Читать книгу Леокадия и другие новеллы - Роман Шмараков - Страница 4

Сократ в Пиерии
В защиту Тимофея

Оглавление

Тимофей, сын Конона, афинский полководец, отцовскую славу умноживший своими доблестями, так плохо сносил нападки противников, приписывавших его победы одному счастью, что однажды, вернувшись из успешного похода, обратился к народу со словами: «А в этот поход, о мужи афинские, счастье не вмешивалось». Божество, говорят, отомстило ему за это: более не совершив ничего славного, Тимофей в старости был обвинен в измене, и народ, непостоянный от подозрительности, приговорил его к штрафу и вынудил удалиться в изгнание на Халкиду, где тот и скончался.

Часто думают, что тщеславие – лишь другое название для скудоумия: в самом деле, не оно ли заставляет человека презреть насущные дела и гоняться за пустяками, обрекая его на посмеяние и подвергая прямым опасностям? Но будь это так, от человека, наделенного таким изъяном, в важных занятиях нельзя было бы ждать большего, чем от последнего глупца, а между тем мы знаем, что люди тщеславные не лишены ни проницательности, ни умения жить в свете и что Тимофей заслужил свою славу не только неутомимой предприимчивостью, но и искушенностью в военных и гражданских делах: fuit enim disertus, impiger, laboriosus, rei militaris peritus neque minus civitatis regendae1. Можно ли думать, что этот порок есть некая запинка ума, вообще быстрого и точного, что-то вроде заколдованного места на дороге, где ломаются телеги и валятся лошади? Ведь мы видим, что тщеславие, жалкое и смехотворное, стоит в окружении столь многих вещей, ценимых общим мнением, – слава, почет, уважение к себе, неизменно хранимое достоинство – а вместе с тем обладает для нас обаянием не меньшим, чем каждая из этих важных вещей, меж которыми оно затесалось. В наших краях рассказывают на этот счет одну притчу, которая скажет всё, что я думаю, куда складней, чем мог бы сказать я сам.

Один крестьянский сын, прозывавшийся Длинным Жаном, за некие провинности попал в тюрьму по распоряжению епископа Орлеанского, где и пребывал на хлебе и воде, пока не почувствовал, что эта епитимья сделалась для него несносною, и не принялся оглашать тюремные своды жалобами на свою участь. Тут является перед ним некий человек, вошедший запертой дверью, и в темноте глаза его пылают, как угли; роста он выше человеческого, и вид его внушает трепет:

sublime caput maestissima nubes

asperat et dirae riget inclementia formae2,


хотя ужасные свои черты он, как мог, смягчил и прикрыл, ибо пришел сюда не пугать, а действовать вкрадчивостью. Дьявол (а это был он) спрашивает Жана, что он делает здесь и чего дожидается, на что малый отвечает, что, поскольку его поймали за воровством, то, скорее всего, вздернут на виселице, когда пройдут праздники. Тогда дьявол, от всего сердца возмущенный, принимается укорять Жана, что он предается постыдным сетованиям, которые не облегчают его страданий, вместо того чтобы возложить свои заботы на того, кто сумеет с ними сладить, – а тот, навострив уши, спрашивает, к чему это клонит прекрасный господин.

– Отдай мне свою душу, – говорит дьявол, – и я тотчас выведу тебя отсюда на белый свет и впредь не оставлю своим попечением, когда бы оно тебе ни понадобилось.

Жан мигом согласился, считая, что схватил свое счастье за хвост, удалившись от большего зла и придя к меньшему, и дьявол тотчас раскрыл перед ним все затворы и прямо из тюрьмы повел в амбар к одному богатому мужику, откуда Жан вынес все, что можно, без всяких препятствий. С этого дня его жизнь пошла лучше некуда, ибо всякий раз, когда ему приходило на мысль украсть что-нибудь, дьявол был к его услугам, стоило лишь обратить к нему мольбу о помощи:

da mihi fallere, da iusto sanctoque videri,

noctem peccatis et fraudibus obice nubem3.


Своим благоденствием Жан мог бы наслаждаться долгое время, если бы прилагал усилия быть осторожным; но поскольку в проделках своих он не знал удержу, а непрестанные удачи довели его до безрассудства —

ni mirum quia non cognovit quae sit habendi

finis et omnino quoad crescat vera voluptas4 —


то наконец его и накрыли, как птичку, завязшую в смоле, в одной конюшне, где он выбирал себе хомут, в то время как дьявол, видимо, загляделся на кого-то другого из подопечных; а поскольку Жан и прежде был славен ревностью о добре своего ближнего, то судья ему

caelumque videre

iussit et erectos ad sidera tollere vultus5,


сиречь отправил его в петлю, наказав палачу совершить всё немедля. И вот Жан, стоя под виселицей, обращает жалостную мольбу к дьяволу, до которого пришла ему крайняя нужда, и наконец замечает своего приятеля замешавшимся среди толпы, собравшейся посмотреть на казнь: тот велит Жану быть храбрецом и дать себя вздернуть, а там он, дьявол, подставит ему плечи. Тут Жан ободрился и постарался, чтобы все было честь по чести: когда палач вывесил его, как рубаху на ветер, он поклонился публике и показал ей язык, как это заведено, и утих не сразу, но поболтал ногами, чтобы люди не думали, что зря приходили. Земляки его постояли немного и разошлись, и Жан с дьяволом остались вдвоем. И вот стоят они; на дворе с утра ударил мороз, а им даже переминаться с ноги на ногу нельзя. Дьявол, которому эта шутка давно прискучила и который считал, что сейчас самое время забрать Жана согласно договору и вернуться к себе домой, в тепло, спрашивает его, косясь через плечо:

– Скажи, куманек, что ты там видишь? Поведай мне в подробностях, ничего не упуская, – ведь вид у тебя там отменный, я полагаю.

В самом деле, с высоты Жан видел всю свою деревню, так ясно, как никогда прежде, и много всякого в ее окрестностях. Смотрит он, а из его дома выносят добро, а тот мужик, в чьей конюшне Жан был пойман, суетится и вопит больше всех, указывая на вещи, что ему принадлежали; и тут видит Жан, что выносят седло, купленное им на честные деньги, и мужик, схватив его в охапку, клянется всеми святыми, что и это его. Стало Жану так досадно – ведь седло было совсем новое и хорошей кожи – что он хотел, набрав побольше воздуха, обличить своего противника, да вовремя удержался: как ни жалко потерянного, а, когда шея в петле, новой тяжбы не заводят.

– Ничего, – отвечает он дьяволу.

Постояли они так еще немного; морозец прижимает, у обоих ноги мерзнут. Дьявол снова спрашивает:

– Ну а теперь что видишь? Расскажи мне, чтобы время шло веселее.

Жан смотрит и видит девицу, за которой он, пока счастье ему улыбалось, ухаживал; теперь эта девица стоит за сараем, где отишие от ветра, и соседский парень шепчет ей что-то на ухо и лезет рукой за пазуху, а она и не противится. Жан дернулся было, да так что ноги едва не соскользнули. Отдышался и:

– Ничего, – говорит опять.

Постояли еще таким манером. Дьявол в третий раз принимается:

– А теперь что?

Жан смотрит, а по деревне идут две старухи, только что глядевшие, как его вешали, и судачат о нем, каков он был при жизни и сколько всякого беспутства учинил: и вот слышит Жан, что-де куда ему до Жака-пономаря: тот и в плутнях был не в пример находчивее, и лицом пригож, и в петле выплясывал уж так затейливо. Тут сердце в нем загорелось, и он как закричит:

– Полно врать, мне ваш пономарь и в подметки не годится! Он, даром что грамотный, и за околицу ни разу в жизни не вышел, а меня сам епископ Орлеанский посадил на цепь, а Орлеан – он вон в какой дали!

Тут-то, когда принялся он указывать, где, по его разумению, был Орлеан, и весь потянулся в ту сторону, ноги его съехали с дьяволова плеча, и он повис в петле, как ему и было предписано.

Не успела его грешная плоть утихнуть на веревке, как душа прямиком угодила в преисподнюю, где он первым делом встретил своего старого знакомца, который теперь, отбросив притворства, предстал ему в истинном виде:

vertice sublimis, cinctum cui nubibus atris

anguiferum caput et fumo stipatur et igni,

hirsutos iuba densa umeros errantibus hydris

obtegit et virides adlambunt ora cerastae6.


Без долгих слов дьявол отверз свою пасть, подхватил Жана и бросил себе в утробу, чтобы навеки там похоронить. Жан, однако же, завидев у него гнилой зуб:

hic specus horrendum et saevi spiracula Ditis

monstrantur, taetramque exhalant opaca mephitim7 —


ухватился за край дыры и повис там. Дьявол задрал голову и мотал ею, чтобы Жан быстрее проскользнул вглубь, тот же завяз в зубах, подобно воскресной говядине, и, глянув вниз, дьяволу в гортань, увидел, что там, на дне брюха, находится обширная область, не меньше хорошего графства, где собраны грешники с миру по нитке, а столицею у них – Содом, перенесенный сюда в целости, так что и солонка на столе не дрогнула, и что вся эта область забрана отменной стеной с семью воротами, по числу грехов, чтобы каждый входил туда своей дорогой; Жан увидел также, что тамошние люди, хоть и сделались все без исключения

exsangues sine corpore et ossibus umbrae8,


однако предаются тем же делам, что и при жизни, как камень, что катится с горы: видел он, как одни занимаются рыбною ловлею в хмельных болотах —

tum jacet in spatium sine corpore pigra vorago

limosique lacus9 —


а другие ставят мельницы и сукновальни на потоках того, что дьяволу довелось выпить, и дивно было смотреть, как мельничную плицу гонят струи аржантейского вина или лилльского пива; были там и такие, кто занимался ремеслом, кто к какому привык, а ежели из-за своего ремесла они и угодили сюда, то там были и судьи, которые судили их и отправляли правильным порядком на виселицу; были там и площади, где собирались богословы, чтобы спорить о простом и двойном предопределении, и монахи всех орденов, сходившиеся, чтобы устраивать процессии. И хотя там была непроглядная темнота, непрестанно шли зловонные дожди и разливались озера черной желчи и горящей серы, люди к этому притерпелись, а врачи, нотариусы и адвокаты так и вовсе процветали. Таким образом Жан висел над этой страной, болтая ногами, а пятки его задевали крылатые бесы, что летают над этими славными городами, набрасываясь то на одного греховодника, то на другого, как коршун на клушу; и вот он почувствовал, что руки его слабеют и он того гляди рухнет туда, в область проклятых, куда ему вовсе не хотелось. И хотя его душа и была

magnis exterrita monstris10,


но он не растерял своей сметки. Жан напрягает все силы и кричит дьяволу:

– Знаешь, кум, я тебе скажу, а уж ты не обессудь, – вижу я, что те, которых схоронил ты в своей утробе, приноровились жить за твой счет. Потроха твои этот бесстыжий народ роет лопатами, сваливает на телеги, продает на рынке каждый день, даже по пятницам, и подает на стол, кто вареными, кто печеными; твои ребра выламывают топорами, чтоб гати мостить и палисады ставить, а твое сало перетапливают на свечи. Не думал я, что увижу такое!

Дьявол, слыша таковые речи у себя во рту, не разомкнул челюстей, но лишь затряс головой сильнее. Жана мотает из стороны в сторону, как соколье вабило, но он ухватился покрепче и опять начинает:

– Вот что еще я тут вижу: издают законы, не спрашиваясь твоего согласия, и судят, не дожидаясь твоих решений, и думают, что они достаточно разбираются в справедливости, чтобы жить своим умом, а не как ты велишь. Не думаю, что это хорошо.

Не по сердцу это дьяволу, но он рта не открывает. Жан уж почти падает, но решает напоследок пытать счастья:

– Вот какую еще дивную вещь вижу я, куманек: один мужик – верно, бывший при жизни живописцем, из тех, что расписывают церкви у фламандцев, – взгромоздившись на помост, расписывает твои бока самыми прекрасными картинами, сколько Бог ему дал способностей и прилежания: и вот сейчас, сдается мне, он изображает, как архангел Михаил, в прекрасных сияющих доспехах, свергает тебя копьем с неба, и вид у тебя самый жалкий – так уж он сумел это показать.

Тут дьявол разинул пасть и как завопит:

– Этот щеголь с шелковым знаменем! Да если бы он бился в честном бою, а не ударил мне в тыл из засады, еще неизвестно, кто бы сейчас был здесь, а кто бы прохлаждался на небе!

И с первым же звуком этой речи Жан выпрыгнул из дьяволовых уст и давай Бог ноги.

Так и я предаюсь этому пороку, хотя знаю, что его плоды обманчивей всех других, и в самом упоении славолюбием нет ни мгновения, когда я не был бы готов посмеяться над самим собой; в моей душе нет уголка, куда бы не проникало это пристрастие, и нет чувства, что не окрашивалось бы в его цвета. Я прилежно собираю слухи о себе, хотя они не доставляют мне ничего, кроме огорчения; я хочу быть на устах у всех, не брезгую словами самого ничтожного человека, к чьему мнению не прислушался бы ни в каком ином случае, и совершаю великое множество вещей лишь потому, что при этом кто-то присутствует. Как Дюгеклен назначал за себя непомерный выкуп, заставляя пленивших его англичан сомневаться в серьезности его намерений, так и я торгуюсь за самого себя с общественным мнением, уходя и возвращаясь, чтобы набить цену, и провожу век в хлопотах ради людей, которые, случись мне завтра бесследно пропасть, не заметят этого.

1

Ведь он был красноречив, неутомим, трудолюбив, сведущ как в военном деле, так и в управлении государством (Corn. Nep.).

2

Возвышенную главу ожесточает горькое облако, и немилосердие застыло в его зловещих чертах (Claud. Rapt. I).

3

Помоги мне обмануть, помоги казаться праведным и непорочным, грехи прикрой ночью, а обманы – облаком (Hor. Epist. I, 16).

4

Неудивительно, ибо он не знал предела в стяжаниях и границ, до которых может возрастать истинное наслаждение (Lucr. De rerum nat. V).

5

Велел увидеть небо и возвести прямой взор к звездам (Ovid. Metam. I).

6

С возвышенным верхом, кому черные облака омкнули змееносную главу, окруженную огнем и дымом; густая грива кроет волосатые плечи, и зеленые змеи лижут ему лицо (Prud. Hamart.).

7

Здесь обнаруживается ужасная пещера и отдушины свирепого Дита, и, темные, ужасным испарением дышат (Virg. Aen.VII).

8

Бледные тени без тела и костей (Ovid. Metam. IV).

9

Там широко простирается стоячая пучина без какой-либо твари и илистые озера (Sil.Ital. Pun. XIII).

10

Устрашена великими чудесами (Virg. Aen. III).

Леокадия и другие новеллы

Подняться наверх