Баллады
Пир голода: Маркизские обычаи[40]
ОглавлениеI. Бдение жреца
Во племени владеньях ни рыбки, ни плода,
И яма для попоя стоит пустым пуста. <1>
И кланы, те, что слева и справа что стоят,
Дубины навощили, кинжалы их блестят.
Они их взяли в чащу, где темень даже днём,
И залегли в засаде, – глаза горят огнём.
И часто песня утра, хоть звёзд стоит покров,
И дым печей несётся из логова врагов.
Ведь часто те, что любят и ждут домой сердца,
Не встретят уже к ночи с охоты молодца.
Тогда болеть их детям, и жёнам угасать,
И рук могучих воинов войне уж не познать.
И стихли барабаны, и плясок нету босых,
И на жреца все взоры при встрече стали косы.
Тот жрец был уж немолод, его глаза красны <2>
И не боялись мёртвых и призраков из тьмы.
Он знал все песни, даты, что было и когда,
И на груди (ценою в вождя дом) борода.
Он жил в высоком доме над рокотом прибоя,
Где на террасе тики хранили дверь собою. <3>
Внутри были богатства, – он хорошо служил, –
Как раковину, дом тот прибоя шум полнил.
Народ без его знака неделями страдал,
Но вот он – на террасе. Сел и к богам воззвал.
И так, присев средь тики на пол вощёный там,
Как попугай, он вперил взгляд красный в океан.
На гору жёлтой серой уже скакал рассвет:
Из-за морских пределов шёл утра самоцвет,
Из-за морских пределов уж отсвет солнца звал,
Но в глубине долины ещё день не настал,
Когда древесный сумрак стал голубеть зарёй,
И племя, уж проснувшись, пошло омыть лик свой,
Пошла молва в округе, звук шёпотом начав,
Надеждой грудь сжимая и страхом застучав:
«Жрец с нами не поднялся, – закрыта его дверь!
Он назовёт нам жертвы, поможет нам теперь».
Всходило солнце трижды[41], но снова, как мертвец,
В доме с рокотом моря лежал одиноко жрец,
Не слышно ни шага, ни звука, не шепчет никто, не кричит,
Только слепые тики на слЕпящий пялились вид.
И вот снова утром на гору полез, разгораясь, пал,
И спали ещё все дома, но жрец в своём доме не спал,
Прикрыты крышами, лёжа, едва колышутся люди,
А старый жрец красноглазый забегом безумным будит.
Подорвалась вся деревня, увидеть его опять
В предсмертных седин украшеньи, что всем только лишь мечтать.
И бешено дёргались члены, безумно сиял его глаз,
Звенела долина от бега и криков его много раз.
Весь день он так и бегал от джунглей и до скал
Безумными кругами, про плоть людей взывал.
Весь день ничего не ел он, ручья воды не пил.
Весь день по домам все люди сидели, и страх их бил.
Весь день они тихо внимали, дыхание скрыв от других,
Никто не осмелился выйти, ведь смертью был жрец для них.
Три дня подряд он бегал, как боги предрекли,
Две ночи спал в том месте, где кровь в их честь лили,
И дважды сон безумья он пил до дна хмельного
На тех камнях священных, в тени листа святого.
Над его пепельным лицом всю ночь факел горел,
И ветер в месте торжества баньяном[42] шелестел.
И вот на древо и алтарь стал вечер наступать,
И остров высотой своей стал море затенять,
И мускус с маной разлился по всей долине той,
И, что осталось от жреца, во тьме пошло домой:
Он плёлся по деревне, шатаясь при ходьбе,
Протиснувшись сквозь тики, на ощупь вполз к себе.
И зашуршали хижины, в них голоса проснулись,
И вновь домашние костры дым в небеса взметнули,
И те, кто был могуч в войне и в ремесле подстать,
Засели на свои места, о завтра рассуждать.
II. Любовники
Слышь! Далеко в лесу (любви ведь ушки чутки)
До однострунной арфы коснулись мягко руки. <4>
С чего бы в доме у отца Тахее вдруг привстать?
Тахее, чьё нежное сердце, чью гущу волос не объять,
Тахее, чьё статное тело любви несёт экстаз,
И ловкие ноги оленя, и голубя зоркий глаз?
Хитро и тихо, как кошка, в лице ничего не сменив,
Скользнула Тахея к двери, в пространство снаружи уплыв.
Гуляет, замрёт, зрит на звёзды и, морю внимая, стоит,
Потом вдруг скакнёт, словно кошка, скрывая в деревьях свой вид,
Бежит она быстро, как кошка, вздымая наряд высоко,
Прыжками своих ловких ножек сквозь тьму пробираясь легко,
Сквозь мякоть и колкость чащоб свой путь без труда выбирая,
И всё приближается звук, к которому сердце взывает.
И вот уж полянка в лесу, что скалы горы укрывают,
И брошена арфа лежит, и руки любви обнимают.
«О, Руа!» – «Тахея моя!» – «Любовь моя». – «Милые глазки».
И сброшено платье, и вновь слышны поцелуи и ласки:
«О, Руа!» – «Тахея, душа!» – «Звезда моих тёмных ночей». –
«Весна моего наслажденья». – «Люби же меня посильней».
И Руа в объятьях зажал, и руки Тахеи обвились,
И связаны узы любви, и песни любви доносились:
Ночь, что на пальмах лежит,
Ночь звёздами полна,
Ночь, когда ветер дует,
Ночь, где любовь одна.
«Тахея, что ж мы натворили, каких мы наделали дел?
Видать, боги нас ослепили, раз разум мешать нам не смел.
Зачем твой ничтожный любовник коснулся подола рукой?
Тахея – само благородство, а Руа презренный такой…»
«На троне своём с хака-ики[43] отец высоко восседает,
Сородичи десятикратно при входе его прославляют,
Сплошь тело его боевое, лицо его – всё украшают
Достойные татуировки, о месте высоком вещая.
Я тоже сжимаюсь мимозой и блею ягнёнком последним,
Отдавшись искусным рукам в строеньи из пальмы священном, <5>
И тело уж наполовину украшено знаками власти –
Сплетениями синих линий, но лишь для твоей только страсти.
Люби меня, Руа любимый, ведь нету границ для любви,
И тело Тахеи в узорах сжимать будет ноги твои».
«Тахея, о песнь моих зорек, но сколько любовь проживёт?
И стоны, и наши объятья, как эта звезда, упадёт!
Всегда, как и неба синь утром сменяется в ночь темнотой,
Всегда, словно ловкий охотник, смерть следом идёт вслед за мной.
Ты слышишь, моя дорогая, назавтра очнувшийся жрец
Нам жертв имена назовёт, чтоб гневу богов был конец.
И первый в том списке кровавом, чья участь тот день не прожить, –
Безродный, презренный твой Руа, по ком никому слёз не лить.
Ему будут бить барабаны, ему будет песня звучать,
Ему перед толпами прочих священный алтарь окровлять,
Ему над дымящейся печью, как зверю, безмолвный конец,
Ему не насытиться пиром, где правит Тахеи отец».
«О, Руа, пожалуйста, тише! Тахеи ушей пожалей
И сжалься над любящим сердцем любимой девчонки своей!
Беги от жестокости дикой, беги от ножа и угля,
Сокрой своё тело средь джунглей, о, Руа, – душа ты моя!»
«Куда бежать, Тахея? Одна везде земля.
Везде кровавой кухней одна судьба моя.
Со всех сторон наш остров мне точит острый зуб,
Глаза ждут на деревьях, в кустах их руки ждут,
Коварство ждёт в засаде, а хитрость рыщет следом,
Врагам добычей стану, друзьям своим – обедом».
«Любовь моя, мой Руа, я вижу всё ясней
И не позволю смерти забрать любви моей.
Там, где гора обрывом свисает над долиной,
Там есть провал глубокий в горе рядом с вершиной,
Там солнца луч лишь в полдень и только дождь идёт,
И никогда охотник тебя там не найдёт,
Звучат там только птицы, других там звуков нет,
Для смерти из долины наложен там запрет.
Тапу[44] зовут то место, нас боги извинят,
Тапу, и что с того? Для смелых нет преград.
Тапу, тапу, тапу! Я знаю, где укрыться!
Хоть и темно то место, там можно затаиться.
Укройся там, мой Руа, в жутких богов руках,
Засни в тени деревьев на мягкой ткани трав,
Увидь во сне Тахею, она тебя разбудит,
Коль ветер будет дуть, роса садиться будет,
Придёт она с любовью одна сквозь ночи страх, <6>
Тахея принесётся голубкой в небесах».
«Тахея, яма ночи полным-полна коварства,
То духов злых былого полуночное царство,
Там души мертвецов из сумрака ночного,
Они за гранью зла, враги всего живого».
«Мой Руа, поцелуй меня, пусть взор глаза читает,
Неужто я та девушка, что милого бросает?
Храбрец средь дней любых, отец мой, битвой правит,
Так пусть его дитя себя в ночи прославит».
41
Стивенсон передаёт «балладный дух» в своём произведении, используя несколько общеизвестных приёмов, например, повторяя начала строк или многократно описывая одинаковые явления природы: рассвет, ветер, море, водопад. К таким же приёмам относится и упоминание «магических чисел». Здесь такое число – тройка, жрец три дня уединяется, а потом три дня демонстрирует себя. Внимательный читатель заметит, что это не единственное «магическое число» в этой балладе.
42
Баньян – особая жизненная форма растений семейства фикусовых. Для её образования фикус «прорастает» в стволе и ветвях другого дерева или нескольких деревьев. В результате образуется единый организм с причудливыми формами ствола и множеством воздушных корней, свисающих с ветвей. Такое дерево может разрастаться до очень больших форм, и у многих народов Азии и Океании почитается как священное.
43
Хака-ики (или просто «хака») – вероятно, имеется в виду церемониальный воинственный танец полинезийцев и маори. Такой танец, в частности, являлся (и является) традиционной формой приветствия гостей. А поскольку намерения гостей априори воспринимались как неясные и скорее враждебные, то главной целью танца является устрашение и демонстрация готовности к бою. Он часто исполняется с оружием и в качестве визитной карточки имеет «ужасные» выражения искажённых лиц танцующих, с выпученными глазами и высунутыми языками.
44
Стивенсон не поясняет здесь значение слова, считая, что читатель запомнил его после прочтения «Песни Рахеро». Тапу – полинезийская концепция, основанная на строжайшем запрете. На Гавайях известна также под именем «капу». Была завезена в Европу капитаном Джеймсом Куком после посещения им островов Тихого океана в 1777 году и известна нам под именем «табу». Тапу, в широком смысле, может быть объявлено всё что угодно. В данном случае, это запрет на посещение некого места – обиталища духов смерти. Полинезийцы верят, что нарушившего тапу неминуемо ждёт скорая гибель.