Читать книгу Голос земли. Легендарный бестселлер десятилетия о сокровенных знаниях индейских племен, научных исследованиях и мистической связи человека с природой - Робин Уолл Киммерер - Страница 9

Сажая священную траву
Постигая грамматику одушевленного

Оглавление

Чтобы стать своим, нужно выучить местный язык.

Я прихожу сюда посидеть и прислушаться, уютно примостившись среди изогнутых корней в мягкой впадине, покрытой сосновыми иголками, прислониться спиной к стволу белой сосны и отключить голос в голове, чтобы послушать голоса природы. «Ш-ш-ш», – шелестит ветер хвоей, вода струится по камням, поползень постукивает, а бурундуки копают землю, падает буковый орешек, комар пищит у меня над ухом, и что-то еще, чего не выразить словами, – бессловесное бытие существ, находясь среди которых мы никогда не бываем одиноки. Если не считать сердцебиения моей матери, это были первые услышанные мной звуки.

Я могла бы слушать их весь день. И всю ночь. А утром неожиданно обнаружить гриб, которого не было здесь прошлой ночью, – кремово-белый, вырастающий из-под сосновой хвои, из темноты к свету, все еще блестящий от влаги. Puhpowee.

Слушая звуки природы, мы слышим разговор на незнакомом нам языке. Думаю, что именно стремление постичь этот язык леса и привел меня в науку, чтобы с годами научиться бегло говорить по-ботанически. Впрочем, язык ботаники не следует путать с языком растений. Да, я действительно выучила другой язык – научный, язык внимательного наблюдателя, с подробнейшим словарем, в котором содержатся названия каждой мельчайшей частицы. Но чтобы назвать и описать, нужно сначала увидеть, и наука оттачивает дар видения. Я уважаю силу языка науки, который стал моим вторым языком. Однако, несмотря на все богатство его словарного запаса и описательную мощь, чего-то в нем все равно не хватает – того, что разрастается вокруг и внутри тебя, когда ты слушаешь окружающий мир. Он далек от этого, он сводит живое существо к его «рабочим частям». Это язык объектов. Язык, на котором говорят ученые, каким бы точным он ни был, базируется на глубокой грамматической ошибке, упущении, серьезной смысловой потере при переводе с языков жителей этих берегов.

Впервые это ощущение охватило меня, когда я наткнулась на слово puhpowee из утраченного языка моего народа. Я увидела его в книге этноботаника Киуэйдиноквей, представительницы народности анишинаабе, в монографии, посвященной традиционному использованию грибов нашим народом. «Puhpowee, — объяснила она, – переводится как сила, мгновенно выталкивающая грибы из земли». Как биолог, я была поражена, что такое слово существует. При всем многообразии терминов западной науки у нее нет слов, чтобы описать это таинство. Со стороны кажется, что у биологов есть термины на все случаи жизни. Но на самом деле терминология, которая используется в научном языке, очерчивает границы наших знаний. А то, что находится за пределами нашего понимания, остается безымянным.

В четырех слогах этого слова, которому в английском языке нет эквивалента, содержится целый процесс пристального наблюдения в сыром утреннем лесу и сформулированная теория. Те, кто придумал это слово, понимали мир бытия, полный невидимых энергий, одушевляющих все вокруг. Я хранила его много лет как талисман и тосковала по людям, давшим название жизненной силе грибов. Я бы хотела говорить на том языке, в котором есть слово puhpowee. Поэтому когда я узнала, что слово, описывающее процесс роста, появления гриба из земли, относится к языку моих предков, оно стало для меня знаковым.

Сложись все иначе, я бы, скорее всего, говорила на языке народа бодевадмимвин, или потаватоми, или анишинаабе. Но, как большинство из трехсот пятидесяти языков американских аборигенов, язык потаватоми находится на грани исчезновения, поэтому я говорю на языке, на котором вы сейчас это читаете. Насильственная ассимиляция сделала свое дело, лишив меня и вас возможности услышать тот язык: в школах-интернатах индейским детям было запрещено разговаривать на родном языке. Это произошло и с моим дедом, которого забрали из семьи, когда он был маленьким девятилетним мальчиком. В результате мы утратили не только язык, но и родовые связи, оказавшись оторванными друг от друга. Сегодня я живу далеко от нашей резервации, так что если бы я даже могла говорить на родном языке, мне бы просто не с кем было разговаривать. Но несколько лет назад, во время ежегодного сбора нашего племени, было организовано языковое занятие, и я проскользнула в палатку, чтобы послушать.

Все были очень взволнованы, потому что впервые каждый свободно говоривший на нашем языке член племени должен был выступать в роли учителя. Когда их по очереди вызывали в центр круга, образованного расставленными стульями, они двигались медленно – со своими тростями, ходунками или даже в инвалидной коляске. Лишь немногие были еще в силах передвигаться без помощи этих приспособлений. Я пересчитала их, пока они рассаживались. Девять. Девять человек, свободно говорящих на родном языке. Во всем мире. Наш язык, создававшийся тысячелетиями, был представлен девятью этими людьми. Слова, с помощью которых наш народ славил Творца, рассказывал старые легенды, пел колыбельные песни, сохранились на сегодняшний день лишь в языке этих девяти старых мужчин и женщин. Каждый из них, в свою очередь, обращался к маленькой группе потенциальных учеников.

Мужчина с длинными седыми косами рассказывал о том, как мать спрятала его, когда индейские агенты пришли забирать детей. Он избежал учебы в школе-интернате, спрятавшись под нависшей над берегом реки кручей, где шум воды заглушал его плач. Всех остальных забрали и «вымыли им рты с мылом» (или сделали еще что похуже) за то, что они разговаривали «на грязном индейском языке». И так как он один из всех остался дома и вырос, называя растения и животных теми именами, которые им дал Создатель, он и сидит сегодня здесь, как уникальный носитель языка. Механизмы ассимиляции работали хорошо.


Глаза его сверкают, когда он говорит нам: «Мы – конец пути. Мы – это все, что осталось. Если вы, молодежь, не будете учить язык, он умрет. И тогда миссионеры и правительство США одержат окончательную победу».


Старенькая бабушка толкает свои ходунки из круга ближе к микрофону. «Это не просто слова, которые будут утрачены, – говорит она. – Язык – сердце нашей культуры, он хранит наш образ мыслей, наш способ видения мира. Он слишком красив, чтобы это можно было выразить по-английски». (Puhpowee.)

Семидесятипятилетний Джим Тандер – самый молодой из выступающих – полный смуглый мужчина, который держался солидно и говорил только на языке потаватоми. Он начал спокойно и торжественно, но по мере того, как он разогревался, его интонации менялись, как переменчивый ветерок в березовой роще, и его руки тоже подключились к рассказу и подкрепили его жестами. Он все больше оживлялся, периодически вставая и держа нас в напряжении. Мы слушали его молча и восхищенно, хотя практически никто не понимал ни единого слова. Затем он сделал паузу, словно достиг кульминации в своем повествовании, и окинул взглядом аудиторию в ожидании нашей реакции. Одна из бабушек, сидевших позади него, хихикнула, прикрыв рот рукой, и его суровое лицо неожиданно расплылось в улыбке, широкой и сладкой, как треснувший арбуз. Он согнулся от смеха, а бабули хохотали до слез, мы же смотрели на них в изумлении. Когда смех утих, он наконец заговорил по-английски: «Что происходит с шуткой, когда никто не может ее услышать? Как одиноки слова, когда их сила иссякает! Куда же они деваются? Они уходят навсегда, пополнив список тех историй, которые никогда уже больше не будут рассказаны».

Так что теперь весь мой дом украшен стикерами с надписями на другом языке, словно я готовлюсь к поездке за границу. Но я никуда не уезжаю, я возвращаюсь домой.

Ni pi je ezhyayen? – вопрошает надпись на маленьком желтом стикере, наклеенном на задней двери. Руки мои заняты, и мотор работает, но я перекидываю сумку на другое бедро и задумываюсь над ответом: odanek nde zhya – «я еду в город». Я делаю это, отправляясь на работу, на занятия, на встречи, в банк, в магазин. Я весь день разговариваю и иногда по вечерам пишу на красивом языке, который мне достался и на котором говорит 70 процентов людей в мире – наиболее практичном и современном, с богатейшим словарным запасом. На английском. Когда я вечером возвращаюсь в свой тихий дом, на двери шкафа меня уже ждет очередной стикер: Gisken I gbiskewagen! И я снимаю пальто.

Готовя ужин, я вынимаю столовые приборы из кухонных шкафчиков со стикерами emkwanen, nagen. Я стала женщиной, разговаривающей на языке потаватоми с домашней утварью. Когда звонит телефон, я бросаю беглый взгляд на стикеры с надписью dopnen giktogan. Но кто бы то ни был – рекламный агент или друзья, – он говорит по-английски.


Примерно раз в неделю мне звонит сестра с Западного побережья, которая говорит: «Bozho. Moktthewenkwe nda», словно ей нужно обозначить себя как говорящую на языке потаватоми. Разговором это можно назвать только с натяжкой. На самом деле мы лишь коверкаем фразы, имитируя разговор. «Как дела?» – «Я в порядке. Ехать в город. Видеть птица. Красный. Жареный хлеб хорошо».


Это напоминает голливудский диалог Тонто с Одиноким рейнджером: «Я пытаться говорить краснокожий речь».


Изредка, когда нам все-таки удается выразить мысль более-менее связно, мы просто произвольно заполняем пробелы испанскими словами, которые помним еще со школы. И получается «испановатоми».

По вторникам и четвергам в 12.15 по оклахомскому времени я подключаюсь к занятиям по языку потаватоми, которые ведутся из штаб-квартиры племени посредством Интернета. Нас обычно десять человек со всей страны. Мы все вместе учимся считать и говорить фразу «передайте соль». Кто-то спрашивает: «Как сказать: “Пожалуйста, передайте соль”?» Наш учитель Джастин Нили, молодой человек, посвятивший себя возрождению языка, объясняет, что есть несколько слов для выражения благодарности, но нет эквивалента слова «пожалуйста». Еда предназначалась для совместного потребления, поэтому никакой дополнительной вежливости не требовалось. Культурной нормой было заложено уважительное отношение спрашивающего. А миссионеры восприняли отсутствие этого слова как проявление грубых манер.

По вечерам, вместо того чтобы проверять тетради или оплачивать счета, я сидела за компьютером, повторяя упражнения на языке потаватоми. Через несколько месяцев я освоила детский словарь и теперь уверенно сопоставляю изображения животных с их индейскими названиями. Это напоминает мне чтение детям книжек с картинками: «Покажи белочку. А где зайчик?» Я все время твержу себе, что у меня нет на это времени и, более того, мне вряд ли пригодятся такие слова, как «лубяной» или «лиса». Если наша племенная диаспора оказалась разбросанной на все четыре стороны, с кем мне разговаривать?

Простые фразы, которые я учу, идеальны для общения с моей собакой. «Сидеть! Есть! Ко мне! Тихо!» Но, поскольку она и на английском плохо выполняет эти команды, у меня нет особого желания учить ее двум языкам. Один восторженный студент как-то раз спросил меня, говорю ли я на своем родном языке. У меня было искушение ответить ему: «О да, дома мы говорим на языке потаватоми – я, моя собака и мои стикеры». Наш учитель просит нас не отчаиваться и благодарит за каждое сказанное на потаватоми слово, даже если всего лишь одно, потому что мы тем самым вдыхаем жизнь в наш язык. «Но мне не с кем разговаривать», – жалуюсь я. «Нам всем не с кем, – успокаивает он меня. – Но однажды это случится».

И я добросовестно учу лексику. Но мне сложно постичь душу нашей культуры посредством перевода таких понятий, как «кровать» или «умывальник». Учить существительные легко. В конце концов, я же запомнила тысячи ботанических латинских названий и научных терминов. Я рассудила, что эти два процесса не могут сильно различаться – всего лишь замена одного другим, запоминание. По крайней мере, на бумаге, когда ты видишь буквы, это правило работает. Но восприятие языка на слух – совсем другая история. В нашем алфавите меньше букв, а потому тонкие нюансы в произношении разных слов поначалу трудно уловить. Благодаря таким красивым сочетаниям согласных звуков, как zh и mb, shwe, kwe и mshk, слова нашего языка звучат как ветер, гуляющий в соснах, или ручей, журчащий меж камней. На все эти звуки наш слух, должно быть, был хорошо настроен в прошлом. И теперь, чтобы заново выучить родной язык, нам нужно снова научиться слышать звуки природы.

А чтобы заговорить на языке, конечно, требуются глаголы. И здесь мое детсадовское умение давать названия разным вещам уже не срабатывает. Английский – это язык, основу которого составляют существительные, и он вполне соответствует культуре, одержимой вещами. Лишь 30% английских слов составляют глаголы, а в языке потаватоми их 70%. Это означает, что 70% слов должны спрягаться, то есть изменяться по временам и падежам. И все это нужно освоить.

В европейских языках существительные часто различаются по родам, но язык потаватоми не делит мир на мужской и женский, существительные и глаголы в нем делятся на одушевленные и неодушевленные. Слышать человека на языке потаватоми – это один глагол, а слышать звук самолета – другой. Местоимения, артикли, множественное число, указательные местоимения, формы глаголов – все эти синтаксические единицы мне никогда не удавалось удерживать в памяти при изучении английского в школе. Но в языке потаватоми все выстроено так, чтобы по-разному говорить о мире живой и неживой природы. Все формы глаголов и множественного числа меняются в зависимости от того, о чем вы говорите – об одушевленном или неодушевленном.

Неудивительно, что осталось всего девять носителей этого языка! Я пытаюсь, но от его сложности у меня начинает болеть голова, и на слух я едва различаю слова, которые обозначают совершенно разные вещи. Один учитель уверяет нас, что это придет с практикой, но другой старейшина соглашается с тем, что эти близкие аналогии присущи лишь данному языку. Как напоминает нам Стюарт Кинг, хранитель знаний и великий учитель, Создатель хотел, чтобы мы смеялись, а потому юмор намеренно встроен в синтаксис. Даже маленькая неточность способна превратить фразу «нам нужно больше дров» во фразу «снимите одежду». На самом деле я узнала, что мистическое слово puhpowee используется не только в отношении грибов, но также и для некоторых органов, которые таинственным образом встают по ночам.


Как-то на Рождество моя сестра подарила мне набор магнитиков на холодильник на языке оджибве, или анишинаабе, близкородственном языку потаватоми. Я разложила их на кухонном столе, ища знакомые слова. Но чем больше я смотрела, тем больше нервничала. Среди сотни или более магнитов нашлось лишь одно знакомое слово – meegwetch – спасибо. И едва проклюнувшееся чувство удовлетворения несколькими месяцами учебы мгновенно улетучилось.

Помню, как листала словарь оджибве, который она прислала, пытаясь расшифровать надписи на магнитах, но написание слов не всегда совпадало, а шрифт был очень мелким. К тому же существует слишком много вариаций одного слова, и я чувствовала, что для меня это чересчур сложно. В голове все перепуталось, и чем больше я старалась, тем сильнее запутывалась. Страницы расплывались перед глазами, и мой взгляд остановился на слове – конечно, глаголе – «быть субботой». Уф-ф-ф! Я отшвырнула книгу. С каких это пор слово «суббота» стало глаголом? Всем известно, что это существительное. Я схватила словарь и пролистнула несколько страниц. Оказалось, что это все глаголы: «быть холмом», «быть красным», «быть длинным песчаным пляжем». А потом мой палец остановился на слове «вийквегамаа» (wiikwegamaa) – «быть бухтой». «Какая нелепость! – пронеслось в голове. – Зачем все так усложнять? Неудивительно, что никто не говорит на этом языке. Громоздкий, его невозможно выучить, и более того – в нем все наоборот. Допустим, слово “бухта” может быть одушевленным и неодушевленным, но в любом случае это существительное, а не глагол». Я уже была готова сдаться. Я выучила несколько слов, выполнила свой долг перед языком, который отняли у моего деда. О! Призраки миссионеров в школах-интернатах, должно быть, в восторге потирали руки, видя мое отчаяние. «Она скоро сдастся», – говорили они.

А потом, клянусь, я почувствовала, как будто что-то щелкнуло в моей голове. Словно электрический разряд прошел по моей руке к пальцу, едва не опалив страницу, на которой было написано это слово. В этот момент я ощутила запах воды в бухте, увидела, как она бьется о берег и с шипением набегает на песок. Бухта – существительное, только если вода мертвая, если это слово определяется в рамках одного значения – как вода, зажатая меж берегов. Но глагол «вийквегамаа» – «быть бухтой» – высвобождает эту воду из плена и позволяет ей жить. Глагол «быть бухтой» содержит в себе удивление тому, что на мгновение живая вода решила затаиться между этими берегами, беседуя с корнями кедров и стайкой птенцов крохалей, вместо того чтобы стать рекой, океаном или водопадом. И на этот случай тоже есть свои глаголы. «Быть холмом», «быть песчаным пляжем», «быть субботой» – это глаголы в мире, где все живое – вода, земля и даже день. Язык – зеркало, отражающее одушевленность мира, жизнь, пульсирующую во всем – в соснах, птичьих стайках и грибах. Этот язык я слышу в лесу, посредством этого языка природа говорит с нами, ну а призраки миссионеров из школ-интернатов понуро свешивают головы, признавая свое поражение.

Это грамматика одушевленности. Представьте, что ваша бабушка стоит в фартуке у плиты и говорит о ней и о супе: «Смотри, она варит суп. У него седые волосы». Мы бы посмеялись над подобной речевой ошибкой и еще почувствовали бы отвращение. В английском языке мы никогда не обращаемся к члену своей семьи, да и к любому человеку, используя местоимение «оно». Это было бы совершеннейшим проявлением неуважения. Местоимение «оно» лишает человека индивидуальности и степени родства, низводя личность до вещи. Но в языке потаватоми и в большинстве других языков коренных народов Америки одни и те же слова используются для описания объектов мира живой природы и членов семьи. Потому что они тоже наша семья.


На кого же распространяется грамматика одушевленности? Конечно, на растения и животных. Но по мере изучения языка я обнаруживаю, что понимание потаватоми того, что такое одушевленное, отличается от списка признаков живых существ, с которым все мы знакомились на уроках биологии. У потаватоми камни одушевленные, как и горы, вода, огонь и прочие явления природы. Все, что пронизано духом творения, – священные травы, наши песни, барабаны и даже сказания – все оно одушевленное. Список неодушевленного гораздо короче. В него входят вещи, сделанные руками человека. О неодушевленном предмете, таком как стол, мы говорим: «Что это?» И отвечаем: Dopwen yewe (это стол). Но о яблоке мы должны спросить: «Кто это существо?» И ответить: Mshimin yawe (это существо – яблоко).

Yawe – это одушевленная форма глагола to be (быть): я есть, ты есть, она/он есть. Когда мы говорим о тех, кто наделен жизнью и духом, мы должны использовать слово yawe. Но вот странное лингвистическое совпадение: имя бога Яхве (Yahweh) из Ветхого Завета и слово yawe из языка аборигенов Нового Света произносятся одинаково. Думаю, это потому, что оба они означают – быть, то есть иметь дыхание жизни внутри себя, являться следствием процесса Творения. В каждом предложении язык потаватоми напоминает нам о нашем родстве со всем одушевленным миром.

Английский язык не имеет такого большого набора средств выражения уважения к одушевленности. В английском – либо человек, либо вещь. Наша грамматика загоняет нас в тупик следующим выбором: либо существо, не являющееся человеком, вещь – оно (it); либо оно относится к определенному роду – он, она (he, she). А где же слова для обозначения существования другого живого существа? Где наше yawe? Мой друг Майкл Нельсон, специалист по этике, который много размышляет о моральном аспекте явлений, рассказал мне о своей знакомой, полевом биологе, которая работает с живыми существами, «отличными от людей». Большинство объектов ее внимания не ходят на двух ногах, а потому ее язык изменился, подстроившись под эти реалии. Бывает, она ползает на четвереньках по тропе, изучая следы лося и бормоча: «Кто-то здесь уже прошел сегодня утром». А порой, вытряхивая из своей шляпы муху-златоглазку, произносит: «У меня кто-то в шляпе». Кто-то, а не что-то!

Когда я отправляюсь в лес со своими студентами, рассказывая им о дарах растений и о том, как правильно называть их по именам, я стараюсь помнить о своем языке, соединяя лексику науки с грамматикой одушевленного. И хотя им все равно предстоит усвоить научные термины и латинские названия, я надеюсь, что мне также удается научить их воспринимать окружающий мир как живущих по соседству друг с другом существ, чтобы они поняли, как писал экотеолог Томас Берри, что «мы должны говорить о Вселенной как о сообществе субъектов, а не совокупности объектов».

Однажды, сидя на берегу бухты – «вийквегамаа» – со своими студентами-экологами, я поделилась с ними этой идеей одушевленного языка. Молодой человек по имени Энди, болтая ногами в прозрачной воде, задал мне важный вопрос. «Погодите-ка, – сказал он, пытаясь осознать это лингвистическое различие, – не означает ли это, что, говоря и думая по-английски, мы присваиваем себе право относиться к природе неуважительно, отказывая всем остальным представителям мира живой природы в праве считаться индивидуумами? А ведь все могло быть иначе, если бы в английском не использовали местоимение “это”!»

Он сказал, что это открытие для него, как пробуждение ото сна, как будто в нем проснулись какие-то смутные воспоминания. Одушевленность мира – это то, о чем нам подсознательно всегда было известно, но язык одушевленности балансирует на грани исчезновения, и это проблема не только аборигенов, но и каждого из нас. Маленькие дети говорят о растениях и животных как о людях, наделяя их индивидуальностью, способностью мыслить и сопереживать, пока мы не объясним им, что это не так. Мы быстро переучиваем их, заставляя забыть обо всем этом. Когда мы говорим детям, что дерево – это не «кто», а «что», мы превращаем этот клен в неодушевленный объект. Тем самым мы воздвигаем между нами барьер и освобождаем себя от моральной ответственности, открывая простор для эксплуатации. Произнося «это», мы превращаем землю в «природные ресурсы». Если клен – «это», значит, мы без угрызений совести можем взять в руки пилу, но если клен – «он», мы дважды подумаем, прежде чем сделать это.

В разговор вступил другой студент, возражая Энди: «Но мы не можем говорить “он” или “она”. Это было бы антропоморфизмом». Эти ребята – хорошо вышколенные биологи, которых недвусмысленно проинструктировали, что нельзя приписывать человеческие свойства объекту исследования, другому виду, это «смертный грех», ведущий к потере объективности. А Карла добавила: «К тому же это неуважение по отношению к животным. Мы не должны проецировать на них свое восприятие. У них есть свои способы познания мира, и они не просто люди в меховой одежде». Энди парировал удар: «Но мы не можем утверждать, что они не являются живыми существами на том лишь основании, что они не люди. Разве не будет проявлением большего неуважения полагать, что мы – единственный вид, представителей которого можно считать индивидуумами? Высокомерие английского языка заключается в том, что единственный способ считаться одушевленным, достойным уважения и сочувствия – это быть человеком».

Один знакомый лингвист объяснял мне, что грамматика – всего лишь способ выстраивания внутриязыковых связей. Но, может, это также отражается и на наших взаимоотношениях друг с другом. Возможно, грамматика одушевленности могла бы привести нас к совершенно иным способам жизни в мире, где все остальные виды – такие же полноправные члены сообщества, где царит демократия видов, а не тирания одного из них, где существует моральная ответственность перед водой и волками, где есть правовая система, признающая статус других видов.

Все дело в местоимениях.

Энди прав. Грамматика одушевленности вполне может стать сдерживающим фактором нашей бездумной эксплуатации ресурсов планеты. Но не только. Я слышала некоторые советы наших старейшин: «Тебе нужно погулять среди лесных людей» или «Иди и проведи некоторое время с ребятами-бобрами». Они напоминают нам о способности других живых существ быть нашими учителями, носителями знаний, проводниками. Представьте себе, что вы живете в богато населенном мире, где есть люди-березы, люди-медведи, люди-горы – существа, которых мы считаем одушевленными и о которых говорим как о персонах, достойных нашего уважения, включения в наш общий мир. Мы, американцы, неохотно учим иностранный язык существ нашего вида, что уж говорить о языке других видов. Но представьте себе, какие бы открылись возможности: доступ к разным способам восприятия мира, когда мы многое увидели бы по-другому, приобщившись к мудрости, которая нас окружает. Нам не нужно было бы постигать все самим, ведь вокруг нас разумные существа, наши учителя. Представьте, насколько менее одинокими мы были бы в этом мире.

Каждое новое выученное слово вызывает во мне чувство благодарности нашим старикам, которые сохранили этот язык живым и передали его поэзию. Я до сих пор сражаюсь с глаголами, говорю совсем чуть-чуть и в основном владею лишь детсадовским набором слов. Но мне нравится, что утром я могу выйти на прогулку по лугу, приветствуя своих соседей по имени. Когда ворона каркает мне с дерева, я могу ответить ей: Mno gizhget andushukwe! Я могу провести рукой по мягкой траве и прошептать: Bozho mishkos. Такая малость, но она делает меня счастливой.

Я не призываю к тому, чтобы все учили язык потаватоми, хопи или семинолов, даже если бы мы могли. Иммигранты прибыли на эти берега со своим наследством – языками, к которым они бережно относились. Но чтобы стать в новом месте своим, если мы хотим выжить здесь вместе с нашими соседями, мы должны освоить грамматику одушевленности, чтобы по-настоящему обрести свой дом.

Вспоминаю слова Билла, Высокого Быка, старого индейца-шайена. Будучи еще совсем молодой, я жаловалась ему, сокрушаясь, что не владею родным языком, чтобы говорить с растениями и любимыми местами. «Они любят слушать древний язык, – говорил он, – это правда. Но тебе не обязательно разговаривать на нем так, – добавил он, указав пальцем на рот. – Если ты будешь говорить с ними здесь, – похлопал он себя по груди, – они услышат тебя».

Голос земли. Легендарный бестселлер десятилетия о сокровенных знаниях индейских племен, научных исследованиях и мистической связи человека с природой

Подняться наверх