Читать книгу Особняк на Соборной - Рунов Владимир Викторович - Страница 14

Глава 1. Белые…
Многообразие равнодушия

Оглавление

Сегодня, пожалуй, только историки разведки помнят имя Игнатия Рейсса, капитана (а по меркам армии – полковника) советских органов госбезопасности, сотрудника иностранного отдела ОГПУ в резидентуре Франции и Швейцарии. Игнатием-то он стал в двадцатом году, а до этого был вполне благополучным Натаном Порецким, выпускником юридического факультета Венского университета, юношей несколько возвышенным, без меры начитавшимся Маркса и даже побывавшим в Трире, где наслушался рассказов о необыкновенных дамских похождениях любимого им Карла, свободно выпивавшего за один присест десяток литровых кружек пива, к тому же изводившего местных жителей идеями о несовершенстве тихой и благополучной жизни родного городка, нарушаемой только в дни похорон очередного епископа. Трир был известен как место погребения высших иерархов германской католической церкви. Как ни странно, но именно человеческое многообразие автора «коммунистического призрака» подтолкнуло Натана к революционным идеям. Превращая слово в дело, он как-то незаметно для себя позволил оказаться в числе зарубежных осведомителей ВЧК, а затем, преуспев в этом деле, стал весьма перспективным агентом разведуправления Красной Армии. Однако проверочное наблюдение за ним самим показало, что Рейсс качнулся в сторону Троцкого, особенно когда тот объявил о создании 4-го Интернационала. Советы сделали вид, что «качка» не заметили. Но в июле 1937 года Рейсса пригласили в Москву якобы для получения правительственной награды за участие в деле «красных маршалов». (В июне после краткого процесса расстреляли главного армейского «аристократа», маршала Советского Союза Михаила Тухачевского). Поразмыслив и переговорив с Эфроном, который чересчур настойчиво советовал Игнатию немедля ехать, обещая устроить мягкое купе, с полным пансионом до самой границы. Рейсс принял решение остаться во Франции. И, чтобы враз отсечь прошлое и недосказанное, опубликовал открытое письмо Сталину, обличая его коварство и жестокость. Надо ли удивляться, что вскоре в полусонной Лозанне, на берегу Женевского озера, на одинокой парковой скамейке был обнаружен труп моложавого мужчины в парике и накладных усах, с аккуратно простреленной головой. Рядом валялся надорванный пакетик с кормом для лебедей, которые с сытым равнодушием величественно плавали возле ног трупа, обутых в хорошие лаковые ботинки. Полиция быстро установила личность убитого – гражданин СССР Рейсс Игнатий Станиславович. Преступников поискали больше для вида, поскольку отлично знали, чьих рук это дело, понимая всю бесперспективность его раскрытия.

Через год в парижской клинике, после удаления пустякового аппендицита, в возрасте 32 лет скончался Лев Седов, старший сын Троцкого. Операция прошла вполне успешно, а ночью больной внезапно умер. Говорят, накануне в палате видели Эфрона, он посетил Льва Львовича, беседовал с лечащим врачом, сетовал на внезапность подобных болезней и советовал Седову навсегда избавиться от таких угроз.

– Утром, старик, будешь как огурчик! – и помахал из-за окна фасонистой клетчатой шляпой. Перед рассветом больной как раз и умолк навсегда. Отец, Лев Давыдович Троцкий, был безутешен, а вскоре Эфрон получил вызов из Москвы. В посольстве ему намекнули:

– Судя по всему, старик, тебя ожидает награда и немалая…

Его расстреляли в первые дни войны, присовокупив к десятку других агентов, собранных с европейских городов. Умертвили в Москве, причем без всякой огласки, да и кому она нужна была в те дни, когда вести с фронтов, одна горше другой, подавляли любые другие новости…

Марина Цветаева, беспомощная, надломленная, враз обнищавшая, оглушенная бомбовыми ударами по Москве, крохотной песчинкой неслась в обезумевшем эвакуационном потоке куда-то на Восток, в российскую глухомань. Куда – сама не ведала! Она, воспевавшая когда-то одиночество, любовь-разлуку, провозглашавшую торжество «одинокого духа» в борьбе с «роком», в полной мере ощутила реальную выброшенность из человеческой среды, сплоченной горем и всеобщей ненавистью ко всему, что повергло страну, «где так вольно дышит человек». Марина же со своим эмигрантским прошлым, расстрелянным мужем – врагом народа, малопонятным творчеством, прежде всего тому же народу, воспитанному на ясных и звонкоголосых формулах – «Загудели, заиграли провода…» или еще яснее – «Если завтра война, если завтра в поход…», опрокинула на себя кипящую «лохань» общественной неприязни. Когда заброшенная гигантским «цунами», вызванным фашистским нашествием, в деревянную, избяную, переполненную беженцами татарскую Елабугу, теснящимися даже на полу в доме-музее великого Ивана Шишкина, она, пытаясь устроиться уборщицей в обшарпанный клуб, наткнулась, как на колючую лагерную проволоку, полную ненависти фразу, произнесенную хорошо поставленным мхатовским голосом:

– Эту предательницу?..

Знать бы той народной актрисе, что пройдет несколько лет, и муж ее, литературный «фельдмаршал», тоже изберет самый радикальный способ расчетов с жизнью, только с помощью наградного револьвера, полученного за заслуги от той же страны, что возвела ее в ранг «народной». Не выдержав тяжести житейских обстоятельств, когда в единый узел связалось все, Марина в последний летний день того страшного лета приняла роковое решение. В дальнем огородном углу привязала старый ремень к хрупкому горлу, так волнительно трепетавшему, когда читала стихи.… Несколько торопливых движений – и невесомое тело коротко вздрогнуло, измученная душа, сбросив, наконец, камень, отлетела. Отлетела в розовые облака, о которых она так хорошо писала…

О том, что Цветаевой уже давно нет, Деникины узнали в конце войны. Ксения прорыдала всю ночь, а утром вопреки церковным канонам, осуждающим самоубийц, заказала молебен во упокой рабы Божьей Марины.… Оба стояли долго-долго под образами, не чувствуя горячего воска, стекающего на руки. К этому времени было уже столько жертв, что и сердце должно было потерять ощущение боли. А оно болело и болело, все сильнее и сильнее, особенно у молчуна Антона Ивановича.

В ноябре 1945 года Деникины навсегда покинули Францию. Пароходом пересекли Атлантику и уехали на север США, в небольшой городок Анн-Арбор. Жизнь сразу приобрела стариковские очертания, стала тихой, полисадниковой, хризантемной, иногда рыболовной, благо недалеко одно из великих озер. Антон Иванович часто проводил время в раздумьях, бродил по стриженым газонам, щелкая садовыми ножницами, шуршал на веранде газетами, перебирал рукописи, протяжными, с фиолетовыми оттенками, мичиганскими вечерами сидел у распахнутого окна, вдыхая влажную озерную прохладу. Что-то напоминала ему эта свежесть. Но что? Наверное, Киев… Да-да, конечно, Киев!

Он попал туда младым отроком, надел необмятую форму юнкерского училища и сразу приобщился к желанной ему армии, привычной по офицерскому быту отца. В дни увольнений курсантской ватагой уходили на днепровские откосы и вольно расстегнув тугие воротнички гимнастерок, дурачились от избытка молодости, пили из горлышка сельтерскую, изображая гусарских повес, хотя учились-то в пехотном, самом что ни на есть линейно-строевом, готовящем взводных для сермяжно-лапотной России, откуда и выйдут потом почти все советские маршалы.

Проживая в тихом университетском городке, находящемся в «тени» день и ночь грохочущего машинами Детройта, Деникины в полной мере почувствовали, что такое американская глушь, усиленная деловитым равнодушием среднестатистического янки с вечно приклеенной улыбкой. Кого там будет интересовать семидесятилетний эмигрант с не очень хорошим английским. Но Антон Иванович не испытывал душевного дискомфорта, ему вполне хватало в качестве собеседника Ксении Васильевны. Ей и только ей доверял самое сокровенное, прежде всего размышления о прошлом и настоящем, о своем отношении к России, ушедшей и нынешней. Еще во Франции Деникин решительно отверг притязание немцев на сотрудничество и вынужден был сменить Париж на провинцию, поставив себя, а главное семью в достаточно рискованное положение. Всякий вечер, расстилая на полу старую походную карту, он передвигал фишки и стрелы, морщил под толстыми очками лоб, стараясь предугадать и оценить стратегию противников.

– Ася! – кричал он через комнату. – Ты взгляни, как умело они гонят Клейста, как дают ему под хвоста… Нет, нет, ты только посмотри!

На карте вновь, как в ванночке с фотопроявителем, проступало до боли знакомое – Батайск, Кущевская, Тихорецкая, Новороссийск…

– Ты подумай, они атакуют «швабов» с тех же рубежей, что и я… И как атакуют… Асенька, ты вникни… Если Клейст не сообразит, что у него сейчас только одна дорога – в Крым, он через две-три недели весь поляжет на Тамани. Я ведь в двадцатом году, заметь, понял это и армию спас…

«Они» – это советские войска, в январе 1943 года развернувшие широкое наступление на Кубани. Деникин пытался представить себе степной плацдарм, окаймленный синевой предгорий, ледяную клейкую распутицу, в которой тонули когда-то и его дивизии. Но так хотелось на фоне советских побед вспоминать свое и успешное.

– Вот отсюда, Ася, – он очерчивал карандашом часть степного Предкубанья, – я тремя колоннами входил в Екатеринодар… Помню, Эрдели конной атакой взял Пластуновскую… Свои воспоминания он накладывал на текущие батальные события и как полководец не мог не отметить, что Красная Армия стала всесокрушающей силой, которая в состоянии сломать хребет любому противнику. Какая-то необъяснимая, но и неотвергаемая гордость заполняла его душу, гордость за Россию, способную постоять за себя…


В середине апреля 1938 года Париж потрясло известие о смерти Федора Ивановича Шаляпина. За два месяца перед этим отмечали 50-летие певца и надеялись, что так величественно будет еще долго-долго. Но сам артист, видимо, что-то почувствовал – на кладбище «Батиньольо» купил участок под семейное погребение, похоронил там мать, сестру… Говорил: «Пока не пустят в родную землю, будем лежать здесь». И показал место… Как-то в одном из храмов увидел старинное покрывало двойного красного бархата с накладным золотым шитье, задумчиво погладил его и словно про себя произнес: – Хорошо бы им накрыть мой гроб…

Особняк на Соборной

Подняться наверх