Читать книгу Дикие - Rory Power, Рори Пауэр - Страница 4

Гетти
Глава 2

Оглавление

Мы называем ее «токс», и первые несколько месяцев ее даже пытались вписать в учебный план. История эпидемий вирусных заболеваний западной цивилизации. Корень токс- в насыщенных латинизмами языках. Нормативы фармацевтической деятельности в штате Мэн. Учеба продолжалась, учителя с пятнами крови на одежде рассказывали у доски о предстоящих контрольных так, будто через неделю мы встретимся с ними в том же составе. Это не конец света, говорили они, ваша задача – учиться.

Завтрак в столовой. Математика, английский, французский. Обед, стрельба по мишеням. Физкультура, первая помощь, мисс Уэлч перевязывает раны, директриса делает уколы. Сбор на ужин и отбой до утра, когда станет ясно, кого мы лишились на этот раз. Нет, я не знаю, что с вами, говорит мисс Уэлч. Да, вы поправитесь. Да, скоро вы вернетесь домой.

Долго это не продлилось. Одного за другим токс начала забирать учителей, один за другим срывались уроки. Правила рассыпались, растворялись, оставляя от распорядка голые кости. Но мы продолжаем считать дни и каждое утро высматриваем в небе камеры и прожекторы. На материке о нас помнят, говорит Уэлч. Они пытаются помочь нам с тех пор, как директриса связалась с береговой базой Кэмп-Нэш. Они ищут лекарство. К самой первой из поставок прилагалось уведомление с подписью на фирменном бланке ВМФ.

ОТ: министра военно-морского флота, командира Министерства обороны, сил реагирования на химические и биологические инциденты (СРХБИ), коменданта Кэмп-Нэша, центров по контролю за заболеваниями (ЦКЗ)

КОМУ: Ракстерской школе для девочек, остров Ракстер

ТЕМА: Карантинные меры, рекомендованные ЦКЗ

С настоящего момента в силу вступает карантин, подразумевающий полную изоляцию. В целях безопасности и сохранения условий возникновения инфекции учащимся и персоналу запрещается покидать территорию школы. Выход за пределы территории, осуществленный лицами, не являющимися уполномоченными представителями команды по доставке снабжения (см. ниже), расценивается как нарушение карантина.

Вопрос о прекращении телефонного обслуживания и доступа к интернету ожидает решения; коммуникация должна осуществляться посредством официальных каналов радиосвязи. С настоящего момента информация о ситуации на острове считается засекреченной.

Снабжение осуществляется посредством поставок у западного причала. Дата и время поставки определяются маяком Кэмп-Нэша.

Лечебно-диагностические процедуры находятся в разработке. Центры по контролю за заболеваниями и местные исследовательские лаборатории работают над поиском лекарства. Ожидайте поставку.

Ждать и жить. Мы думали, это будет нетрудно – сидеть за забором, защищающим нас от леса и животных, которые становились всё агрессивнее, – но девочки заражались одна за другой. Приступы сминали их тела так, что они больше не могли дышать, оставляли незаживающие раны, а иногда вызывали горячку, в которой они оборачивались против самих себя. Это происходит и сейчас. С одной только разницей – теперь мы знаем: единственное, что нам остается, – думать о своих.

Риз и Байетт – они мои, а я их. Это за них я молюсь, когда прохожу мимо доски объявлений и касаюсь пальцами пожелтевшего, закрученного на краях уведомления флота, которое до сих пор висит на своем месте. Это наш талисман, напоминание об обещании. Лекарство уже в пути, нужно только подождать.

Риз вонзает серебристый коготь в апельсин и начинает снимать кожуру, и я заставляю себя отвернуться. За свежую еду мы должны сражаться. Она говорит, что только так можно уладить вопрос по справедливости. Никаких подачек из жалости. Она бы не взяла этот апельсин, если бы не считала, что заслужила его.

Стайки девочек, окружив нас водоворотом оживленного смеха, копаются в ворохе вываленной на пол одежды. Флот продолжает присылать одежду, ориентируясь на общее число учащихся. Маленькие рубашки и крошечные туфельки – у нас не осталось никого, кому они были бы впору.

И куртки. Куртки они присылают с завидной регулярностью, с тех пор как траву покрыл первый иней. Токс ударила весной, и летом того года нам хватало форменных юбок и рубашек, но зима, как обычно бывает в штате Мэн, выдалась холодной и долгой. Днем мы жгли костры, а на ночь включали присланные флотом генераторы, пока их не уничтожила снежная буря.

– У тебя кровь, – говорит Байетт. Риз отрывает лоскут ткани от подола рубашки и кидает его мне в лицо. Я прижимаю ткань. В носу что-то хлюпает.

На полуэтаже над вестибюлем раздается шум. Мы дружно поднимаем головы. Это Мона – она на год старше меня, у нее рыжие волосы и широкое лицо с острым подбородком, – прямиком из лазарета, расположенного на третьем этаже. Ее положили туда давным-давно, после прошлогоднего приступа, и мы уже не надеялись увидеть ее снова. Я помню, как в тот день у нее лопалась кожа и исходило паром лицо, как ее несли в лазарет, прикрыв простыней, словно покойницу.

Теперь ее щеки покрывает сетка шрамов, а в волосах видны зачатки сияющего ореола. Совсем как у Риз: под влиянием токс ее пшеничная коса начала светиться, и я настолько привыкла к тому, что это особенность Риз, что мягкий свет, исходящий от волос Моны, вызывает у меня оторопь.

– Привет, – говорит она, слегка пошатываясь, и ее подруги подбегают к ней, размахивая руками и рассыпаясь улыбками, но при этом держатся на почтительном расстоянии. Мы не боимся заразиться – мы все давно заражены в той или иной форме. Мы боимся, что она сломается снова. Что скоро это случится с кем-то из нас. Мы боимся – нам остается только надеяться, что очередной приступ не станет последним.

– Мона, – наперебой щебечут ее подруги, – слава богу, ты поправилась.

Но продолжить разговор они не спешат и вскоре под разными предлогами растворяются в последних лучах солнца, а Мона остается сидеть на диване одна, уставившись на свои коленки. Ей больше нет места среди них. Они привыкли жить без нее.

Я оглядываюсь на Риз и Байетт, пиная скол на одной из ступеней. Сомневаюсь, что когда-нибудь смогу жить без них.

Байетт поднимается на ноги, и ее лоб рассекает неожиданная маленькая складка.

– Подождите здесь, – говорит она и идет к Моне.

С минуту они разговаривают; Байетт наклоняется к уху Моны, и ее сияющие волосы омывают кожу Байетт рыжиной. Потом Байетт выпрямляется, и Мона прижимает большой палец к внутренней стороне ее предплечья. Обе выглядят удивленными. Совсем чуть-чуть, но я все равно замечаю.

– Добрый день, Гетти.

Я поворачиваюсь. Директриса. Черты лица заострились сильнее прежнего. Седые волосы затянуты в тугой пучок, рубашка застегнута до самого подбородка. Вокруг губ пятно – бледно-розовые следы крови, которая сочится у нее изо рта. На них с Уэлч токс действует иначе. Она не убила их, как убила остальных учителей; она не изменила их тела, как меняет наши. Вместо этого она покрыла их языки мокнущими язвами и поселила в конечностях дрожь, которая не ослабевает ни на секунду.

– Добрый день, – отвечаю я. Директриса многое пустила на самотек, но ее манер это не коснулось.

Она кивает в сторону, туда, где Байетт продолжает разговаривать с Моной.

– Как она?

– Мона?

– Байетт.

У Байетт приступов не было с конца лета, а значит, до нового осталось недолго. Они происходят посезонно, каждый следующий хуже предыдущего – до тех пор, пока организм не сдается. Но я даже представить не могу, как что-то может быть хуже ее прошлого приступа. Внешне она почти не изменилась – только горло постоянно болит и позвонки проступают сквозь кожу, – но я помню, как это было. Как ее кровь пропитала старый матрас насквозь и начала просачиваться на пол. Помню, какой потерянной она выглядела, когда на ее позвоночнике разошлась кожа.

– Все хорошо, – говорю я. – Но скоро будет приступ.

– Сочувствую. – Нахмурившись, директриса снова пристально оглядывает Мону и Байетт. – Я не знала, что вы дружите с Моной.

С каких пор ей есть до этого дело?

– Просто иногда общаемся.

Она смотрит на меня так, словно забыла о моем присутствии.

– Замечательно, – говорит она и исчезает в коридоре, ведущем к ее кабинету.

До токс мы видели ее каждый день, но теперь она или проводит время наверху, в лазарете, или запирается у себя в кабинете, приклеившись к радио, по которому ведет переговоры с флотом и ЦКЗ.

Мобильной связи на острове никогда не было – согласно рекламным буклетам, в воспитательных целях, – а городской телефон отключили в первый же день карантина. Ради секретности. Ради контроля над информацией. Но по крайней мере мы могли общаться с родными по радиосвязи и слышали, как плачут наши родители. Потом прекратилось и это. Флот сказал, что произошла утечка информации и пришлось принять меры.

Директриса не пыталась нас утешать. К тому времени в этом уже не было никакого толка.

Я слышу, как захлопывается дверь в ее кабинет и поворачивается замок. К нам возвращается Байетт.

– Что это было? – спрашиваю я. – С Моной?

– Ничего, – говорит она и рывком поднимает Риз на ноги. – Пошли.

Школа занимает большой участок земли на восточной оконечности острова. С трех сторон ее окружает вода, с четвертой ограничивает забор. А за забором начинается лес – те же сосны и ели, что и на территории школы, только толстые, с густо переплетенными ветвями и молодыми стволами, обвитыми вокруг старых. По нашу сторону забора все так же растут аккуратные небольшие деревца; изменились только мы.

Риз приводит нас на край острова, где отполированные ветром скалы жмутся друг к другу, как щитки черепашьего панциря. Мы сидим на камнях, Байетт – в серединке, и промозглый ветер треплет ее длинные распущенные волосы, закрывая лицо. День стоит прохладный, небо ясное, но не голубое, вдали сплошная пустота. За пределами острова темный океан глотает песчаный берег, закручиваясь в волны. На горизонте ни кораблей, ни земли – ни единого намека на внешний мир, в котором все идет своим чередом.

– Как ты себя чувствуешь? – спрашивает Байетт. Два дня назад шов на моем незрячем глазу разошелся. Привет из прошлого, напоминание о том, как мы не понимали, что с нами происходит.

Во время первого моего приступа правый глаз ослеп, а веки срослись, и я думала, что на этом все закончится, пока что-то не начало расти под кожей. Байетт предположила, что это третье веко. Было не больно, но глаз зверски чесался, и я чувствовала, как под сросшимися веками что-то шевелится. Поэтому я попыталась их разделить.

Это было глупое решение. Достаточно взглянуть на шрам, чтобы в этом убедиться. Я мало что помню, но Байетт говорит, что я уронила ружье во время ружейной смены, впилась ногтями в лицо, словно одержимая, и начала раздирать себе веки.

Шрам почти зажил, но время от времени он расходится, и по щеке бежит розовая, водянистая от гноя кровь. Во время дежурства я слишком занята, чтобы на него отвлекаться, но сейчас чувствую под кожей пульс. Возможно, рана воспалилась. Хотя это последнее, о чем нам стоит волноваться.

– Сможешь зашить? – Я стараюсь не выдавать своей тревоги, но Байетт все равно замечает.

– Что, настолько плохо?

– Нет, просто…

– Ты ее хоть промыла?

Риз довольно фыркает.

– А я говорила не оставлять ее открытой.

– Иди сюда, – произносит Байетт. – Я посмотрю.

Я разворачиваюсь и задираю подбородок, а она садится на колени лицом ко мне. Пробегает пальцами вдоль раны, задевая веко. В ответ на прикосновение под кожей что-то дергается.

– Выглядит неприятно, – говорит она и вынимает из кармана иголку с ниткой. Она всегда носит их с собой с тех пор, как шрам зарубцевался в первый раз. Ей почти семнадцать, из нас она самая старшая, и в такие минуты это чувствуется. – Не шевелись.

Игла входит в кожу. Прохладный ветер смягчает боль. Я пытаюсь подмигнуть ей, заставить ее улыбнуться, но она качает головой и хмурится.

– Я сказала, не шевелись, Гетти.

Мы с Байетт сидим друг напротив друга, и она смотрит на меня точно так же, как я на нее, и я в безопасности – в безопасности, потому что она рядом. А потом она втыкает иголку слишком глубоко, и я отшатываюсь, съеживаясь всем телом. Боль ослепляет; она везде. Зрячий глаз застилает пелена слез. Я чувствую, как кровь затекает в ухо.

– О боже, Гетти, ты как?

– Это же просто швы, – говорит Риз.

Она с закрытыми глазами лежит на спине. Ее рубашка задралась, и я вижу бледную полоску кожи, ослепительно яркую даже за туманом слез. Ей никогда не холодно, даже в дни вроде сегодняшнего, когда изо рта вырываются облачка пара.

– Ага, – говорю я. В отличие от моего глаза, серебряная рука не доставляет Риз неудобств, и я с трудом сдерживаюсь, чтобы не огрызнуться. У нас и без того достаточно поводов для ссор. – Давай дальше.

Байетт начинает что-то говорить, но тут со стороны сада доносится крик. Мы оборачиваемся – может, у кого-то начался первый приступ. В Ракстере учатся с шестого класса и до выпуска – по крайней мере учились, так что младшим из нас сейчас по тринадцать лет. Им было одиннадцать, когда все началось, и теперь болезнь наконец добралась и до них.

Но нет, это всего лишь Дара, наша ровесница с перепончатыми пальцами. Она стоит там, где начинаются скалы.

– Стрельба! – кричит она нам. – Мисс Уэлч говорит, пора тренироваться.

– Идем. – Байетт завязывает узелок, поднимается на ноги и протягивает мне руку. – Закончим после ужина.

Уроки стрельбы были у нас и до токс – традиция со времен основания школы, – но тогда они проходили по-другому. Старшеклассницы – и еще Риз, лучше которой на острове не стрелял никто, потому что остров был ее домом, – ходили с мистером Харкером в лес и палили по банкам из-под газировки, которые он выстраивал в ряд на земле. У остальных были уроки по технике безопасности, которые чаще всего отменялись, потому что мистер Харкер вечно опаздывал.

А потом токс забрала мистера Харкера. Забрала стрелковую руку Риз – она больше не может ухватить пальцами спусковой крючок. Стрельба перестала быть развлечением и превратилась в учебную дисциплину, потому что теперь нам нужно уметь убивать. Раз в несколько дней на закате мы по очереди стреляем до тех пор, пока каждая из нас не попадет в центр мишени.

Уэлч говорит, мы должны быть готовы. Готовы защищать себя и друг друга. В первую зиму через забор пробралась лиса – видимо, пролезла между прутьев. Позже девочка из ружейной смены сказала, что та напомнила ей собаку, которая осталась у нее дома. Вот почему она не смогла выстрелить. Вот почему лиса добралась до террасы перед школой. Вот почему она загнала в угол самую младшую из нас и разодрала ей горло.

Мы тренируемся в конюшне на краю острова: ее большие раздвижные двери открываются с обеих сторон, и случайные пули летят в океан. Раньше в ней стояло четыре лошади, но вскоре после прихода токс мы начали замечать, что она проникает в них, как проникла в нас: она выталкивала их кости наружу, прокалывая кожу, растягивала им мышцы, пока они не начинали кричать. Мы вывели их к воде и застрелили. Теперь в денниках пусто, и мы толпимся в них в ожидании своей очереди. Нужно выстрелить в мишень, и, пока не попадешь в яблочко, уйти тебе не позволят.

Почти все огнестрельное оружие мисс Уэлч держит под замком в кладовой вместе с патронами (флот начал присылать их, когда узнал о животных), так что на всех у нас один дробовик и коробка патронов, которые лежат на столе из тонкого листа фанеры, водруженного на деревянные козлы. Конечно, это не ружья, из которых мы стреляем во время ружейной смены, но Уэлч всегда говорит, что, мол, какая разница, и у Риз каждый раз напрягаются желваки.

Я подтягиваюсь на руках, усаживаясь на двери денника, и чувствую, как она раскачивается, когда Байетт запрыгивает ко мне. Риз стоит между нами, прислонившись к двери спиной. Из-за руки ей запретили стрелять, но она все равно приходит сюда каждый раз и молча сверлит мишень глазами.

Сперва все стреляли в алфавитном порядке, но за время токс мы потеряли не только конечности, глаза и пальцы, но и фамилии. Теперь мы стреляем по старшинству. Самые старшие проходят быстро – большинство из них может попасть в цель с нескольких попыток. Джулия и Карсон справляются за два выстрела, потом Лэндри стреляет бесконечно долго, так что я сбиваюсь со счета, а после наступает наш черед. У Байетт уходит три патрона. Достойно, но ее не просто так ставят в ружейную смену со мной. Если не попадет она, попаду я.

Она передает мне дробовик, и я дышу на руки, чтобы вернуть им чувствительность, а потом занимаю ее место, поднимаю дробовик к плечу и прицеливаюсь. Вдохнуть, сосредоточиться, выдохнуть, надавить. Грохот отдается в ушах. Все просто. Это единственное, в чем я лучше Байетт.

– Молодец, Гетти, – говорит Уэлч.

– Молоде-е-ец, Гетти, – протягивает кто-то в толпе и хихикает. Я закатываю левый глаз, кладу дробовик на импровизированный стол и возвращаюсь к деннику, где ждут Риз и Байетт.

Обычно следующей идет Кэт, но тут поднимается легкая возня, раздается ойканье, и кто-то выталкивает на середину конюшни Мону. Она спотыкается, с трудом удерживаясь на ногах, выпрямляется и шарит глазами по нашим лицам в поисках сочувствия. Она его не найдет – жалость мы теперь бережем для себя.

– Можно я пропущу? – спрашивает она, поворачиваясь к Уэлч. Лицо Моны неподвижно, но ее тело выдает напряжение. У нее почти получилось, ей почти удалось отвертеться. Но остальные этого не допустят. Как и Уэлч.

– Боюсь, что нет. – Уэлч качает головой. – Давай.

Мона говорит что-то еще, но так тихо, что ее никто не слышит, и идет к столу. Дробовик уже заряжен. Ей нужно просто прицелиться и выстрелить. Она поднимает дробовик и пристраивает его на сгиб локтя так, будто баюкает куклу.

– Когда будешь готова. – Это Уэлч.

Мона поднимает дробовик и робко кладет палец на спусковой крючок. Мы затаили дыхание. У нее трясутся руки. Каким-то чудом она продолжает направлять дробовик в сторону мишени, но напряжение дает о себе знать.

– Я не могу, – всхлипывает она. – Я не… не могу.

Она опускает дробовик и смотрит в мою сторону.

И тут на шее у нее раскрываются три глубоких разреза, напоминающих жабры. Крови нет. Но с каждым вздохом они пульсируют, и под кожей у нее что-то извивается.

Мона не кричит. Она вообще не издает ни звука. Она просто падает на спину, хватая ртом воздух. Она продолжает глядеть на меня, ее дыхание замедляется. Не в силах отвернуться, я смотрю, как Уэлч подлетает к Моне и падает рядом с ней на колени, нащупывая пульс.

– Отведите ее в спальню, – велит она.

В спальню, а не в лазарет, потому что в лазарет отправляют тех, у кого дела совсем плохи. У Моны бывали приступы и похуже. Да и у остальных тоже.

Из толпы выходят девушки из лодочной смены; у каждой на поясе нож – только им разрешено носить оружие. Такими вещами всегда занимаются они; вот и теперь девушки берут Мону под руки, рывком поднимают ее и ведут к школе.

Поднимается гул, и мы идем было за ними, но Уэлч громко прочищает горло.

– Дамы, – протягивает она так же, как раньше во время вечерней поверки. – Разве я вас отпускала? – Все молчат, и Уэлч поднимает дробовик и передает его первой в очереди девочке. – Мы начнем заново. С самого начала.

Никто не удивлен. Мы давно потеряли способность удивляться. Мы снова выстраиваемся, ждем своей очереди и стреляем, чувствуя, как из дробовика в ладони переходит тепло – тепло Моны.

На ужине все разбредаются кто куда. Обычно мы по крайней мере сидим в одной комнате, но сегодня, получив у Уэлч еду, расходимся: кто в вестибюль, кто на кухню, где в старой дровяной печи догорают последние шторы. В такие дни, когда у кого-то случается очередной приступ, мы рассыпаемся на группы и гадаем, кто станет следующей.

Я сижу у лестницы, подпирая спиной балюстраду. Мы с Байетт и Риз сегодня получили еду последними, когда ничего толкового уже не осталось – только две краюшки батона, склизкие от плесени. Когда я вернулась с ними из кладовой, у Байетт сделался такой вид, будто она вот-вот расплачется, – мы с ней не обедали, потому что апельсин достался Риз в честном поединке, – но, к счастью, Карсон из лодочной смены отдала мне банку просроченного супа. Мы ждем, пока до нас дойдет консервный нож; тем временем Риз пытается вздремнуть на полу, а Байетт, задрав голову, смотрит на дверь, за которой скрывается лестница в лазарет на третьем этаже.

Когда здание только построили, там располагались комнаты прислуги. Узкий коридор, по три комнаты с каждой стороны, наверху плоская кровля, внизу вестибюль с высокими потолками и окнами в два ряда. Попасть наверх можно только по лестнице со второго этажа, запертой за низкой покосившейся дверью.

Я не люблю смотреть на эту дверь, не люблю думать о тех, кто там лежит. Мне не нравится, что там нет места для всех. И еще мне не нравится, что все двери в лазарете запираются снаружи. Что при желании палаты можно превратить в камеры.

Поэтому я смотрю на стеклянные стены столовой в дальнем конце вестибюля. Длинные пустые столы разобрали на растопку, столовое серебро выбросили в океан, чтобы мы не растащили ножи. Раньше это была моя любимая комната. Не в первый день, когда я не нашла себе свободного места, а потом, когда входила утром внутрь и видела, что Байетт заняла мне место. В наш первый год у нее была отдельная комната, и она любила встать пораньше и погулять по территории. Когда я спускалась в столовую, у нее уже была припасена для меня пара тостов. До Ракстера я ела их с маслом, но Байетт научила меня, что с джемом куда вкуснее.

Кэт ловит мой взгляд и машет мне консервным ножом. Я отлепляюсь от балюстрады и пробираюсь к ней мимо четверки девочек, которые разлеглись на полу квадратом, положив головы друг другу на животы, и пытаются друг друга рассмешить.

– Видела, как ты продавила Карсон, – говорит Кэт, когда я подхожу ближе. У нее черные волосы, прямые и тонкие, и темные пытливые глаза. Токс ее не пощадила. Несколько недель она провела в лазарете со связанными руками, потому что иначе раздирала пузырящуюся кожу в клочья. Теперь ее тело покрыто шрамами и белыми отметинами, и каждые несколько месяцев к ним прибавляются кровоточащие волдыри.

Я отвожу взгляд от свежего шрама на ее шее и улыбаюсь.

– Это было нетрудно.

Она передает мне консервный нож, и я прячу его под рубашку на поясе, чтобы никто не стащил его, пока я возвращаюсь к лестнице.

– У вас все нормально? Не мерзнете?

Из теплого на ней только съемная флисовая подкладка с куртки ее подруги Линдси. Когда мы в последний раз делили одежду, им с Линдси не повезло. Ну а одеяло тут можно уберечь, только если ни на секунду не сводить с него глаз.

– Все хорошо, – говорит Кэт. – Спасибо, что спросила. Проверьте, не вспучилась ли крышка у вашей банки. Не хватало нам еще ботулизма.

– Обязательно.

В этом вся Кэт, добрая по-своему. Она наша ровесница, а ее мама служит во флоте, как мой отец. Ракстер и Кэмп-Нэш – единственные населенные пункты на многие мили вокруг, и за долгие годы совместного существования они переплелись так тесно, что в Ракстере выделяют стипендии для детей служащих ВМФ. Только поэтому я здесь. Только поэтому здесь Кэт. В конце каждой четверти мы вместе садились на автобус до аэропорта: она возвращалась на базу в Сан-Диего, а я – в Норфолке. Она никогда не занимала мне место, но, когда я робко пристраивалась рядом, она улыбалась и позволяла мне дремать на своем плече.

Я сижу себе рядом с Байетт, когда у парадной двери поднимается шум. Там собралась компания Лэндри. Всех нас можно разделить на одиннадцать-двенадцать групп – одни побольше, другие поменьше, – и самая большая из них сосредоточена вокруг Лэндри; она на два года старше меня и происходит из древней бостонской семьи, древнее даже семьи Байетт. Она всегда нас недолюбливала – по крайней мере с тех пор, как однажды пожаловалась, что на острове нет парней, а Риз посмотрела на нее отрешенно и сказала: «Зато девчонок завались».

От ее слов в груди у меня что-то подскочило, и это ощущение порой возвращается ко мне по ночам, когда от косы Риз на потолке образуется сияющая рябь. Тяга. Желание.

Но она слишком далеко. Она всегда была слишком далеко.

Кто-то вскрикивает, и девочки, толкаясь, образуют тесное кольцо вокруг распростертого на полу тела. Я подаюсь вперед, пытаясь хоть что-нибудь разглядеть. Блестящие каштановые волосы, тонкие угловатые черты лица.

– По-моему, это Эмми, – говорю я. – Первый приступ.

Эмми была в шестом классе, когда началась токс и ее одноклассницы одна за другой окунулись в период пубертата, надрываясь от крика и взрываясь фейерверками во время первых своих приступов. И вот наконец настала ее очередь.

Она скулит и повизгивает, пока ее тело дергается и сжимается от спазмов. Интересно, чем токс одарит ее – и одарит ли? Жабрами, как у Моны, волдырями, как у Кэт, может, костями, как у Байетт, или рукой, как у Риз? Порой токс не дает ничего – только отнимает, оставляя лишь иссушенную, угасающую оболочку.

Наконец Эмми затихает, и толпа вокруг нее начинает рассасываться. Для первого приступа она выглядит неплохо. У нее дрожат ноги, когда она поднимается с пола, и даже издалека видно, что вены на ее шее вздулись и потемнели, как синяки.

Раздаются аплодисменты. Эмми отряхивает с джинсов пыль. Джулия из лодочной смены отрывает кусок от черствой булки и кидает его Эмми. Кто-нибудь оставит вечером подарок у нее под подушкой – пару заколок или страницу одного из журналов, которые до сих пор кочуют из рук в руки.

Лэндри обнимает Эмми, и та расплывается в улыбке, гордясь тем, что показала себя молодцом. Думаю, настоящая боль дойдет до нее позже, когда адреналин схлынет, а Лэндри не будет рядом. Настоящая боль и осознание перемены.

– Мне до сих пор обидно, – говорю я. – Мне никто ничего не дарил.

Байетт смеется, быстро вскрывает банку с супом и протягивает мне крышку.

– Дарю.

Я слизываю овощной осадок, игнорируя кислый привкус. Байетт отхлебывает из банки. Выпив треть, она передаст ее мне. Риз всегда последняя. По-другому ее не заставишь поесть.

– Как думаешь, когда вывесят новый состав лодочной смены? – громко спрашивает Байетт. Она обращается ко мне, но делает это ради Риз – Риз, которая надеялась попасть в лодочную смену почти с самого начала.

Мать уехала от нее до того, как я попала в Ракстер, но я знала ее отца, мистера Харкера. Он был смотрителем, техником и разнорабочим в одном лице и жил в доме на краю острова за территорией школы. Жил до токс и карантина, а потом флот переселил его в школу. Больше он с нами не живет. Он ушел в лес, когда токс начала к нему подбираться, и с тех пор Риз пытается отправиться на его поиски.

Единственный способ это сделать – попасть в лодочную смену. Только так можно выйти за ограду. Обычно тройка лодочниц не меняется, пока одна из них не умрет, но несколько дней назад Тейлор сказала, что это будет ее последняя вылазка, что она больше не пойдет в лес. Она одна из самых старших и всегда помогала другим: успокаивала, подбадривала, накладывала швы. Мы не понимаем, что заставило ее отказаться.

Ходят слухи, что это как-то связано с ее девушкой, Мэри, которая одичала этим летом. В один день Мэри была с нами, а потом вдруг пропала: в ее теле осталась лишь токс, а свет в глазах потух. Тейлор была с ней в тот момент. Ей пришлось повалить Мэри на пол и пустить пулю ей в голову. Все считают, что именно по этой причине Тейлор покидает лодочную смену, но, когда Линдси спросила ее об этом вчера, Тейлор отвесила ей пощечину, и с тех пор эту тему больше не поднимали.

Строить догадки мы, конечно, не прекратили. Тейлор говорит, что она в порядке, что все нормально, но уйти из лодочной смены – это не нормально. Особенно для нее. Скоро Уэлч и директрисе придется назвать третье имя – имя той, кто займет освободившееся место.

– Может, завтра? – говорю я. – Я могу спросить.

Риз открывает глаза и садится. Ее серебряные пальцы подрагивают.

– Не надо. Только Уэлч разозлишь.

– Ладно, – говорю я. – Но ты зря беспокоишься. Место, считай, твое.

– Посмотрим, – отвечает Риз.

Не самый любезный наш обмен репликами, но он определенно претендует на место в тройке лидеров.

Вечером Байетт заканчивает зашивать мне глаз. Я не могу уснуть. Я лежу на спине, уставившись на дно койки Риз, где Байетт вырезала свои инициалы. БУ. БУ. БУ. Она делает это везде. На койке, на партах во всех классных комнатах, на деревьях в роще у воды. Она помечает Ракстер своим клеймом, и, думаю, если бы она попросила, я бы позволила ей пометить и себя.

Тишина тянется бесконечно, пока ближе к полуночи ее не разрывают два выстрела. Я напрягаюсь и жду, но в следующую секунду кто-то из ружейной смены кричит: «Все спокойно!»

Над нами посапывает Риз. Мы с Байетт делим нижнюю койку, прижимаясь друг к другу так, что я слышу, как она скрипит зубами во сне. Отопление недавно отключили, и мы спим едва ли не в обнимку, напялив на себя куртки и прочую одежду. Я могу сунуть руку в карман и потрогать гладкую оболочку патрона.

Мы научились этому вскоре после того, как Уэлч впервые назначила дежурных в ружейную смену. Тогда девочки увидели что-то с крыши. Они так и не поняли, что именно: одна утверждала, что это было существо с мутным светящимся контуром, которое двигалось медленно и спокойно, как человек, а другая возражала, что для человека оно слишком велико. Однако оно сильно их напугало, а потому они собрали всю ружейную смену в маленькой комнатушке на втором этаже и научили нас вскрывать патроны. Как вытерпеть спазм в желудке и как проглотить порох – наш смертельный яд – на случай, если у нас вдруг возникнет необходимость умереть.

Иногда по ночам я думаю о том, что же они видели, и в такие минуты приятная тяжесть патрона успокаивает: то, что они увидели и чего так испугались, мне не грозит. Но сегодня я могу думать только о Моне – о том, как она сжимает дробовик, а на лице ее написано желание приставить его к виску.

До Ракстера я никогда не держала в руках оружия. Иногда папа приносил домой табельный пистолет, но он всегда прятал его в сейф; Байетт и вовсе никогда не видела даже ружья.

– Я из Бостона, – сказала она, когда мы с Риз расхохотались. – Мы, в отличие от вас, оружие дома не держим.

Я запомнила это, потому что она почти никогда не рассказывала о доме. Бостон никогда не проскальзывал в разговоре, как проскальзывал у меня Норфолк. Не думаю, что она хоть немного скучала. В Ракстере нет мобильной связи, и для звонка домой нужно было в определенные часы использовать стационарный телефон в кабинете директрисы. Я никогда не видела ее в кабинете директрисы. Ни разу.

Я перекатываюсь на бок и смотрю на Байетт. Она уже успела задремать. Будь я из такой семьи, как у нее, – голубая кровь, деньги, – я бы скучала по дому. Этим мы с ней и отличаемся. Байетт никогда не хотелось того, чего у нее нет.

– Хватит глазеть, – бурчит она и тычет меня пальцем под ребра.

– Прости.

– Извращенка. – Она сцепляется со мной мизинцами и снова засыпает.

Должно быть, после этого я тоже заснула, потому что сперва вокруг меня ничего нет, а потом я моргаю, скрипит половица, и я понимаю, что Байетт рядом нет. Она стоит на пороге, прикрывая за собой дверь.

Нам не разрешается покидать комнаты ночью, нельзя выйти даже в уборную в конце коридора. Темнота снаружи слишком густая, а установленный Уэлч комендантский час строг. Я приподнимаюсь на локте, но, будучи в тени, остаюсь незамеченной. Она подходит к кровати, замирает ненадолго, а потом забирается по лестнице к Риз.

Кто-то из них вздыхает, и я слышу, как они ворочаются, устраиваясь поудобнее, а потом пшеничная коса Риз свешивается с койки, мягко покачиваясь надо мной. Волоски парят, как перышки, усеивая потолок бледными пятнами света.

– Гетти спит? – спрашивает она. Не знаю почему, но я замедляю дыхание, чтобы они не поняли, что я слушаю.

– Да.

– Что случилось?

– Ничего.

– Ты выходила.

– Да.

Обида кольцами сворачивается в животе. Почему она не взяла меня с собой? И почему рассказывает об этом Риз? Что такого есть в Риз, чего нет во мне?

Кто-то из них ворочается – наверное, Байетт плотнее прижимается к Риз. Байетт любит спать поближе. По утрам мне приходится отцеплять ее пальцы от карманов моих джинсов.

– Куда ты ходила? – шепчет Риз.

– Прогуляться.

Но я знаю, как звучит ложь. Она бы не стала рисковать ради того, чтобы размять ноги. Мы достаточно гуляем по утрам. Нет, в ее голосе какая-то тайна, и обычно такими тайнами она делится со мной. Что изменилось?

Риз молчит, и Байетт продолжает:

– На обратном пути меня поймала Уэлч.

– Херово.

– Все нормально. Я была внизу, в вестибюле.

– И что ты ей сказала?

– Что у меня разболелась голова и я пошла за грелкой.

Серебряная рука Риз свешивается и втягивает косу назад. Я могу представить приглушенный блеск ее глаз, жесткий контур подбородка. А может, она смягчается в темноте. Может, раскрывает душу, когда думает, что ее никто не видит.

Я встретила ее в свой первый день в Ракстере. Мне было тринадцать, но только формально – без груди, бедер и белозубой улыбки. С Байетт мы познакомились еще на пароме, идущем с материка, и сразу поняли, что нужны друг другу. Она знала, кто она и кем должна быть я, и заполняла пустоты внутри меня, которые я не могла заполнить сама. С Риз было иначе.

Она сидела на лестнице в вестибюле; форма была ей велика, и гольфы сбились в складки на щиколотках. Возможно, ее побаивались уже тогда, а может, дело было в чем-то другом – может, то, что она была дочерью смотрителя, значило для остальных больше, чем для меня, – но наши будущие одноклассницы сгрудились у камина в явном стремлении держаться от нее как можно дальше.

По пути к остальным мы с Байетт прошли мимо нее, и взгляд, который она на меня бросила, – заранее горящий от злости – я не забуду никогда.

После этого эпизода долгое время мы почти не общались. Мы ходили на одни и те же уроки и кивали друг другу в знак приветствия, сталкиваясь в коридоре по пути в душ. А потом нам с Байетт понадобился третий человек для проекта по французскому, а Риз была лучшей в классе, обойдя Байетт несколько контрольных назад, и мы выбрали ее.

Этого оказалось достаточно. Риз стала садиться с нами в столовой и держалась рядом на собраниях, и, даже если я помнила тот ее взгляд, если замечала, как сосет у меня под ложечкой всякий раз, когда она произносит мое имя, это было неважно. Это и сейчас не имеет значения. Койка прямо над моей, ее мягкий голос в темноте, обращенный к кому-то другому, – вот и все, на что я могу надеяться.

– Как думаешь, – произносит она после долгой паузы, – дальше будет хуже?

Я почти слышу, как Байетт пожимает плечами.

– Наверное.

– Наверное?

– Я не знаю. Конечно, для кого-то будет хуже. Но не для всех. – Секунду она молчит, а потом я снова слышу ее голос, такой тихий, что приходится напрягать слух: – Слушай, если ты знаешь что-то…

Я слышу, как шаркают ботинки Риз, когда она переворачивается в постели.

– Иди вниз, – говорит она. – Мне с тобой тесно.

Иногда я думаю: какой она была до разлуки с матерью? Может, более открытой? Но я не могу представить Риз открытой.

Я шуршу одеялом, когда Байетт забирается в постель, и поворачиваюсь к ней спиной, продолжая делать вид, что сплю. По-моему, она смотрит на меня секунду, а потом ныряет под одеяло и засыпает. Когда на горизонте начинает светлеть, я наконец следую ее примеру.

Дикие

Подняться наверх