Читать книгу Моя рыба будет жить - Рут Озеки - Страница 18
Часть I
Нао
3
ОглавлениеПервая попытка была примерно год назад. Мы тогда шесть месяцев как уехали из Саннивэйла и жили в крохотной двухкомнатной квартирке на западе Токио – единственное, что мы могли себе позволить, потому что цены на аренду были совершенно безумными, и это-то место мы смогли снимать только потому, что хозяин вроде был другом папы по университету и не давил на нас насчет «ключевых».{8}
Квартира, честно, была совершенно отвратительная, и все наши соседки были хостесс из баров, которые никогда не сортировали мусор и питались готовыми бэнто[34] из «7-илевен», а домой приходили пьяными часов в пять-шесть утра в сопровождении своих дружков. Завтрак у нас проходил под звуки их занятий сексом. Сначала мы думали, что это кошки на заднем дворе, но в основном это были хостесс. Точно никогда сказать было нельзя, потому что звуки они издавали совершенно одинаковые. Жуть.
Не знаю, можно ли передать это в письменном виде, но звучало оно вроде: «о… о… ооох», или: «оу… оу… оуууууу…», или: «нет… нет… неееееет…», будто юную девушку пытает садист, человек методичный, и он чуток заскучал, но остановиться пока не готов.
Мама вечно притворялась, что этого не слышит, но по тому, как белела натянутая кожа у губ и как она начинала есть тост малюсенькими кусочками, отщипывая все меньше и меньше, пока, наконец, не откладывала полусъеденный ломтик, уставившись на него, было понятно, она слышит все. Конечно, она слышала! Нужно было глухим быть, чтобы не слышать этих глупых девиц, как они кричат, и стонут, и взвизгивают, будто котята в кипятке, а их голые задницы шлепают по нашим стенам и долбят в наш потолок. Иногда комочки пыли и дохлые насекомые падали с люминесцентной лампы прямо мне в молоко, я, типа, тоже должна была молчать? Папа, в общем и целом, тоже все это игнорировал, и только когда раздавался особо мощный БУМ! он чуть опускал газету, глядел на меня и вроде как закатывал глаза, а потом быстро отгораживался газетой опять, пока мама не засекла и не устроила ему втык за то, что, не в силах сдержаться, я фыркаю и молоко течет у меня из носа.
В то время папа уходил каждый день, чтобы искать работу, так что утром мы выходили из квартиры вместе. Обычно мы старались выйти пораньше, чтобы пойти длинным путем. Не то чтобы мы договаривались или планировали заранее. Просто, покончив с завтраком, мы бросали тарелки в раковину, чистили зубы и направлялись прямиком к двери. Думаю, нам просто хотелось поскорее исчезнуть из поля зрения мамы, которая в те дни гнала довольно токсичную волну. Не то что мы с папой когда-нибудь обсуждали этот феномен. Не обсуждали, но и рядом находиться нам не хотелось.
И всегда был этот момент: когда мы покидали безопасность квартиры и делали шаг на улицу, мы вроде как косились друг на друга, а потом отводили глаза. Я думаю – я уверена, что ощущали мы одно и то же: вину за то, что оставляли маму одну, и беспомощность перед миром, к которому совершенно не были готовы – который был для нас абсолютно нереальным. Мы оба выглядели смешно и знали это. Раньше, в Саннивэйле, папа был крут. На работу он ездил на байке, в джинсах и кроссовках Adidas, через плечо – стильная сумка-мессенджер. А теперь он одевался в уродский синий полиэстровый костюм и ботинки без шнурков, а в руках у него был дешевый кейс, и выглядел он старым и консервативным. А я должна была носить эту тупую школьную форму, которая была мне безнадежно мала, и как бы я ни старалась, я не могла найти способ выглядеть в этом симпатично. Другие девочки в моем восьмом классе все были очаровательные крошки и умудрялись выглядеть одновременно секси и супермило в этой форме, тогда как я выглядела (и сама ощущала себя) как огромная перезрелая вонючая дубина. От тех моментов, когда мы выходили из квартиры, у меня в памяти осталось это обреченное чувство нереальности, будто мы были плохие актеры в ужасных костюмах, и пьеса обречена на провал, но на сцену нужно идти все равно.
Длинный путь вел через все эти старые кварталы по соседству, по торговым улочкам и, наконец, мимо маленького древнего храма, затесавшегося между бетонными офисными блоками. Храм был особым местом. Там пахло мхом и благовониями, и были звуки – насекомые, птицы, даже лягушек иногда слышно, и почти можно было почувствовать, как все вокруг растет. Прямо посреди Токио, стоит только сделать шаг внутрь ограды, ты будто проникаешь в древнее пространство, заполненное влажным воздухом, которое каким-то образом сохранилось, как пузырек во льду, со всеми запахами и звуками, пойманными внутри. Я читала, как ученые в Арктике, или там в Антарктике, или где-то еще, где очень, очень холодно, бурят скважины в леднике и достают из самой глубины вмерзшие в лед образцы древней атмосферы, такой, какой она была сотни тысяч или даже миллионы лет назад. И хотя это круто, без вопросов, мне все равно становится грустно при мысли об этих кусках льда, которые тают и испускают пузырьки древнего воздуха, будто маленькие вздохи, в отравленную атмосферу двадцать первого века. Глупо, я знаю, но именно такое у меня было ощущение от этого храма, как от замерзшего образца другого времени, и мне это очень нравилось, и я сказала об этом папе, а было это задолго до того, как я узнала Дзико, или провела лето у нее в горах, или что еще. Я даже не знала, что она существует.
– Так ты не помнишь, как мы навещали ее, когда ты была совсем маленькой?
– Нет.
– Мы заезжали к ней в храм, прежде чем уехать в Америку.
– Я не помню ничего до того, как мы уехали в Америку.
Мы шли дорожкой, ведущей вверх под деревянные ворота. Кошка спала на солнце у каменного фонаря. Пара вытертых каменных ступеней вела к затененному алтарю, где сидел Шака-сама, Господин Будда. Мы стояли бок о бок и глядели на него. Выглядел он мирно; глаза его были прикрыты, будто он собрался вздремнуть.
– Твоя прабабушка – монахиня. Ты это знала?
– Пап, я ж тебе говорила. Я даже не знала, что у меня есть прабабушка.
Я дважды хлопнула в ладоши, поклонилась и загадала желание, как учил папа. Я всегда желала одно и то же: чтобы он нашел работу, чтобы мы вернулись в Саннивэйл, а если уж ни то, ни другое не возможно, пусть хоть одноклассники перестанут меня пытать. Прабабушки-монахини меня тогда не интересовали. Я просто пыталась выжить, каждый день.
После храма папа провожал меня до школы и мы говорили о разных вещах. О чем именно, не помню, да это и не было важно. А важно было то, что мы были вежливы и не говорили обо всем том, что делало нас несчастными, – это был единственный известный нам способ любить друг друга.
Когда до ворот школы оставалось совсем немного, он чуть замедлял шаг, и я чуть замедляла шаг; он торопливо оглядывался вокруг и, убедившись, что никто не смотрит, быстро обнимал меня и целовал в макушку. Самая обычная в мире вещь, но ощущение было, будто мы делаем что-то незаконное, будто мы были любовники или что, потому что в Японии папы, как правило, не обнимают и не целуют своих детей. Не спрашивай, почему. Просто они этого не делают. Но мы обнимались, потому что мы были американцы, по крайней мере, в глубине души, а потом быстро отпрыгивали друг от друга на случай, если кто-то смотрел.
– Ты хорошо выглядишь, Нао, – говорил папа, усиленно пялясь куда-то поверх моей головы.
А я отвечала, разглядывая башмаки:
– Ага, ты тоже здорово смотришься, пап.
Мы отчаянно врали, но это было ничего, и остаток пути мы шли молча, потому что, если бы мы открыли рот после подобного вранья, полезла бы правда, так что мы молчали как рыбы. Пускай мы и не могли говорить друг с другом прямо, мне нравилось, что папа провожает меня до школы каждое утро, – это значило, что ко мне не начнут цепляться, пока он не помашет мне на прощание и не исчезнет за углом.
Но они ждали меня, я спиной чувствовала их взгляды, стоя у ворот, ощущая, как становятся дыбом волоски на руках и на шее, как учащается дыхание, а подмышки заливает пот. Мне хотелось вцепиться в папу и умолять его не уходить, но я знала, что этого делать нельзя.