Читать книгу История Марго - Санаэ Лемуан - Страница 3
Часть первая
1
ОглавлениеНа сцене моя мать раскрывала свою истинную сущность. Я видела, как в считаные мгновения она преображается, как между ней и зрительным залом постепенно возникает близость. Посреди представления она снимала рубашку – по-мужски непринужденно, как можно было бы снять носки. Потом приподнимала обеими руками тяжелую гриву рыжих кудрей, обнажая длинную шею и расставляя локти, чтобы подчеркнуть линию плеч. Она могла перевоплотиться в кого угодно. К зрителям своих моноспектаклей она обращалась как к старому другу. Я видела, какое воздействие она оказывает на них: они подавались вперед, широко раскрыв глаза, впивая ее всей кожей. Эту фамильярность, дающуюся ей без усилий, она переносила и в обычную жизнь. С незнакомыми людьми она была жизнерадостна и мила. Она ослепляла. Иными словами, моя мать была настоящей актрисой.
В театр она пришла еще подростком, но главную роль, после которой ее карьера пошла в гору, получила только в девяностые, когда мне едва-едва исполнилось пять. Потом начались спектакли-монологи. Постановка, сделавшая ее знаменитой, называлась “Мать” – короткая, энергичная пьеса, длившаяся час двадцать без перерыва. Действующих лиц в ней было мало: муж, жена – ее она как раз и играла, – трое их маленьких детей и отец мужа. Завершался спектакль долгой сценой, в которой мать топит детей в ванне. Ничто в образе матери как будто не предвещало такого финала, хотя вся пьеса была проникнута смутной тревогой, перемежаемой всплесками легкомысленного веселья и нежности. В детстве никто мне не говорил, что моя мать играет женщину, убивающую собственных детей, но я знала, что она и за пределами сцены часто не выходит из роли.
Дома она была для меня чужой. Мне хотелось, чтобы она превратилась в ту, кем была изначально, как будто она могла снова стать собой. Она была вывернута наизнанку, внутренней стороной напоказ. Но я предпочитала видеть ее лицевую сторону, видеть в ней мать в традиционном понимании.
Я хотела гордиться матерью, но чаще всего она меня раздражала. То, чем восхищались в ней остальные, мне казалось преувеличенным и наигранным.
– Так она же играет, – сказала Матильда, когда я ей пожаловалась.
– Но я хочу, чтобы меня трогала ее игра. Я хочу аплодировать стоя вместе со всеми.
– А какого подростка может растрогать собственная мать?
– Хорошего.
– Нам нравится, что ты не хорошая, – сказал Тео.
Тео и Матильда были ее ближайшими друзьями. Матильда, известный дизайнер, работала в театре и специализировалась на вышивке. Она подгоняла мою одежду по фигуре и шила мне платья на выход. Это она придумала костюмы для “Матери”. Тео, ее муж, был танцовщиком. Моя мать в молодости тоже занималась танцами, и поэтому они мгновенно нашли общий язык.
Со мной мать вполне продуманно держала дистанцию. Помню, как я стучалась в закрытую дверь ее комнаты. “Maman”, – звала я, думая, что она не слышит стука. В какой-то момент я перешла на Анук – в надежде, что на имя она будет отзываться охотнее. Со временем произносить “Maman” становилось все трудней, мягкость согласных входила в противоречие с отчужденностью, которую я так часто испытывала в ее обществе. Слово “Анук”, напротив, заканчивалось резким, угловатым звуком, и, выкрикивая это имя, я как будто сталкивала ее со скалы.
Ее комната была меньше моей, а в щель между хлипкой деревянной дверью и полом можно было просунуть пальцы ноги. Помню, как из-за двери раздавался ее голос, снова и снова повторявший одну и ту же реплику. “Надо было вызволить тебя из этого мрачного места и осыпать поцелуями”. Я ждала, когда она мне откроет.
Когда мы оставались вдвоем, она окидывала меня серьезным взглядом. “Нужно перерезать пуповину, – говорила она. – Ничто так не мешает, как чрезмерная привязанность”. Тогда разница между нами казалась огромной, как будто мы с ней были из разных стран и говорили каждая на своем языке. “Мать не подружка”, – постоянно повторяла она, словно пытаясь оправдать все усиливавшуюся несхожесть наших взглядов. И это была правда. Мы никогда не перешептывались в метро и не держались за руки на улице. Люди, не знавшие нас близко, считали, что мы с ней похожи и что я когда-нибудь тоже стану актрисой. Они думали, что дети наследуют такие профессии от родителей, по аналогии с молодыми писателями, которые опираются на творчество предшественников. Но мне было далеко до ее изящества, мой голос не был таким музыкальным и чарующим, и мужчины на улице не провожали меня взглядами. Она и сама не горела желанием превращать меня в свою копию. Она не научила меня ни танцам, ни актерскому мастерству. Она тщательно ухаживала за кожей и зубами, но никогда не следила за тем, чищу ли зубы я. Когда ее не было дома, я открывала шкаф и перебирала ее платья, поглаживая мягкие шелковые ткани, так непохожие на синтетику, которую носила я сама. Больше всего меня возмущало, что из нас двоих именно мне надо было соблюдать осторожность и следить за тем, что я говорю. Со временем я научилась принимать отсутствующий вид, который все ошибочно объясняли то застенчивостью, то безразличием.
И все-таки, даже когда она вызывала у меня неприязнь, я все равно самозабвенно ее любила. Каждое утро я просыпалась под скрип деревянного пола в ее комнате, потом в чайник с шумом лилась вода из крана. Я знала, что ради меня мать идет на жертвы. Я знала, что необходимость растить дочь мешала ее самореализации. Иногда в ее величавой, рослой фигуре проглядывала прежняя, юная она. В ней проявлялось что-то уязвимое, и я думала: а вдруг мы бы стали друзьями, будь мы одного возраста?
Я думала об этом, потому что мы были очень близки – как соседки по квартире. “Мы живем одни”, – говорила она притворно ласковым тоном, в котором привычно сквозило что-то жалобное. Она называла себя матерью-одиночкой, как будто вырастила меня сама, но это было не совсем так: отец у меня был, и он нас навещал.
Ее друзья, в основном коллеги-актеры, приходили к нам в гости и оставались на ночь. От их одежды несло застарелым сигаретным дымом. Они громко делились мнениями и предложениями по вопросам моего воспитания. От одного из друзей, уехавшего за границу, нам досталась кошка с длинным туловищем и густой рыжей шерстью, которая прожила у нас два года. Кошка у нас не прижилась, в руки не давалась и приходила ко мне, только когда я плакала, – терлась о мои ноги, чувствуя, что я расстроена. Прошло два года, и как-то летом она сбежала через открытое окно кухни, да так и не вернулась.
К тому времени, как я перешла в старшие классы, мы уже сменили три квартиры, из которых каждая последующая была меньше предыдущей. Перебираясь все ближе к центру Парижа, мы наконец поселились на Левом берегу. Друзья Анук не понимали, зачем жить в дорогом районе в нескольких шагах от Люксембургского сада. Они недоумевали, как ей хватило денег на такую квартиру. Они винили во всем ее буржуазных родителей. “Тебя тянет к корням”, – поддразнивали ее друзья. Но я знала, что дело не в этом. Она любила папу, а ему нравился этот округ. И однажды в конце июня именно здесь, неподалеку от нашей улицы, его другая жизнь ворвалась в нашу и навсегда ее перевернула.
Я только что сдала устный французский. Всю весну я проходила в одном и том же наряде: черные джинсы, вылинявшие в серый от многочисленных стирок, и голубая майка. Мне нравилось, как из-под тонких лямок выглядывает белое кружево лифчика. Анук в свои пятьдесят семь была великолепна. Узкие бедра, плоский живот, легкая впадинка в области пупка, прямые плечи. Все в ней было продолговатым, за исключением стоп – единственной уродливой части ее тела: красные выпирающие шишки на пальцах, крошечные ногти, которые она красила, чтобы отвлечь внимание от самих ног. У нее был такой же размер обуви, как и у меня. Ее стройные бедра без труда проскальзывали в джинсы даже в середине лета. Я всегда знала, что моя мать красива, – так говорили и ее друзья, и чужие люди, – но только в эти последние месяцы я начала понимать, насколько уникальной была эта красота. Лица большинства людей с годами оплывали, но ее черты становились все более точеными, словно в зрелом возрасте кости черепа заняли правильное положение.
Мы сидели с ней бок о бок за круглым столиком на открытой веранде кафе, напротив домов песочного цвета с узкими коваными балкончиками. В глубине улицы, за воротами сада с острыми золотыми пиками, виднелось море зелени. Близился вечер, стояла самая жаркая пора, солнечный свет отражался от бледных фасадов и падал на тротуары, пылавшие у нас под ногами, как печь. Анук, в соломенной шляпе, подставляла лучам обнаженные руки. Я сказала, что ей пора прикрыть плечи – они уже начинали пунцоветь.
Она говорила с увлечением, и мне почти не приходилось ее расспрашивать. Она рассказывала, что ставит новую пьесу на пару с другом, у которого меньше опыта, чем у нее. Она знала все нюансы работы над постановкой, начиная с написания сценария и заканчивая созданием декораций. В личной жизни она не отличалась большой организованностью, но режиссура ей удавалась хорошо. Актеры, впрочем, были еще новичками. Анук повела головой, легко хрустнув позвонками. Я вздрогнула от этого звука, на мгновение обнажившего внутреннее устройство ее тела. Она стала объяснять, как важно для нее заучивать их реплики наизусть. Ее будут больше уважать, если она сможет их поправлять, заканчивать за них фразы.
– А сколько лет актерам? – спросила я.
– Они ненамного старше тебя, – сказала она. – Только-только окончили училище. Как наступает время обеда, так они исчезают на целый час. Только представь, час на то, чтобы съесть сэндвич. Никто не остается порепетировать. Им бы твою дисциплинированность.
Я улыбнулась в ответ на комплимент.
Мимо нашего столика в сторону парка прошло несколько семейств. Больше на улице никого не было. Я развернула печенье spéculoos[1], которое принесли к кофе, но передумала есть: не хотелось набирать вес к лету. Анук еще не допила свой citron pressé[2]. Лимонная мякоть лежала на поверхности толстым слоем. Сахара она не добавляла.
На середине очередной фразы Анук неожиданно осеклась и побледнела.
– Что такое? – спросила я.
Ее взгляд был прикован к женщине, которая ходила взад-вперед по тротуару на противоположной стороне улицы и говорила, прижав к уху телефон. Женщина была мне совершенно незнакома, я не могла припомнить, чтобы когда-нибудь с ней встречалась. Она выглядела ровесницей моей матери, но не походила ни на кого из ее окружения. Строгий бежевый жакет и юбка в тон, светлые чулки и черные туфли на каблуках, темно-каштановые волосы уложены в элегантную прическу. Тонкий шарф с цветочным узором развевался при ходьбе. До нас доносился ее мелодичный голос, редкие смешки и стук каблуков по тротуару.
– Ты ее знаешь? – спросила я.
Анук шикнула на меня и опустила голову, словно почему-то хотела остаться неузнанной. Потом торопливо вытащила из кошелька банкноту в десять евро и швырнула на стол. Что, хочет уходить? Она явно колебалась, напряженно замерев на самом краешке стула.
– Ты же даже не допила, – сказала я, показывая на ее citron pressé. С запотевшего стакана на стол стекали холодные капли.
Чувства Анук обычно сразу же отражались на ее лице – брови заострялись, как стрелы, губы вытягивались в овал, даже голос становился громче. Она напитывалась энергией, врываясь прямо в огонь, и редко шла на уступки. А теперь она сидела неподвижно, плотно сжав губы, как будто это могло помочь ей обуздать свои чувства. Но что это были за чувства? Почему она так резко закрылась в себе? Она взглянула на женщину и еле заметно вздрогнула. У меня тоже пробежал холодок по коже, и я, в свою очередь, слегка поежилась.
– Идем, – сказала она, встала, в последний раз бросила взгляд на женщину и поспешно подхватила сумку. Поднимаясь из-за столика, я увидела, что женщина свернула за угол и скрылась из виду.
Мы пошли короткой дорогой, через парк. Шагали быстро и молча, обогнули фонтан и нескольких туристов, сидевших на бортике. Мои босоножки быстро покрылись тонким слоем пыли от мелкого гравия. Мы остановились только на светофоре на площади Эдмона Ростана. Я попыталась вызвать в памяти лицо этой женщины, но вспоминались лишь жакет и туфли на квадратном каблуке и то, как она размахивала свободной рукой, а также эффект, который ее появление произвело на Анук, – как удар током. Если бы не это последнее, я сочла бы ее банальной, ничем не запоминающейся, но теперь чем больше я об этом думала, тем больше мне казалось, что она держалась как важная персона, занимая своим телефонным разговором весь тротуар. Она явилась из другого мира.
Дома Анук объяснила, что женщина, которую мы видели на улице возле кафе, – это мадам Лапьер, папина жена.
Я всегда знала о существовании мадам Лапьер, но никогда с ней не встречалась. Я даже фотографий ее не видела. Я знала, что у нее двое сыновей, оба старше меня, и, наверное, мне нужно называть их сводными братьями. Я не читала, что пишут о папе в газетах. Когда его политическая карьера пошла в гору, я притворялась, что меня интересует только раздел, посвященный новостям культуры. Анук же втайне от меня прочитывала всю газету от корки до корки.
– Я сразу ее узнала, – сказала Анук, расхаживая по гостиной кругами. – Всегда ожидала, что рано или поздно наши с ней пути пересекутся, раз уж мы сюда переехали, – продолжала она тонким голосом.
В некотором смысле этому суждено было случиться, и она морально готовилась к возможной встрече, но разве не странно, что она почувствовала присутствие этой женщины мгновенно, как радар, который улавливает колебания электромагнитного поля? Люксембургский сад – это любимый парк моего отца. Неудивительно, что у него общие вкусы с женой, которая демонстрирует всем туфли от Роже Вивье.
На той женщине были такие же туфли, какие носила Катрин Денев в “Дневной красавице”.
Я поморщилась, вспомнив, что Анук как раз недавно купила задешево пару очень похожих туфель.
– Думаешь, она тоже нас узнала? – спросила я.
– Она и понятия не имеет, кто мы такие, – отрезала Анук.
Я отвернулась. В это мгновение все прояснилось, как будто я вдруг вышла из оцепенения. В отличие от мадам Лапьер и ее сыновей, которые могли открыто жить с папой и считать его своей семьей, мы были никем, невидимками. С меня словно бы содрали защитный слой, лишили меня части меня. Это обнажение было слишком неожиданным, и я поежилась, хотя в квартире было тепло. Ни одна фотография, где мы вместе с папой, не была опубликована. Если бы мадам Лапьер увидела меня на улице, она бы даже не поняла, кто я такая. Я представила, как она, одетая в шелка, торопливо проходит мимо.
В моей голове сложился четкий образ папы: вот он приходит к нам в гости и сидит на кожаном диване рядом с Анук; вот стоит у раковины и вытирает посуду; вот листает газету за обеденным столом. Одна лишь мысль о нем вызывала острое ощущение нашей близости. Я была его единственной дочерью, самым младшим его ребенком. Он был моим отцом. Но с появлением мадам Лапьер этот образ поколебался – так чужой человек, пришедший к вам в дом, завладевает вашими вещами. Я вдруг поняла, что в папиной двойной жизни мы оказались не на той стороне. Я посмотрела на Анук, которая наконец перестала ходить по комнате.
– Она такая, как ты ожидала? – спросила я.
– Я ничего не ожидала, – резко ответила Анук и поднялась к себе.
Я осталась одна. Было слышно, как соседи за стеной готовят ужин. Папина вторая жизнь ворвалась в нашу точно так же, как проникал сюда шум из чужих квартир. Но теперь структура нашего существования изменилась, отдельные элементы рассыпались по разным углам, и я, совершенно сбитая с толку, ушла в свою комнату и закрыла дверь.
Несколько часов я листала картинки в интернете. Я увеличивала на экране лицо мадам Лапьер, силясь разглядеть, не больше ли у нее морщин, чем у Анук, и не скрывают ли рукава ее жакета оплывшие и дряблые руки. Я выискивала изъяны, недостатки в ее красоте и изучала фотографии, как будто в них содержалось объяснение, почему он выбрал ее. Вплоть до этого момента я сопротивлялась искушению следить за папой и его женой. Анук считала, что если я не буду ими интересоваться, то хранить тайну будет легче. Но теперь, когда мадам Лапьер вошла в нашу жизнь, я просмотрела десятки ее фотографий, восполняя упущенное, и почувствовала, как меня переполняет прежде неведомая жадность. Слишком много всего предстояло узнать.
Мадам Лапьер была хороша собой: круглые щеки, длинные прямые волосы, темные брови над миндалевидными глазами и родинка в уголке рта, которую я издалека не заметила. С годами она стала одеваться строже и теперь носила жакеты с подплечниками и узкие юбки длиной до колена. Она происходила из известной в литературных кругах семьи: ее отец, писатель Ален Робер, был одним из так называемых immortels[3] – членов Французской академии. Этот старик с загорелым морщинистым лицом и сверкающими голубыми глазами мелькал на рекламных плакатах в метро, потому что постоянно писал очередную книгу об удручающем состоянии литературы и политики во Франции. Неудивительно, что его дочь вышла за многообещающего молодого политика, который потом стал министром культуры, – за моего отца.
В детстве мне приходила в голову странная мысль. Если Анук умрет, не удочерит ли меня мадам Лапьер? Возьмут ли они с папой меня к себе? Я проецировала на эту женщину собственную идеализированную версию матери – ласковой, нежной, заботливой. Анук учила меня презирать ее и даже запретила упоминать в доме ее имя, но наедине с собой я чувствовала необъяснимую тягу к ней. Я думала о мадам Лапьер с увлечением, граничащим с одержимостью. Я воображала, как бы она заботилась обо мне. Держала бы меня за руку, мерила бы мне температуру, когда я заболею, провожала бы меня в школу по утрам. Я воображала ее озабоченный взгляд, говоривший: Бедняжка, она потеряла мать.
А если умру я, что случится с Анук?
Чем больше я читала о мадам Лапьер, тем больше чувствовала, что интуиция меня не подвела: она оказалась скромной женщиной, не кичившейся своим происхождением. Да, она носила дорогую одежду, но она была не из тех, кто дает пространные интервью с сенсационными подробностями собственной жизни. О сыновьях она говорила с искренней любовью. Она описывала квартиру, в которую они переехали еще до их рождения, рассказывала, как они проводили лето с ее родителями в Дордони. На одной из фотографий она обнимала мальчиков с абсолютно блаженной улыбкой.
Той ночью мне впервые начали сниться сны, которые потом повторялись снова и снова. Мы с Анук плавали в бассейне без дна, и ей нужно было выбраться из воды. “Я должна отсюда вылезти”, – повторяла она, но подтянуться на руках у нее не получалось. Я подставила ей плечи. Она встала на них сначала одной ногой, потом другой и выбралась из бассейна. А я утонула.
1
Тонкое хрустящее печенье с добавлением коричневого сахара и пряностей. – Здесь и далее примеч. перев.
2
Прохладительный напиток-конструктор: свежевыжатый лимонный сок, вода, сахар и кубики льда подаются отдельно, а гость самостоятельно смешивает их в тех пропорциях, какие сочтет нужными.
3
Бессмертных (фр.).