Читать книгу Умирая в себе. Книга черепов - Robert Silverberg - Страница 11

Умирая в себе
Глава 11

Оглавление

Первая примета зимы: морозец слегка пощипывает щеки. Чересчур быстро прошел октябрь. Небо выглядит больным, покрыто грустными, грузными низкими облаками. Вчера шел дождь, смывая желтые листья с деревьев, теперь они лежат на мостовой Колледж-уолк, а веточки на верхушках дрожат от пронизывающего ветра. Повсюду лужи. Усаживаюсь возле массивной зеленой туши alma mater, подстилаю листы газеты на холодные, сырые каменные ступени – сегодняшний выпуск «Коламбия дэйли спектейтор». Двадцать с лишним лет назад, когда я был глупым и самолюбивым новичком, мечтавшим о карьере журналиста, – здорово же: репортер, читающий мысли, – «Спек» казался мне центром жизни; теперь он служит только для обеспечения сухости моей задницы.

И вот он я, сижу. Мои приемные часы. На коленях у меня покоится толстая манильская папка, перевязанная резиновой лентой. В ней аккуратно отпечатанные, каждое с медной скрепкой, пять семестровых сочинений – результат моих трудов за неделю: «Романы Кафки», «Шоу как трагик», «Концепция синтетического. Априорные утверждения», «Одиссей как выразитель своей эпохи», «Эсхил и трагедия Аристотеля». Древнее академическое собачье дерьмо, предназначенное для того, чтобы веселые молодые люди, не желая пачкаться в нем, позволили бы старому спецу заработать на хлеб насущный. Сегодня день продажи товара, а может быть, мне удастся выудить заказы. Без пяти одиннадцать. Скоро появятся мои клиенты.

Я оглядываюсь по сторонам. Мимо спешат студенты, прижимая к себе пачки книг. Ветер треплет волосы девушек, груди у них подпрыгивают в такт шагам. Все они кажутся мне устрашающе молоденькими, даже мужчины, особенно бородатые. Понимаете ли вы, что каждый год в мире становится все больше и больше молодых? Племя их растет, а старые пердуны между тем срываются с нижнего конца кривой в могилу. Есть уже доктора наук, которые на 15 лет моложе меня. Разве это не убийцы?! Вообразите себе, ребенок родился в 1950 году, а сейчас у него уже докторская степень. В 1950 году я брился три раза в неделю и онанировал по средам и субботам. Я был половозрелым бычком, пяти футов девяти дюймов росту, с амбициями, горестями, знаниями, я был личностью. А эти новоиспеченные доктора были беззубыми младенцами, только, что выскочившими из матки, со сморщенными личиками, мокрыми от околоплодных вод. Как же они стали докторами так быстро? Обогнали меня, пока я уныло плелся по своему пути.

Когда я настраиваюсь на жалостливый лад, то нахожу свое собственное общество утомительным. Чтобы отвлечься, зондирую мысли проходящих мимо. Играю в свою старую, единственную игру. Селиг – шпион с душой вампира, высасывает интимные подробности из невинных чужаков, чтобы потешить свое холодное сердце. Но сегодня голова моя набита ватой. До меня доходит только слитное бормотание, нерасчлененное, без содержания. Ни отдельных слов, ни проблесков личности, ничего о сущности души. Плохой день. Никакого смысла в сигналах, все нити информации одинаковы. Триумф энтропии. Вспоминаю о миссис Мур у Фостера, которая пыталась найти откровение в эхе малабарских пещер, но до нее доходило лишь монотонное всепоглощающее «бум!». Все мозги, плывущие мимо меня по Колледж-уолк, сообщают мне только одно-единственное «бум!». Может быть, я не заслуживаю ничего другого? Любовь, страх, вера, преданность, благочестие, голод, самодовольство, все внутренние монологи приходят ко мне одинаково: «Бум!» Надо потрудиться, чтобы исправить это. Еще не слишком поздно для войны с энтропией. И вот постепенно, стараясь, потея, стремясь к достойной цели, убеждая свое восприятие функционировать, я раздвигаю просвет. Да, да! Назад, к жизни! Просыпайся, проклятый шпион! Выдай мне положенную порцию информации. И сила моя возвращается. Внутренний мрак слегка проясняется. Полосы изолированных, но осмысленных мыслей находят дорогу в мой мозг… «Невротик, но не псих же…» – «Пойду к начальнику отделения, пусть раскопают все это…» – «Билеты в оперу, но я должна…» – «Трахаться приятно, трахаться очень важно, но есть и большее…» – «Словно стоишь на вышке перед прыжком…» Хаотическая болтовня, однако она означает, что дар мой еще не умер, и это меня немного утешает. Мой дар всегда представлялся мне как бы червяком, обернувшимся вокруг мозга. Бедный усталый червяк, морщинистый и усыхающий. Кожа его, некогда блестящая, ныне покрыта вонючими чешуйками. Такой образ пришел ко мне недавно, но даже и в лучшие дни я считал свой дар чем-то чуждым, посторонним. Жилец! Он и я, я и он. Я обсуждал подобные вещи с Найквистом. (Он не упоминался еще в этих излияниях? Возможно, нет. Человек, которого я когда-то знавал, бывший мой друг. В его черепе тоже обитал своего рода пришелец.) Так вот, Найквисту мое сравнение не понравилось.

– Такое раздвоение бывает у шизоидов, – сказал он. – Твой дар – это ты, а ты – твоя сила. Зачем отделять себя от собственного мозга?

Возможно, Найквист и был прав, но объяснение пришло слишком поздно. Пусть будет как раньше. Он и я, по отдельности, пока смерть не разлучит нас окончательно.

А вот и мой клиент – могучий полузащитник Пол Ф. Бруна. Лицо у него раздутое и багровое. Он не улыбается, поскольку субботний героизм обошелся ему в несколько зубов. Я развязываю резиновую ленту, извлекаю «Романы Кафки» и вручаю ему сочинение.

– Шесть страниц, – говорю я. – Аванс я получил в свое время – десять долларов. Вы должны мне еще одиннадцать баксов. Хотите сначала прочесть?

– Хорошо получилось?

– Не пожалеете.

– Верю вам на слово. – Он строит болезненную гримасу, извлекает толстый бумажник и кладет мне на ладонь зеленые. Я тут же проникаю в его мозг, поскольку сила моя, черт возьми, вернулась. Один взгляд, и я считываю с верхнего уровня зубы, выбитые на футболе, в качестве утешения – хорошая драка в клубе Братства в субботу вечером, смутная надежда отоспаться как следует после следующей субботней игры и т. д. и т. д. А в отношении сегодняшней сделки – чувство вины, смущение и даже некоторое раздражение против меня за то, что я ему помог. Вот она, благодарность гоя. Я сую деньги в карман. Он благодарит коротким кивком и уносит «Романы Кафки», прикрывая их рукой, – видимо, стыдясь. Торопливо бежит вниз по лестнице к Гамильтон-Холлу. Я слежу, как удаляется его широкая спина. Внезапный порыв холодного ветра, поднявшегося от Гудзона, пробирает меня до костей.

Бруна остановился у солнечных часов, где его окликнул тощий черный студент добрых семи футов ростом. Очевидно, баскетболист. На нем синяя форменная куртка, зеленые теннисные туфли и тугие трубообразные желтые брюки. Такое впечатление, что только одни ноги у него не меньше пяти футов длиной. Бруна показывает ему головой на меня; черный кивает. Кажется, я приобрел нового клиента. Затем Бруна исчезает, а верзила проворно перебегает дорогу и поднимается по ступенькам. Его кожа настолько черна, что даже отливает лиловым, но в чертах есть приметы кавказской расы: угловатость, резкие свирепые скулы, гордый орлиный нос, тонкие холодные губы. Он определенно красив, эдакая ходячая статуя, своего рода идол. Может быть, гены его вообще не негроидные, а эфиопские, или же тех племен, что живут по берегам Нила. И все же на голове у него темная как ночь масса курчавых волос, агрессивное африканское гало, замысловатая прическа, футом или даже больше в диаметре. Меня не удивили бы надрезы на щеках или кость, продетая сквозь ноздри. Когда он приближается, мой разум, едва скользнув по поверхности, ловит общие периферийные излучения его личности. Все предсказуемо, даже стереотипно. Я и раньше ожидал, что он обидчив, зол, заносчив, готов к отпору. Но вот что до меня доходит еще: яростная расовая гордость, потрясающее физическое самодовольство, воинственное недоверие к другим, особенно белым. Знакомые черты.

Его длинная тень ложится на меня, будто солнце внезапно зашло за облако… «Вы Селиг?» – спрашивает он, покачиваясь на пятках. Я киваю. Тогда он изрекает:

– Яхья Лумумба.

– Прошу прощения?

– Яхь-я Лу-мум-ба.

Блестящие белки его глаз, окаймленные блестящим же пурпуром, сверкают от злости. По тону его я понимаю, что он назвал свое имя, или, по крайней мере, то имя, каким предпочитает пользоваться. И еще понимаю, что, по его мнению, это имя должно внушать почтение всем и каждому в кампусе. Но что я знаю о современных «звездах» колледжа? Может быть, он способен выиграть пятьдесят мячей за одну игру, но я-то о нем не слыхал.

– Говорят, ты пишешь сочинения, парень? – спрашивает он.

– Правильно.

– Тебя рекомендовал мой приятель, Бруна. Сколько ты берешь?

– Три с половиной доллара за страницу на машинке. Два экземпляра.

Подсчитав в уме, он возмущается:

– Ну и обдираловка!

– Так я зарабатываю себе на жизнь, мистер Лумумба. – Ненавижу себя за это гадкое, трусливое «мистер». – Получается около двадцати долларов за сочинение среднего размера. Приличная работа требует много времени, так?

– Да-да. – Отработанное манерное пожатие плечами. – О’кей. Я не буду торговаться с тобой, парень. Мне нужна твоя работа. Ты знаешь что-нибудь о Европайде?

– Еврипиде?

– Я так и сказал. – Он подмигивает мне, с преувеличенной манерностью напирая на свое «дынное» (южнонегритянское) произношение. – Тот греческий тип, который писал пьесы.

– Я знаю, кого вы имеете в виду. Какого рода сочинение о Еврипиде вам нужно, мистер Лумумба?

Он извлекает из верхнего кармана куртки листок и разыгрывает целое представление, притворяясь, будто читает:

– Проф, он хочет, чтобы мы сравнили тему Электры у Европайда, Софокла и Иск… Эйск…

– Эсхила?

– Ну да, его. Пять-десять страниц. К десятому ноября. Успеешь провернуть?

– Наверно, смогу. Больших трудностей не будет. – В моих закромах лежит мое собственное сочинение 1952 года на ту же самую старую, избитую, затасканную тему. – Но мне нужны некоторые данные для заглавной страницы. Как пишется в точности ваше имя, фамилия профессора, номер курса…

Он начинает мне диктовать. Одновременно я настраиваюсь на сканирование его мозга, чтобы составить представление о его знаниях и подходящей лично для него тональности сочинения. О, это было бы классическое произведение, если бы я написал про Европайда на южнонегритянском «дынном» жаргоне, со всеми этими их словечками – «хиппово, лажово, джазисто, соплисто», каждой строкой издеваясь над жирной профессорской рожей. Я-то мог бы, но Лумумба не обрадуется. Подумает, что я нарочно, что я высмеиваю его, а не профессора. Так что, пожалуй, не стоит. Поэтому я запускаю свои змеиные щупальца глубже под его шерстяной скальп, в серый студень мозга: «Эй, большой черный человек! Рассказывай, что ты за личность!» – и выдавливаю яркую картину, куда более яркую, чем то зрелище, которое он обычно являет собой на людях. У него на лице написаны гордыня черномазого, недоверие к бледнолицему чужаку, самодовольное восхищение своей длинноногой мускулистой фигурой. Но это только общий настрой, стандартная меблировка его ума. Пока что я не проник в сущность Яхьи Лумумбы, уникального индивидуума, в чей стиль я должен войти. Зондирую глубже. И чувствую жар, словно шахтер на глубине в пять миль, приближающийся к очагу расплавленной магмы. Понимаю, что этот Лумумба как бы постоянно кипит. Накал его мятежной души настораживает меня, но я еще не получил достаточно информации и продолжаю углубляться, пока поток его неистовства не захлестывает меня с убийственной силой: «Жид хренов. Мамочка его лысая напихала ему в голову дерьма, тянет с меня три с половиной за страницу, надо бы ужидить жида, шкурника, паразита, чтобы не выпендривался своим еврейством. Ручаюсь, у него особая цена для черных. Я бы выкинул его зубы на помойку, если бы сам мог написать эту собачью работу, но я не могу. На кой черт мне тратиться на этого, мать его, Европайда, Софокла, Искила, знать не хочу это дерьмо, другое в голове, с «Роджерами» игра очко в очко, судья дает мяч, и он для Лумумбы. И все думают – промажет. А он на черте, большой, уверенный, шесть футов десять дюймов, держит рекорд на счету Колумбии. Один мяч, второй! У Лумумбы планы на сегодняшнюю вечеринку. Европайд, Софокл, Искил, какого хрена должен я знать о них, что хорошего написали они для черного человека, эти дохлые занюханные греки? Все только для жидовского дерьма. Что они знают о четырех веках рабства, у нас другое в голове, что знают они, особенно эта мамаша со своим выродком? Теперь я должен платить ему двадцать баксов за то, в чем не силен, скажет, я должен, что хорошего в этом, почему, почему, почему?»

Ревущая топка. Ошеломляющий жар. Я имел дело с горячими головами, но этот – самый горячий. Имел дело, но тогда я был моложе, сильнее, устойчивее. Сейчас я не могу выдерживать такой вулканический напор. Сила презрения этой живой башни магнетически усиливает мое презрение к самому себе, заставляет меня сочувствовать ему. Он – воплощение ненависти. Мой бедный слабеющий дар не может вынести ее. Некий автоматический предохранитель отключается, чтобы уберечь меня от перегрузки: ментальные рецепторы замыкаются. Это что-то новое для меня, что-то странное: что за непонятный глушитель? Как будто нет ни ушей, ни глаз, ни мыслей, одно лишь гладкое туловище. Все сигналы гаснут, мозг Лумумбы отодвигается, становится непроницаемым, меня выталкивает из глубины, я принимаю только самые общие излучения, затем исчезают и они. Остаются лишь серые мутные выделения, говорящие о присутствии другого человека. И вот неразличимо все. Связь прервана. В ушах у меня звон, это результат внезапного молчания, молчания, оглушительного как гром… Новый этап моего падения. Никогда еще я не терял так свою хватку, не выскальзывал так из чужого мозга. Гляжу снизу вверх, изумленный, потрясенный.

Тонкие губы Яхьи Лумумбы туго сжаты, он смотрит на меня с отвращением, не подозревая, что со мной происходит. Слабым голоском говорю:

– Я хотел бы получить десять долларов в качестве аванса. Остальное заплатите, когда я вручу вам сочинение.

Он заявляет, что сегодня у него нет с собой денег. Его очередной чек из студенческого фонда не действует до начала следующего месяца. По его мнению, я должен делать работу под честное слово…

– Берись или отказывайся, парень.

– Можете вы заплатить пять? – спрашиваю. – Для почина. Так я не могу… У меня свои расходы.

Он смотрит свирепо откуда-то из-под облаков. Вытянулся в полный рост на девять или десять футов, не меньше. Ни слова не говоря, вытаскивает пять долларов, комкает и с презрением швыряет мне на колени.

– Я буду здесь девятого ноября утром, – бормочу я ему вслед.

Европайд, Софокл, Ихил!!! Сижу оглушенный, трепещущий и прислушиваюсь к гремящей тишине. Бум! Бум! Бум!

Умирая в себе. Книга черепов

Подняться наверх