Читать книгу Альбатрос над Фисоном. Роман - Руслан Нурушев - Страница 3
«Двое с заката»
II
Оглавление– Всё, Элай, заканчивай, – из распахнутого окна во двор высунулся Метих, уже в чистой рубахе, умытый, с мокрыми волосами. – На сегодня хватит, ступай домой, завтра доделаем. Глину только и формы в чулан занеси и иди.
– Ладно, – Элай отложил мастерок, которым ровнял «пласт», заготовку из глины, и вытер руки о тряпку. – Завтра так завтра, – и, помявшись, запинаясь и слегка покраснев, поднял взгляд на хозяина. – А аванс завтра нельзя будет получить? А то у меня за хату за июль еще не всё уплачено, хозяйка ругается, выселить грозится.
Из-за тщедушной спины Метиха, из глубины комнаты, выплыла бесформенно тучная фигура Нданы, его жены. Выплыла величаво-встревожено, словно услышав, что разговор зашел о деньгах. Метих испуганно замахал руками.
– Завтра, завтра поговорим! Ступай!
И торопливо захлопнул окно, – разговор был окончен. Элай вздохнул. Коли эта «Масса», как называл он Ндану про себя, услыхала, значит, аванса не будет, – о скупости и прижимистости Нданы, державшей мужа в ежовых рукавицах и заправлявшей его денежными делами, по околотку ходили легенды. Элай занес ведра с глиной и формы для лепки в примыкавший к дому чулан, низкое темное строение, пропахшее старым тряпьем и мышами. Там Метих хранил инструменты, сырье, готовый товар и разный хлам. Накрыв глину мешковиной, Элай прибрался в мастерской, как громко называл Метих крытый деревянный навес посреди двора с дощатыми столами, парой ножных гончарных кругов, обшарпанными корытами для замеса и печкой для обжига в углу. Безрадостные мысли не оставляли его и перед уходом. Где бы денег достать? Элай вышел на улицу и, еще раз оглянувшись на дом хозяина, негромко чертыхнулся. И вообще, на что, спрашивается, жить? А хозяйке что сказать? Он вновь вздохнул и понуро поплелся к себе.
…Вот уже месяца два Элай Абон, двадцатидвухлетний молодой человек из, в общем-то, вполне приличной, благополучной семьи, работал подмастерьем у гончара Метиха (тот, правда, любил именовать себя «ваятелем керамики»). В недавнем прошлом студент истфака Лахошского Университета (как и все в Приречье, Лахош после обретения независимости тоже «завел» и Университет, и Академию, и прочие «символы суверенности»), теперь он осваивал новое ремесло – после разрыва с отцом и ухода из дома приходилось рассчитывать только на себя.
А начались его мытарства еще зимой, с той глупой истории. На студенческой вечеринке по случаю начала семестра разгорелся политический спор, – студентов ведь хлебом не корми, дай только поспорить. И Элай, изрядно захмелевший к тому времени, неосторожно ввязался в него. И не просто ввязался, но и позволил пару резких высказываний о Хранителе Республики и Лахоше в целом, хотя политикой вроде бы особо не интересовался и дискуссий таких не любил (будучи по характеру человеком замкнутым, малообщительным, что называется асоциальным, он чаще был занят своими, только ему известными мечтами и мыслями). Скорее, то было влияние спиртного – оно всегда действовало на Элая непредсказуемым образом: то вдруг в такие моменты начинало тянуть к общению, причем шумному, со спорами, гамом, безудержным весельем, порой даже песнями, то, напротив, впадал в самую черную меланхолию и мизантропию. А через два дня его и еще нескольких участников вечеринки попросили в деканат, к профессору Ируму, лишь месяц как назначенному деканом. Вызывали по одному, Элая – первого.
– Ну-с, присаживайтесь, молодой человек, – профессор Ирум, высокий седовласый старик с благообразными чертами лица, кивнул на кожаное кресло напротив. Кивнул величаво, что называется с чувством собственного достоинства, сложив белые холеные руки на чуть выпиравшем брюшке. – Присаживайтесь, в ногах правды нет, а разговор у нас предстоит серьезный.
Элай внутренне поежился и осторожно присел на краешек кресла. О чем пойдет речь, он не догадывался, но что ничего хорошего ждать не стоит, знал твердо: хоть и слыл, по слухам, профессор Ирум человеком либеральным и мягким, но должность декана, отвечающего за всё на факультете, обязывала ко многому. В просторном кабинете с заставленными вдоль стен шкафами книг они были одни. Лишь сурово – или Элаю казалось? – поджав губы, взирал на них Маршал в почетно-докторской мантии (портрет его в тяжелой золоченой раме висел над головой декана). Да беспечно скакал по жердочкам в деревянной клетке на окне желто-зеленый попугайчик бофирской породы, звавшийся в Лахоше «гвардейцем» – из-за расцветки.
– Ну-с, господин Абон, – декан неторопливо взял со стола бумагу и укоризненно покачал головой, – «сигнал» на вас поступил, нехороший «сигнал». Откуда, говорить не буду. Сами понимаете, откуда у нас «сигналы» приходят.
Он нацепил на нос очки в тонкой изящной оправе и отвел бумагу на вытянутую руку, как страдающий дальнозоркостью, а затем зачитал густым приятным баритоном:
– Третьего дня, в доме студента Отама, Элай Абон, студент четвертого курса исторического факультета Университета, дословно заявил: «Никакой республики, демократии у нас давно уже нет, наши так называемые выборы – смешны, а Маршал Бнишу – не Хранитель Республики, а ее хоронитель и узурпатор. Да, когда-то в далекой молодости лейтенант-артиллерист Бнишу организовал партизан, Сопротивление и спас Революцию, Республику, разгромил интервентов под Вулоном, этого отрицать не буду, но Маршал Бнишу давно переродился в тирана-самодержца, ничем не лучше прежних князей».
Закончив, декан также неторопливо отложил бумагу и очки и посмотрел на Элая.
– Ну-с, молодой человек, что можете сказать по этому поводу?
Голос декана был совершенно спокоен, ровен, но глаза его наблюдали внимательно. Элай опустил голову, лицо залила краска. Кто?! Неужели кто-то с той вечеринки, из приятелей-сокурсников, мог донести в охранку?! Эта подлость не укладывалась в голове. Он, конечно, слышал, конечно, знал, что такое есть, такое бывает, но никогда не верил, что это может произойти в их кругу, среди студентов, – те ведь всегда отличались оппозиционностью, фрондерством, – не верил, что среди них мог затесаться «неизвестный доброжелатель».
– Что же вы молчите, господин Абон?
Элай поднял наконец-то глаза и криво усмехнулся.
– А что, у нас и впрямь демократия? И на выборах мы кого-то выбираем?
Страха не было – как ни странно, несмотря на кажущуюся робость, меланхоличность, даже застенчивость, критические ситуации действовали на Элая возбуждающе. В такие моменты вдруг просыпалось упрямство, твердость, непреклонность, желание сопротивляться и стоять на своем до конца, хотя в обычной будничной жизни мало что могло заставить подозревать в нем эти черты. Так уж на него действовало столкновение с явной и очевидной несправедливостью, ложью, подлостью, когда поднявшееся негодование ломало привычные рамки существования с их привычными рамками поведения.
– А, так всё-таки говорилось? – декан пристально глядел на Элая. – Я правильно вас понял, господин Абон?
Элай взгляд его выдержал.
– Да, господин профессор, говорилось.
Но чуть покраснел. Ведь то, что это было сказано под пьяную руку, значения не имело – он подписался бы под теми словами и сегодня. Что у трезвого на уме, то у пьяного на языке, – истина старая как мир.
«Гвардеец» на жердочке резко защелкал клювом. Профессор Ирум нахмурился и побарабанил по столу.
– М-да, неприятная ситуация, – и пожевал губами. – Я, конечно, уважаю вашу честность, прямоту и признаю, разумеется как частное лицо, что э-э… отдельные стороны нашей политической жизни дают основания для подобных высказываний, но как декан, как должностное лицо государственного учреждения я буду обязан прореагировать по закону, а не по велению совести. Я – на службе, и разбираю служебный, а не личный вопрос.
Элай развел руками – воля ваша, профессор! Профессор откинулся на спинку и вновь побарабанил.
– Если честно, мне очень не хотелось бы доводить дело до исключения из Университета, а вопрос сейчас стоит именно так. Всё-таки вы у нас далеко не худший студент, успеваемость хорошая, преподаватели хвалят. Отца вашего я немного знаю, достойный человек, для него это будет тяжелый удар, и о карьере можно будет забыть. С чисто материальной стороны – тоже обидно, всё-таки семья ваша, как знаю, не из богатых. Столько потратиться на учебу, и всё зря? – он помолчал, пощипал подбородок и вздохнул. – Может, нам подумать, как всё это преподнести иначе? Например, напишете объяснительную, что так, мол, и так, спор был шумный, говорили все громко и все разом, друг друга не слушая, а что всё было именно так, я и не сомневаюсь, у нас по-другому спорить не умеют, и вас в шуме-гаме просто не так поняли. Что ничего такого вы не говорили, или говорили, но про времена княжеские, дореволюционные, а потом такие же объяснительные соберем и от других. И тогда я с чистой совестью смогу отписать в Охранный Департамент, что их «сигнал» не подтвердился или имело место обычное недоразумение. Слова будут против слов и с той, и с этой стороны, никто в такой ситуации ничего не докажет, и вряд ли охранка даст дальнейший ход делу. На заметку, конечно, возьмут, но, уверен, мы и так у них все «на заметках». Так как, господин Абон, устраивает вас такой план? Не для выгоды ведь своей стараюсь, только из чувства солидарности студенческой. А мы все здесь – студенты, кто нынешний, кто бывший, и должны поддерживать друг друга против всяких господ, что не в свои дела лезут, а?
Элай замялся: как объяснить человеку, что не желает, не хочет врать, изворачиваться, зависеть от чьей-то милости? Разве это не было бы трусостью и малодушием – отказываться от собственных слов, а слова переданы более или менее точно. Да и, вообще, с какой стати он должен перед кем-то отчитываться за свой частный спор? Разве в Конституции не записана свобода слова, мнения? Он закусил губу и неловко поерзал на краешке кресла.
– Спасибо, господин профессор, за ваше предложение, поддержку… – и опустил глаза, слова давались с трудом, – но мне… но я ничего писать не буду. Я такое говорил, и от слов своих отказываться не собираюсь. Да и просто… – он запнулся и мотнул головой, – противно изворачиваться, юлить перед ними. Не хочу. Просто не хочу, и всё.
Профессор Ирум удивленно поднял бровь, – он, вообще-то, ожидал другого: горячей благодарности за спасение, славы либерала и защитника студентов.
– Послушайте, господин Абон, отдаю должное вашим чувствам и, отчасти, даже разделяю их как человек мыслящий и не лишенный чувства собственного достоинства. Меня тоже многое задевает в нашей жизни, мне тоже многое не нравится, но ведь на карту, по сути, поставлена ваша дальнейшая судьба, карьера! С «волчьим билетом» вы не сможете никуда устроиться, «никуда» я подразумеваю приличное оплачиваемое место, подобающее образованному человеку. Подумайте!
Но Элаю, что называется, вожжа под хвост уже попала. Сколь долго и обстоятельно не убеждал декан согласиться на предложенный вариант, теряя терпение, но Элай только упрямо мотал головой – нет, господин профессор, нет. Под конец раздосадованный, выведенный из себя профессор сердито хлопнул по столу.
– Довольно! – и встряхнул руками. – Я умываю руки! Как говорили в старину, ваши беды – на вашей совести! Кого дьявол хочет погубить, того он лишает разума. Мне не остается ничего другого, как поступить с вами по закону, вы не дали мне шанса помочь вам. Идите! О решении вам сообщат.
И о решении спустя три часа сообщили: «исключить из Лахошского Университета за антигосударственные высказывания без права восстановления». Причем исключили только его, хотя к декану вызывали нескольких, а вечером дома, в отцовском кабинете, состоялся бурный разговор с Абоном-старшим.
– Ты… ты… как ты мог?! Как ты посмел?! – задыхаясь от гнева, трясясь и топая ногами, кричал маленький круглый человечек, его отец, и круглые очочки яростно поблескивали на свету. – Ты подумал о нас?! О матери, о брате, которым все будут тыкать: а-а, это мать, брат того самого! Об отце родном, которому теперь, видно, до самой пенсии сидеть младшим инспектором? О каком повышении можно будет думать, если сын – родной сын! – политически неблагонадежен?! Ты нас подставил, нас, понимаешь?! И это после всех наших жертв, чтобы ты мог учиться! Я пашу как вол на работе, мать гроши выгадывает, и всё вам, всё для вас, а он, нате вам, получите «подарочек»!
Он бушевал долго, брызгая слюной, потрясая кулаками и проклиная тот день, когда породил на свет столь неблагодарное существо. И робко молчавшая в дверях мать поспешно ретировалась на кухню, чтоб не попасть под горячую руку супруга, – перечить ему в доме никто, кроме Элая, не решался. В сущности, он был неплохим мужем и отцом и искренне заботился о благе семьи (конечно, в соответствии со своими представлениями), но несдержанность, тайная неудовлетворенность карьерой, положением в обществе и прирожденная склонность к самодурству превращали его порой в мелкого домашнего тирана, не переносящего неповиновения, возражений, критики, требующего безусловного подчинения.
Обычно Элай, как человек, в общем-то, мягкий и уступчивый, старался не прекословить отцу. Но сегодняшние события – разговор с деканом, исключение из Университета, внезапно рухнувшие жизненные планы и полная неопределенность будущего – выбили его из колеи, вывели из равновесия, заставив обостренно реагировать на всё. Тем более на попреки в неблагодарности, тем сильнее резанувшие, что он и сам чувствовал вину перед семьей. И поэтому, когда отец в грубой, категоричной, ультимативной форме потребовал, чтобы Элай завтра же подал прошение шеф-комиссару Департамента Образования о его чистосердечном раскаянии и восстановлении, Элай, уже взвинченный и озлобленный до предела, взорвался:
– Хватит! – он грохнул кулаком по столу и, бледный, с перекошенным лицом, заорал в ответ. – Не ори на меня! Я уже не мальчик пятнадцатилетний! Это ты на мигрантов своих ори на работе, а на меня не смей! И никуда я просить никого не пойду! Исключили, и хрен с ними! Плевать я на них всех хотел, ясно?
Во внезапно наступившей тишине было слышно, как на кухне в ужасе что-то выронила из рук мать, как испуганно замерли шаги брата за стеной, в спальне, готовившегося к школьному митингу в честь тридцать шестой годовщины Революции. Абон-старший вначале изумленно воззрился на сына, не веря ушам, а затем, задохнувшись и побагровев, взвизгнул фальцетом:
– Вон! – и затопал ногами. – Вон отсюда! Ни минуты больше в моем доме! Наглец! Проклинаю и отрекаюсь! Не сын ты мне больше! Вон!
Элай презрительно рассмеялся и, круто развернувшись, хлопнул дверью. Больше его ноги в родном доме и впрямь не было. Наскоро собрав вещи под испуганно-заплаканным взглядом матери, а она так и не решилась поднять голос в его защиту (что, может, и хотела бы), он ушел из дома в тот же вечер.
Первое время жил он у своей вдовой тетки, Эферы Усар, младшей сестры отца, тихой невзрачной особы сорока лет, что всю жизнь проработала гардеробщицей в историческом музее. Но Абон-старший, узнав, где тот обитается, закатил сестре жуткий скандал и потребовал как старший в роду и глава фамилии изгнать отщепенца, что осмелился поднять голос на родного отца. Тетке, не желавшей ссориться, пришлось подчиниться.
Но еще до этого, дня через два после ухода из дома, Элая нашли и вызвали на улицу Желто-Зеленых Партизан, 24, – в Охранный Департамент, в просторечии «охранку». Там очень вежливый молодой человек в штатском, с прилизанными волосами и напомаженными усиками, назвавшийся дознавателем Манхом, весьма вежливо интересовался его взглядами на жизнь и планами на будущее. В конце беседы Манх настоятельно посоветовал впредь ради собственного же блага не ввязываться ни в какие «истории», так как ими на заметку он уже взят и в следующий раз может отделаться не так легко. После чего, взяв от него расписку не покидать города без разрешения Департамента и уведомлять о месте жительства, он отпустил Элая.
Пару недель после этого Элаю даже казалось, что за ним наблюдают, следят. Но, возможно, то была лишь его обычная мнительность, а он порой бывал мнителен до крайности. Вряд ли он мог представлять серьезный интерес для охранки, где прекрасно знали разницу между полупьяной студенческой болтовней и реально опасными действиями. Если уж наблюдение и устанавливали, то, скорее всего, также быстро и сняли, так как в последующие недели и месяцы Элаю было явно не до политики. Кто на него тогда донес, Элай так и не узнал.
После ухода от тетки начались для Элая по-настоящему тяжелые дни, занятые всецело поиском работы, денег, жилья. Некоторое время пожил он у приятелей-сокурсников в общежитии, двухэтажном кирпичном доме неподалеку от Университета, по соседству с резиденцией митрополита Лахошского владыки Ан-Ииса. Жили втроем, в крохотной комнатке, ночуя на полу на матрасе, – до тех пор, пока не проведал комендант общежития, отставной сержант-инвалид Национальной Гвардии. Тот выгнал Элая взашей, чуть не побив при этом костылями, и строго-настрого запретил вахтерам пускать его в здание.
Несколько дней, несмотря на комендантский час, он ночевал буквально на улице, где придется: на чердаках и сеновалах (а на окраинах Лахоша многие еще держали скотину), в сараях и подвалах, благо никому такие «хоромы» закрывать на ночь в голову не приходило, а ночи в марте были холодные.
А потом ему, как вначале подумалось, повезло. Через бывшего одноклассника, тот работал кладовщиком на мучном складе заводчика Дираба, удалось устроиться туда ночным сторожем с проживанием в подсобке. Заводчик держал практически все мукомольные предприятия Лахоша, у него Элай и проработал до мая. В мае же пришел новый управляющий и провел первым делом ревизию, и выявилась крупная недостача. После чего, не разбирая правых и виноватых, скорый на расправу Дираб уволил всех кладовщиков, грузчиков, а с ними и Элая. При этом удержал весь заработок, да пригрозил, что сдаст всех в полицию как расхитителей.
И вновь настали для Элая черные дни. Немного поработал на грузовом причале, на другом берегу Фисона, где раньше загружались нефтью баржи для Насара, а теперь везли с перегонного заводика Эбиза бочки с топливом для города. Но после нескольких смен быстро понял, что долго на такой работе не протянет – силенок не хватало. И физических, а был он невысоким и худощавым от природы, и, самое главное, душевных: не мог он тупо и монотонно, с утра и до вечера, с понедельника и до субботы, заниматься одним и тем же – катать и грузить, катать и грузить вонючие бочки. С ужасом чувствовал, как дуреет от запахов керосина, бензина, как превращается в бессловесную скотину, ломовую лошадь, имеющую лишь два желания – поспать и пожрать. Не приспособлен он был для тяжелого однообразного труда.
Недели две не мог найти вообще никакой работы – хоть побираться иди. Пробовал устроиться сторожем на Первую блок-станцию, что обеспечивала освещение центра Лахоша, но туда «неблагонадежных» не брали (после разрыва с Насаром и национализации блок-станций, а строились они насарцами, станции стали «объектами стратегического назначения»).
Хорошо хоть мать, потерявшая покой и сон после ухода старшего сына, старалась не терять его из вида. Не раз втайне от мужа она присылала с младшим немного денег из собственных сбережений, и Элай, пусть и с некоторой внутренней неловкостью, принимал их. На них и снял себе летнюю кухоньку-развалюху во дворе у старухи-зеленщицы Мары, шапочно знакомой ему с прежних времен. Старуха при более близком знакомстве оказалась особой весьма сварливой, скаредной и склочной. Однако деваться было некуда, – хоть и настали дни теплые, но ночевать на улице больше не хотелось, а на жилье получше денег пока не хватало.
А как-то в июне случайно познакомился Элай на рынке с чернявым тщедушным мужичком, говорливым и плутоватым. Тот торговал горшками, плошками и разными безделушками из глины. Узнав, что требуется тому помощник, Элай пошел работать к нему. Работа у Метиха, а это был именно он, оказалась, в общем-то, не тяжелая, но грязная и пыльная – месить, лепить, обжигать, постоянно возиться в глине, воде. На саму работу Элай не жаловался, хоть и приходилось частенько работать и по выходным. Всё лучше, чем бочки с керосином катать, тем более если хозяин рядом наравне спину гнёт, не боясь рук запачкать. Но одна проблема, конечно, была – платил хозяин, а точнее жена его, Ндана, очень мало. Еле-еле концы с концами сводить удавалось, да и то не всегда: за июль до конца расплатиться не получилось, а на дворе – середина августа.
…Элай толкнул калитку и остановился. Перед ним, на дорожке, словно давно поджидая, стояла подбоченясь, руки в боки, хозяйка Мара собственной персоной. Недобрый взгляд ее маленьких злобных глаз не предвещал ничего хорошего.
– Ага, явился! – прокаркала старуха хриплым, кашляющим голосом. – Когда платить будешь, а? У меня здесь богадельня, что ли? Нахлебников мне здесь без надобности!
Элай обреченно оглянулся на улицу.