Читать книгу Близость - Сара Уотерс - Страница 4
Часть I
24 сентября 1874 г.
ОглавлениеПапа любил повторять, что на основе любых событий можно написать стройную историю: главное здесь – решить, с чего начать и на чем закончить. Вот и вся недолга, усмехался он. Вероятно, события, с которыми он имел дело, было легче просеивать таким вот образом, сортировать и классифицировать: великие жизни, великие труды – блестящие, четкие и завершенные, как металлические типографские литеры в наборном ящике.
Ах, как же мне недостает папы! Я спросила бы у него, с чего бы он начал повествование, к которому я сейчас приступаю. Спросила бы, как складно изложить историю тюрьмы, заключающей в своих стенах столь много разных судеб; тюрьмы Миллбанк, которая имеет столь необычную форму и производит столь мрачное впечатление своими бесконечными извилистыми коридорами и несчетными решетками ворот.
Начал бы он со строительства тюремных корпусов? Я этого сделать не могу, поскольку, хотя мне и назвали дату постройки не далее чем сегодня утром, она уже вылетела у меня из головы. Кроме того, тюрьма Миллбанк такая прочная и такая древняя, что мне просто не вообразить время, когда она не стояла здесь, на угрюмом берегу Темзы, отбрасывая тень на голую черную землю.
В таком случае, возможно, папа начал бы с визита ко мне мистера Шиллитоу три недели назад; или с нынешнего утра, когда ровно в семь Эллис принесла мне мое серое платье и пелерину… впрочем, нет, он не стал бы начинать историю с дамы и служанки, с нижних юбок и распущенных волос.
А начал бы, пожалуй, с главных ворот Миллбанка, через которые неминуемо проходит каждый посетитель, желающий обозреть тюремные корпуса. Ну так и я начну отсюда, с вашего позволения.
Меня приветствует тюремный привратник, отмечающий мое имя в толстенном учетном журнале; затем караульный ведет меня через узкую арку, и я уже вот-вот ступлю на территорию собственно тюрьмы…
Но прежде, однако, я вынуждена остановиться и немного повозиться со своей юбкой, простой, но широкой, которая зацепилась за какую-то торчащую железяку или камень. Про такую мелочь, как короткая возня с юбкой, папа, конечно же, не стал бы упоминать, но я все же упомяну, ибо только теперь, подняв наконец глаза от своего метущего землю подола, я впервые вижу пятиугольные корпуса Миллбанка – и своей внезапной близостью они наводят на меня жуть. Я смотрю на них, и сердце мое колотится, и мне страшно.
Неделю назад мистер Шиллитоу прислал мне план Миллбанка, который с тех пор приколот к стене подле моего письменного стола. На схеме тюрьма обладает своего рода странным очарованием: пятиугольники корпусов выглядят лепестками геометрического цветка или секциями орнамента в детском альбоме для раскрашивания. В действительности же Миллбанк напрочь лишен очарования. Размеры тюрьмы громадны, а линии и углы, воплощенные в стенах и башнях из желтого кирпича и в забранных решетчатыми ставнями окнах, кажутся каким-то чудовищным извращением. Такое впечатление, будто здание проектировал человек, одержимый бредом или безумием, либо же замысел архитектора именно и состоял в том, чтобы оно сводило с ума своих обитателей. Я бы точно повредилась рассудком, если бы работала здесь надзирательницей.
Так или иначе, я с замиранием сердца последовала за своим провожатым и лишь раз замедлила шаг, чтобы оглянуться, а потом посмотреть на клин неба над головой. Внутренние ворота Миллбанка расположены в стыке двух пятиугольников, и, когда идешь к ним по сужающейся полосе гравия, чувствуешь, как стены надвигаются на тебя с обеих сторон, словно сходящиеся скалы Босфора. Тени здесь, отброшенные грязно-желтыми кирпичами, отливают синевой кровоподтеков. Земля, из которой вырастают стены, сырая и темная, как табак.
Воздух, пропитанный кислыми испарениями почвы, стал еще более затхлым, когда меня ввели в здание и заперли за мной ворота. Сердце мое забилось пуще прежнего и продолжало глухо колотиться, пока я сидела в голой комнатушке и наблюдала через открытую дверь за хмурыми надзирателями, которые, негромко переговариваясь, проходили по коридору мимо.
Когда наконец появился мистер Шиллитоу, я порывисто пожала ему руку и воскликнула:
– Рада вас видеть! Я уже начала бояться, что меня примут за вновь прибывшую осужденную и отведут в камеру!
Он рассмеялся и сказал, что подобных недоразумений в Миллбанке никогда еще не случалось.
Затем мы с ним направились в глубину тюрьмы: мистер Шиллитоу решил, что лучше сразу отвести меня в кабинет начальницы женского отделения, главной смотрительницы мисс Хэксби. По пути он пояснял наш маршрут, который я пыталась мысленно соотнести с досконально изученной мною бумажной схемой; но планировка тюрьмы столь причудлива, что вскоре я совершенно потеряла ориентацию. В корпуса, где содержались мужчины, мы точно не заходили. Только прошли мимо ворот, которые вели к ним из центрального шестиугольного здания, где размещались кладовые, лазарет, кабинет самого мистера Шиллитоу и конторы низших служащих, изоляторы и часовня.
– Видите? – Он кивком указал на желтые трубы за окном, из которых валил дым от печей тюремной прачечной. – У нас тут настоящий город в городе! Полное самообслуживание. Думаю, мы успешно выдержали бы длительную осаду.
Он говорил с неприкрытой гордостью, почти хвастливо, но тотчас же сам и усмехнулся, словно позабавленный своим тоном, а я улыбнулась в ответ. Если я и сумела справиться с робостью, объявшей меня, когда внутренние ворота тюрьмы закрылись за мной, отсекая воздух и свет дня, то теперь, когда ворота эти остались далеко позади, в самом начале сумрачного запутанного пути, по которому мне одной нипочем не вернуться, – теперь я опять исполнилась тревоги. На прошлой неделе, разбирая папины бумаги, я наткнулась на альбом тюремных гравюр Пиранези и целый час с муторным чувством разглядывала их, рисуя в воображении жуткие картины, что предстанут передо мной в скором будущем. Разумеется, ничего похожего на них я здесь не увидела. Мы шли чередой опрятных побеленных коридоров, на перекрестьях которых нас приветствовали караульные в темной форменной одежде. Но именно опрятность и схожесть этих коридоров и этих людей внушала тревогу: проведи меня хоть десять раз одним и тем же путем, я так и не пойму, что уже по нему проходила. И еще шум, отвратительный шум, здесь стоящий, терзает нервы. Каждый караульный с лязгом отодвигает засов решетки, которая, открываясь, резко скрежещет петлями, потом с грохотом захлопывается и все с тем же ужасным лязгом запирается. По пустым коридорам разносится многослойное эхо других решеток, других засовов и замков, далеких и близких. Такое ощущение, будто тюрьма находится в самом центре нескончаемой грозы, от которой у меня звенит в ушах.
Наконец мы подошли к старинной клепаной двери с задвижным окошечком, которая оказалась входом в женское отделение. Открывшая нам надзирательница поприветствовала мистера Шиллитоу книксеном. Поскольку она была первой женщиной, мною здесь встреченной, я постаралась рассмотреть ее возможно лучше. Моложавая, бледная, неулыбчивая дама в сером шерстяном платье, короткой черной пелерине, серой соломенной шляпке с голубой отделкой и грубых черных башмаках на плоской подошве, каковой комплект, как я поняла впоследствии, был тюремной униформой. Заметив мой пристальный взгляд, она сделала книксен и мне, а мистер Шиллитоу представил нас друг другу:
– Мисс Ридли, старшая матрона. Мисс Прайер, наша новая добровольная посетительница.
Когда мисс Ридли зашагала впереди нас, раздалось мерное металлическое звяканье, и тогда я увидела, что она, как и все надзиратели, носит широкий кожаный ремень с латунной пряжкой, к которой прицеплена связка блестящих тюремных ключей. Чередой все таких же безликих коридоров матрона провела нас к винтовой лестнице, ведущей на самый верх башни, где в белой круглой комнате со множеством окон размещается кабинет мисс Хэксби.
– Сейчас вы поймете, чем хороша такая планировка, – сказал мистер Шиллитоу, когда мы, краснея и отдуваясь, поднимались по ступенькам.
И действительно, я сразу поняла: башня возвышается над внутренними дворами пятиугольника, и из нее видны все стены с зарешеченными окнами, образующие внутренний фасад женского корпуса. Обстановка в комнате скудная. Пол голый. Меж двух невысоких стоек навешена веревка, перед которой должны становиться арестантки, сюда приведенные, а за веревкой – письменный стол. За ним сидела и писала что-то в большом черном журнале сама мисс Хэксби – «тюремный Аргус», как с улыбкой назвал ее мистер Шиллитоу.
При нашем появлении она встала, сняла очки и тоже сделала книксен.
Она миниатюрная дама с совершенно белыми волосами и пронзительными глазами. К побеленной кирпичной стене за столом крепко привинчена эмалированная табличка, на которой черными буквами значится:
«Ты положил беззакония наши пред Тобою, и тайное наше пред светом лица Твоего».
Войдя в эту комнату, невольно испытываешь желание тотчас же подойти к одному из изогнутых окон и посмотреть на вид из него. Заметив мое жгучее любопытство, мистер Шиллитоу промолвил:
– Да-да, мисс Прайер, подойдите к окну, прошу вас.
С минуту я разглядывала неправильные четырехугольники дворов внизу, потом внимательнее всмотрелась в уродливые тюремные стены с рядами частых узких окон.
– Не правда ли, вид прекрасный и жуткий одновременно? – спросил мистер Шиллитоу.
Передо мной была вся женская тюрьма, за каждым окном – одиночная камера с узницей.
Мистер Шиллитоу повернулся к мисс Хэксби:
– Сколько сейчас человек в вашем отделении?
– Двести семьдесят, – ответила она.
– Двести семьдесят! – повторил мистер Шиллитоу, тряся головой. – Вы только представьте на минутку, мисс Прайер, этих несчастных женщин и темные кривые пути, приведшие их в Миллбанк! Воровки, проститутки, жертвы порока, которым неведомы стыд, понятие долга и прочие благородные чувства – да-да, совершенно неведомы, поверьте мне. Общество вынесло им приговор и передало нам – мисс Хэксби и мне – под опеку. И в чем же, спросите вы, состоит наша опека? Отвечаю. Мы прививаем им полезные привычки. Учим молиться, учим благопристойному поведению. Да, в силу необходимости они бо́льшую часть времени проводят в одиночестве, в стенах своих камер. Кто-то из них… – он снова кивнул на окно перед нами, – здесь на три года, кто-то на шесть или семь лет. Вот они там, сидят под замком наедине со своими думами. Мы можем усмирить их языки, можем занять их руки, но над их душами, мисс Прайер, но над их грязными воспоминаниями, гнусными мыслями и низменными устремлениями мы не властны. Верно, мисс Хэксби?
– Да, сэр.
– Но все же вы полагаете, что добровольная посетительница может оказать на них благотворное влияние? – спросила я.
– Безусловно, – ответил он. – Вне всякого сомнения. Эти несчастные безнадзорные души сродни душам детей или дикарей – они впечатлительны и восприимчивы, и нужен лишь качественный шаблон, чтобы сформировать их должным образом. Конечно, перевоспитанием могли бы заняться и наши матроны, – продолжал он, – но рабочие смены у них долгие, а обязанности весьма тяжелые. Арестантки порой на них ожесточаются и бывают очень грубы. Но если к ним явится дама из общества, мисс Прайер, если она возьмется за труд перевоспитания! Стоит лишь им уразуметь, что она оставила свою благополучную жизнь, дабы навестить их и поинтересоваться их жалкими судьбами; стоит лишь им увидеть прискорбный контраст между речью и манерами этой дамы и собственными низкими повадками, они смягчаются и покоряются – я не раз видел такое! И мисс Хэксби видела! Все дело здесь в полезном влиянии, в сострадании, в укрощении дурных чувств…
Он продолжал дальше в таком же духе. Разумеется, почти все это мистер Шиллитоу уже говорил мне три недели назад в нашей гостиной – и там, в присутствии моей хмурой матери, под мерное тиканье каминных часов, речи его звучали очень убедительно. Должно быть, после кончины вашего отца вы томитесь бездельем, мисс Прайер, сказал мистер Шиллитоу. Он зашел к нам для того только, чтобы забрать несколько книг, когда-то взятых у него папой, и не понял, что я вовсе не томлюсь бездельем, а попросту больна. Тогда я даже порадовалась, что он этого не понял. Сейчас, однако, видя перед собой угрюмые стены тюрьмы, чувствуя взгляды мисс Хэксби и мисс Ридли, которая стояла у двери со скрещенными на груди руками и с этой своей связкой ключей на ремне, – сейчас я вдруг испугалась до смерти. На миг мне захотелось, чтобы они распознали во мне малодушную слабость и отправили меня домой – как порой отправляла мать из театра, когда видела, что от переживаний я вот-вот расплачусь навзрыд в тишине зрительного зала.
Однако они ничего не заметили. Мистер Шиллитоу продолжал говорить – об истории Миллбанка, о здешнем распорядке, персонале и посетителях. Я слушала и кивала; мисс Хэксби тоже кивала изредка. Спустя несколько времени где-то в тюрьме зазвонил колокол; мистер Шиллитоу и матроны разом встрепенулись, и мистер Шиллитоу сказал, что слишком уж заболтался. По сигналу колокола, пояснил он, арестанток выводят во дворы на прогулку; сейчас он вынужден препоручить меня заботам матрон, но я непременно должна зайти к нему в другой раз и поделиться впечатлениями о женщинах. Он взял мою руку, но, когда я двинулась было за ним следом в сторону стола, остановил меня:
– Нет-нет, задержитесь у окна еще немного. Мисс Хэксби, сделайте милость, подойдите, постойте здесь рядом с мисс Прайер. Теперь, мисс Прайер, смотрите внимательно – и увидите нечто интересное!
Надзирательница отворила перед ним дверь, и он исчез во мраке лестничной площадки. Мисс Хэксби приблизилась ко мне, и мы обе уставились в окно. Мисс Ридли подошла к соседнему окну. Внизу простирались три земляных двора, разделенные между собой высокими кирпичными стенами, которые расходились от башни смотрительницы, точно спицы тележного колеса. Над нами нависало грязное городское небо, исчерченное солнечными лучами.
– Чудесный день для сентября, – обронила мисс Хэксби и снова перевела взгляд на дворы под нами.
Я тоже смотрела вниз и ждала.
Какое-то время там было совсем мертво: тюремные дворы, как и вся прочая территория, совершенно голые, лишь гравий да глинистая земля, ни травинки, чтоб затрепетала на ветру, ни жучка-червячка, чтоб птица к нему слетела. Но через минуту-другую я заметила какое-то движение в углу одного двора, а потом точно такое же и в двух других. То открывались двери, и из них одна за другой выходили арестантки. Еще никогда прежде я не видела зрелища столь необычного и поразительного; с высоты башни женщины казались крошечными, словно фигурки в часах или бусинки на нитке. Они вереницей вытекли во дворы и образовали три огромных замкнутых овала. Уже в следующую секунду я бы не сказала, кто из них вышел первой, а кто последней, ибо нигде меж ними не было заметного разрыва и все они были одеты совершенно одинаково: коричневый балахон, белый чепец, голубая косынка, повязанная на шее. Только осанка и особенности поступи выдавали в них живые человеческие существа; хотя все они шли единым медленным шагом, кто-то из них сутулился, кто-то прихрамывал, кто-то зябко ежился, обхватив себя руками; иные поднимали лицо к небу, а одна, мне показалось, даже вскинула глаза на наше окно и пристально на нас посмотрела.
Перед нами были все заключенные женского корпуса, почти три сотни: по девяносто в каждой кружащейся веренице. В углу каждого двора стояла пара надзирательниц в темных плащах. Они обязаны следить за узницами до конца прогулки.
Мисс Хэксби наблюдала за бредущими по кругу женщинами со своего рода удовольствием.
– Видите, как хорошо они держат шаг, – сказала она. – Заключенные должны сохранять положенную дистанцию между собой. Всякая арестантка, нарушившая дистанцию, получает строгий выговор и лишается части своих прав. Престарелых, больных и немощных женщин или совсем уж молоденьких девочек – а у нас были тринадцати-четырнадцатилетние, верно, мисс Ридли? – надзирательницы выстраивают для прогулки в отдельный круг.
– А почему все молчат, никто словечком не перекинется? – спросила я.
Мисс Хэксби пояснила, что заключенные должны хранить молчание во всех частях тюрьмы; им строго возбраняется говорить, свистеть, петь, даже просто мурлыкать под нос и вообще «издавать любые умышленные звуки», если только таковые не требуются для того, чтобы изложить какую-нибудь просьбу к матроне или добровольной посетительнице.
– И сколько же им так ходить? – спросила я.
– Час.
– А если дождь?
– Тогда прогулка отменяется. Для матрон это очень тяжелые дни, поскольку от долгого сидения в четырех стенах женщины становятся страшно раздражительными и дерзкими.
Говоря, мисс Хэксби пристально смотрела на круговые вереницы людей внизу; одна из них замедлила свое вращение, рассогласовавшись с двумя другими.
– Ну вот, из-за этой… – она назвала имя женщины, – весь строй едва ползет. Во время обхода, мисс Ридли, непременно поговорите с нею.
Меня изумило, что мисс Хэксби различает женщин. Когда я сказала ей об этом, она улыбнулась и ответила, что видит арестанток на прогулке каждый божий день в продолжение всех их сроков, «и я уже семь лет здесь в должности начальницы, а до этого служила старшей матроной, а еще раньше была рядовой надзирательницей в Брикстоне». В общей сложности мисс Хэксби провела в тюрьме двадцать один год, что гораздо больше срока многих осужденных. И все же иные из женщин, ходящих там внизу, просидят в тюремных стенах дольше времени, чем она. Они поступили сюда при ней, но ей едва ли доведется увидеть, как они выходят на волю…
Я спросила, не облегчают ли ей работу такие женщины, наверняка хорошо знающие тюремный уклад.
– О да, – кивнула она. – Не правда ли, мисс Ридли? Мы предпочитаем сиделиц с длительными сроками.
– Так точно, – подтвердила надзирательница. – По нам, лучше долгосрочницы с одним преступлением за спиной. То есть, – пояснила она мне, – отравительницы, детоубийцы, «купоросницы», к которым судьи проявили снисхождение, избавив от виселицы. Будь у нас тут только такие женщины, мы б распустили всех надзирательниц по домам и предоставили арестанткам самим за собой надзирать. Больше всего досаждают мелкие преступницы, не впервой сидящие: воровки, проститутки, фальшивомонетчицы – вот они-то сущие чертовки, мисс! Зловредные от природы и нипочем не желающие исправляться. Если они и знают наши порядки, то только такие, которые можно безнаказанно нарушить; и знают, какими своими выходками они сильней всего попортят нам кровь! Одно слово – чертовки!
Хотя говорила она совершенно спокойно, по спине у меня пробежал холодок. Возможно, оттого, что связка железных ключей у нее на поясе по-прежнему изредка позвякивала, мне слышались сходные металлические нотки и в голосе мисс Ридли. Он вызывал в воображении засов, который можно отодвинуть резко или плавно, но который в любом случае остается железным и звучит соответственно.
Несколько мгновений я молча смотрела на нее, затем вновь повернулась к мисс Хэксби, которая, слушая речь мисс Ридли, слегка кивала, а теперь чуть заметно улыбнулась.
– Видите, как переживают мои надзирательницы из-за своих подопечных! – Она немного помолчала, не спуская с меня своих острых глаз, потом спросила: – Вы считаете нас чрезмерно строгими, мисс Прайер? – И, не дожидаясь ответа, продолжила: – Разумеется, вы составите собственное мнение о характерах наших женщин. Мистер Шиллитоу попросил вас стать добровольной посетительницей для них, за что я ему благодарна, и вы вольны проводить с ними время, как сочтете нужным. Однако я должна сказать вам, как сказала бы любой даме и любому джентльмену, которые желают наведаться в тюремные камеры: будьте бдительны! – Слова эти мисс Хэксби произнесла с сильным нажимом. – Будьте бдительны с нашими арестантками!
Она пояснила, что я, к примеру, должна зорко следить за своими вещами. Многие женщины в прошлой своей жизни промышляли воровством, и, если они увидят у меня часы или носовой платок, у них возникнет искушение взяться за старое; посему она настоятельно просит меня не держать подобные предметы на виду, а прятать подальше, как я прятала бы от глаз служанки кольца и ценные безделушки, дабы не вводить в соблазн.
Также, сказала она, мне надлежит все время помнить, о чем с ними можно разговаривать, а о чем – нет. Нельзя сообщать ни о каких событиях, происходящих в мире за пределами тюрьмы, даже какое-нибудь газетное объявление нельзя пересказать – да-да, последнее ни в коем случае, подчеркнула она, поскольку «газеты у нас настрого запрещены».
Возможно, продолжала мисс Хэксби, кто-нибудь из женщин станет искать во мне наперсницу и советчицу; в таком случае я должна дать ей совет, «какой дала бы матрона: ежедневно раскаиваться в своем преступлении и всеми силами стремиться к честной, благонравной жизни». Нельзя ничего обещать арестантке, нельзя передавать никаких предметов или сообщений от нее родственникам и друзьям на воле.
– Если заключенная скажет вам, что ее мать тяжело заболела и лежит при смерти, если отрежет прядь волос и слезно взмолится, чтобы вы ее передали умирающей как знак дочерней любви, вы должны отказать. Стоит лишь раз согласиться, мисс Прайер, и арестантка получит власть над вами. Станет угрожать донести на вас и таким образом принудит к содействию ей в разных беззакониях. На моей памяти здесь, в Миллбанке, было два или три громких случая подобного рода, которые закончились очень печально для всех участников.
Вот, кажется, и все предостережения, сделанные мне мисс Хэксби. Я поблагодарила за них, однако все время, пока она говорила, я ни на миг не забывала о тягостном присутствии безмолвной гладколицей надзирательницы и теперь почувствовала себя так, будто благодарю за какое-то суровое наставление свою мать, в то время как Эллис убирает со стола тарелки. Я снова уставилась в окно, на ходящих по кругу женщин, и молчала, погруженная в свои мысли.
– Вижу, вам нравится смотреть на них, – заметила мисс Хэксби. Потом сказала, что ни разу еще здесь не было посетителя, которому не нравилось бы стоять у окна и наблюдать за женщинами на прогулке. Это успокаивает нервы, она полагает, все равно что смотришь на рыбок в пруду.
После этого я отошла от окна.
Кажется, мы еще немного поговорили о тюремных порядках, но вскоре мисс Хэксби взглянула на часы и сказала, что теперь мисс Ридли может сопроводить меня вниз и провести по отделению.
– Сожалею, что не могу сама вам все показать. Но видите… – она кивнула на огромный черный том на своем столе, – вот моя работа на утро. Это «Журнал поведения», куда я должна занести все рапорты моих надзирательниц. – Она надела очки, и ее острые глаза стали еще острее. – Сейчас я узнаю, мисс Прайер, насколько хорошо вели себя женщины на этой неделе – и насколько дурно!
Мисс Ридли открыла передо мной дверь кабинета и повела вниз по полутемной винтовой лестнице. Этажом ниже мы миновали еще одну дверь.
– А здесь что за комнаты, мисс Ридли? – спросила я.
Личные апартаменты мисс Хэксби, где она обедает и спит, последовал ответ, и я попыталась вообразить, каково это – лежать в тихой башне, где повсюду вокруг тебя окна, за которыми – тюрьма.
Я всматриваюсь в план Миллбанка, висящий рядом со столом, и нахожу на нем башню главной смотрительницы. Кажется, теперь я вижу также, каким маршрутом вела меня мисс Ридли. Она шла скорым шагом, безошибочно выбирая путь по однообразным коридорам и ни на миг от него не отклоняясь, точно стрелка компаса, постоянно указывающая на север. Общая протяженность тюремных коридоров составляет три мили, сообщила мисс Ридли; а когда я спросила, не трудно ли различать коридоры, с виду совершенно одинаковые, она фыркнула и ответила, мол, все женщины, поступающие надзирательницами в Миллбанк, на первых порах видят ночью один и тот же сон: будто они все идут и идут по бесконечному белому коридору.
– Так продолжается где-то с неделю, – сказала мисс Ридли. – По прошествии этого срока любая надзирательница уже знает здесь все ходы-выходы. А через год не прочь бы и снова заплутать разнообразия ради.
Сама она работает в Миллбанке даже дольше мисс Хэксби. Смогла бы исполнять свои обязанности и с завязанными глазами. Тут мисс Ридли улыбнулась, но без всякого тепла.
Щеки у нее белые и гладкие, точно воск или свиное сало; глаза блеклые, с тяжелыми веками без ресниц. Руки безупречно чистые и тоже очень гладкие, – верно, оттирает их пемзой, решила я. Ногти подстрижены очень коротко, чуть не до мяса.
Больше мисс Ридли не произносила ни слова, пока мы не достигли входа в непосредственно женский корпус – решетчатых ворот, впустивших нас в прохладный, тихий, длинный коридор наподобие монастырского, где размещались камеры. В ширину он имел футов шесть, пол посыпан песком, стены и потолок побелены известью. Высоко в стене по левую руку – выше моей головы – тянулся ряд зарешеченных окон с толстыми стеклами, а по всей длине противоположной стены шли дверные проемы: проем за проемом, проем за проемом, все совершенно одинаковые, подобные черным, неотличимым один от другого дверным провалам в кошмарном сне, среди которых ты должен выбрать нужный. Из них в коридор сочился слабый свет – и мерзейший запах, который я почуяла еще издалека и, кажется, ощущаю даже сейчас, когда пишу эти строки! Удушливый смрад того, что здесь называют «отхожими ведрами», и застойная кислая вонь множества немытых тел.
Мисс Ридли сообщила, что это блок «А»; всего здесь шесть блоков, по два на каждом этаже. В блоке «А» содержатся вновь прибывшие женщины, так называемый третий разряд.
Она ввела меня в первую пустую камеру, жестом обратив мое внимание на две двери, через которые мы прошли: деревянную с засовами и решетчатую с замком.
– Днем деревянные двери всегда распахнуты, а решетки заперты, – сказала надзирательница. – Чтобы мы видели заключенных, проходя по коридору, ну и чтобы камеры хоть немного проветривались.
Она закрыла за нами обе двери, и комната сразу потемнела и словно бы стала меньше. Уперев руки в бока, мисс Ридли медленно огляделась и сказала, что камеры здесь очень даже приличные: просторные и «ну очень добротно построенные», со стенами двойной кирпичной кладки между ними – через такие, чай, не перестукнешься, не переговоришь с соседкой.
Я отвернулась. Камера, хотя и погруженная в полумрак, резала глаз белизной, и обстановка в ней была такая скудная, что даже сейчас, закрыв глаза, я отчетливо вспоминаю все, что там находилось. Единственное маленькое окно с желтым армированным стеклом – наверняка одно из тех, на которые мы с мистером Шиллитоу смотрели из башни мисс Хэксби. На стене рядом с дверью – эмалированная табличка с перечнем «Правил для осужденных» и «Молитвой для осужденных». На некрашеной деревянной полке – кружка, плоская миска, солонка, Библия и душеполезная книга «Духовный спутник арестанта». Стол и стул, свернутая подвесная койка, рядом с ней лоток с холщовыми мешочками и мотками красных ниток и отхожее ведро с обколотой по краям эмалированной крышкой. На узком подоконнике – старый казенный гребень, в обломанных зубьях которого застрял клок волос с хлопьями перхоти.
Единственно этим гребнем, как оказалось, камера и отличалась от всех прочих. Личные вещи арестанткам не полагаются, а все выданные здесь – кружки, тарелки, Библии – требуется содержать очень аккуратно и размещать на полке в соответствии с установленным образцом. Обход первого этажа в обществе мисс Ридли, с осмотром унылых, безликих камер, повергнул меня в страшную тоску; вдобавок вскоре у меня закружилась голова от геометрии здешней планировки. Разумеется, блоки тянутся вдоль наружных стен пятиугольного корпуса, а потому коленья их располагаются под непривычными углами друг к другу: всякий раз, достигая конца одного скучного белого коридора, мы оказывались в начале другого точно такого же, но поворачивающего под неестественным углом. На стыке каждых двух коридоров находится винтовая лестница. Между блоками размещается башня, где у надзирательницы каждого этажа есть своя комнатка.
Во все время нашего обхода из-за окон камер доносилась мерная поступь женщин в тюремных дворах. Когда мы достигли поворота в последний коридор на первом этаже, вновь зазвонил тюремный колокол, и монотонный ритм шагов замедлился и рассыпался; мгновение спустя грохнула дверь, загремела решетка, затем послышался скрип башмаков по песку, отдававшийся глухим эхом.
Я взглянула на мисс Ридли.
– Заключенные идут, – сказала она без всякого выражения.
Мы стояли и прислушивались к шагам, которые звучали все громче, громче, громче и наконец совсем уже громко, но арестанток, теперь находившихся почти рядом, мы по-прежнему не видели: они все еще не появились из-за угла, третьего по счету на нашем пути по этажу.
– Словно призраки… – проговорила я.
На память мне пришли римские легионеры, чья тяжкая слаженная поступь, по слухам, порой раздается в подвалах домов Сити. Наверное, в грядущих веках, когда Миллбанк исчезнет с лица земли, в воздухе над бывшей тюремной территорией будет носиться вот такое же эхо.
Но мисс Ридли странно посмотрела на меня и переспросила:
– Призраки?
Тут наконец из-за угла показались арестантки – и сразу вдруг стали совершенно реальными: не призраки, не часовые фигурки, не бусинки на нитке, какими представлялись прежде, но сутулые женщины и девушки с загрубелыми лицами, которым все они придавали смиренное выражение, едва завидев мисс Ридли. Меня, впрочем, они разглядывали без всякого стеснения. Никто из них тем не менее ни на миг не замешкался: все отлаженным порядком разошлись по камерам и уселись там. Последней шла надзирательница, запирая одну за другой решетки.
Кажется, ее зовут мисс Маннинг.
– Мисс Прайер впервые нас посещает, – сказала мисс Ридли.
Надзирательница кивнула и ответила, что была предупреждена о моем визите.
Очень мило с моей стороны, что я решила навестить их девочек, с улыбкой сказала она. Не угодно ли мне прямо сейчас побеседовать с одной из них? Да, пожалуй, согласилась я. Мисс Маннинг подвела меня к не запертой еще камере и поманила пальцем женщину, там сидевшую:
– Эй, Пиллинг! У нас тут новая добровольная посетительница, желает уделить тебе внимание. А ну-ка, встань, покажись! Поди сюда, да пошевеливайся!
Арестантка подошла и сделала книксен. После скорой ходьбы по двору щеки у нее раскраснелись и под носом блестела легкая испарина.
– Назовись и скажи, за что сидишь, – приказала мисс Маннинг, и женщина тотчас ответила, хотя и чуть запинаясь:
– Сюзанна… Пиллинг, мэм. За… воровство сижу.
Мисс Маннинг указала мне на эмалированную табличку, висевшую на цепочке у входа в камеру: там значились тюремный номер, разряд, род преступления и дата освобождения заключенной.
– Сколько вы уже отсидели, Пиллинг? – спросила я.
Семь месяцев, ответила она. Я кивнула. А сколько ей лет? Я думала – где-то под сорок, но она сказала – двадцать два, и я немного смешалась, а потом опять кивнула и задала следующий вопрос:
– И как вам здесь живется?
Вполне неплохо, ответила она. Мисс Маннинг к ней добра.
– Не сомневаюсь, – сказала я.
Последовало молчание. Женщина пристально смотрела на меня; обе надзирательницы, думаю, тоже. Мне вдруг вспомнилось, как мать сурово выговаривала мне, двадцатидвухлетней, за неумение поддерживать беседу во время светских визитов. Следует справиться у хозяйки о здоровье детей, расспросить о спектаклях и выставках, которые она посещала в последнее время, о ее занятиях живописью или шитьем. Восхититься покроем ее платья…
Я оглядела грязно-коричневое платье Сюзанны Пиллинг и спросила, довольна ли она тюремной одеждой. Это какая ткань – саржевая или полушерстяная? Тут мисс Ридли шагнула вперед, прихватила пальцами юбку арестантки и немного приподняла. Платье полушерстяное, сказала она. Чулки шерстяные (они были синие в малиновую полоску, очень грубые). Одна нижняя юбка фланелевая, другая саржевая. Я перевела взгляд на грубые прочные башмаки, и мисс Ридли тотчас сообщила, что всю арестантскую обувь тачают заключенные-мужчины в тюремной мастерской.
Пока надзирательница демонстрировала мне все эти предметы одежды, Сюзанна Пиллинг стояла неподвижно, как манекен, и я сочла себя обязанной нагнуться и пощупать ткань платья. Оно пахло… ну как станет пахнуть любое полушерстяное платье, которое потеющая женщина носит целыми днями в подобном месте. Посему в следующую очередь я спросила, часто ли узницы сменяют платья на свежие. Раз в месяц, ответили матроны. А нижние юбки, сорочки и чулки – раз в две недели.
– А как часто вам разрешается мыться? – обратилась я к самой арестантке.
– Так часто, мэм, как нам хочется. Но не больше двух раз в месяц.
Заметив застарелые шрамы от гнойников на ее руках, сцепленных на животе, я задалась вопросом, часто ли она мылась до того, как попала в Миллбанк.
А также спросила себя: о чем, собственно, мы с ней стали бы разговаривать, если бы нас оставили в камере наедине? Однако вслух я сказала:
– Что ж, возможно, я снова навещу вас на следующей неделе, и вы расскажете мне, как проводите здесь дни. Вам хотелось бы?
Да, очень, быстро ответила она. Потом спросила, буду ли я тоже рассказывать им истории из Писания.
Мисс Ридли пояснила, что одна добровольная посетительница, приходящая по средам, читает женщинам Библию, а затем задает вопросы по тексту. Нет, сказала я Пиллинг, читать вслух я не собираюсь, буду только выслушивать узниц, пусть лучше они поведают мне свои истории. Пиллинг пытливо на меня посмотрела, но ничего не сказала. Мисс Маннинг отправила ее обратно в камеру и заперла решетку.
Потом мы поднялись по винтовой лестнице на второй этаж, где размещались блоки «D» и «E», так называемые дисциплинарные. Здесь содержатся женщины непокорные и неисправимые, которые не раз злостно нарушили порядок в Миллбанке или были присланы сюда за многократные злостные нарушения из других исправительных учреждений. В камерах дисциплинарных блоков запирают обе двери, поэтому в коридорах темнее и вонь гуще. За арестантками здесь надзирает дородная бровастая женщина по имени – вы не поверите! – миссис Притти[1]. Она шла впереди нас с мисс Ридли и – со своего рода мрачным удовольствием, точно смотрительница музея восковых фигур, – останавливалась у камер наиболее опасных или курьезных своих подопечных, чтобы доложить о преступлениях, ими совершенных.
– Джейн Хой, мэм, детоубийца. Клейма негде ставить. Фиби Джексон, воровка. Подожгла свою камеру. Дебора Гриффитс, карманница. Наказана за плевок в капеллана. Джейн Сэмсон, самоубийца…
– Самоубийца? – переспросила я.
Миссис Притти кивнула:
– Травилась лауданумом. Аж семь раз, в последний спасена полисменом. Осуждена за вред, чинимый общественному спокойствию.
Я молча смотрела на запертую дверь.
Наклонив голову набок, миссис Притти задушевно промолвила:
– Вы небось гадаете, не пытается ли она там удушиться прямо сию минуту. – (Хотя у меня, разумеется, и в мыслях подобного не было.) – Вот, гляньте. – Она указала мне на маленькие железные заслонки, которые в любое время можно откинуть в обеих дверях камеры, чтобы проверить, чем там занимается арестантка; надзирательницы называют окошечко «приглядкой», а арестантки – «глазком».
Я подалась вперед, чтобы рассмотреть его получше, потом подступила чуть ближе, но миссис Притти остановила меня: мол, нет, придвигать к нему лицо не следует. Арестантки существа коварные, сказала она; случалось, глаза матронам выкалывали.
– Одна как-то доостра заточила ручку ложки и…
Я испуганно моргнула и отпрянула от двери. Но миссис Притти улыбнулась и откинула заслонку:
– Впрочем, Сэмсон у нас смирная. Вот, можете глянуть, только осторожно…
Окно в крохотном помещении закрывала частая решетка, отчего там было темнее, чем в нижних камерах, и вместо подвесной койки была жесткая деревянная кровать. На ней сидела заключенная Джейн Сэмсон, проворно расщипывая кокосовую паклю в мелкой корзинке, стоявшей у нее на коленях. Она уже разобрала на волокна с четверть спутанной массы, но рядом с кроватью стояла еще одна корзинка с паклей, побольше. Сквозь оконную решетку немного пробивалось солнце, в тонких лучах которого густо кружились частицы пыли и мельчайшие бурые ворсинки. Женщина представилась мне персонажем какой-то сказки – некой пленной принцессой, посаженной на дне озера за невыполнимую работу.
Пока я смотрела, она вдруг вскинула на меня взгляд, поморгала и протерла глаза, воспаленные от пакляной пыли. Я быстро опустила щиток «приглядки» и отступила от двери. «Уж не хотела ли узница подать мне какой-то знак или сказать что-то?» – подумала я.
Затем мисс Ридли повела меня прочь из дисциплинарного блока, и мы поднялись по винтовой лестнице на третий, последний этаж. Надзирательницей там оказалась темноглазая женщина с добрым, серьезным лицом, которую звали миссис Джелф.
– Пришли взглянуть на моих бедных подопечных? – спросила она, когда мисс Ридли подвела меня к ней.
Под присмотром у миссис Джелф преимущественно заключенные второго разряда, первого разряда и высшего – «звездочного» – разряда. Им разрешается работать при открытой деревянной двери, как женщинам в блоках «A» и «B», но работа у них легче: они вяжут чулки или шьют рубашки, им дозволено пользоваться ножницами, иголками и булавками, что здесь считается свидетельством величайшего доверия. Камеры, сейчас залитые утренним солнцем, были очень светлыми, почти веселыми. Когда мы проходили мимо, их обитательницы вставали, делали книксен и рассматривали меня с нескрываемым любопытством. Наконец я сообразила, что подобно тому, как я разглядываю их прически, платья и чепцы, так и арестантки изучают детали моего наряда и внешнего облика. Наверное, здесь, в Миллбанке, даже строгое траурное платье вызовет острый интерес.
Большинство заключенных в этом блоке – те самые долгосрочницы, о которых столь хорошо отозвалась мисс Хэксби. Теперь и миссис Джелф тоже похвально о них высказалась: тишайшие женщины во всей тюрьме, доложила она; многих из них до окончания срока переведут в тюрьму Фулэм, где порядки помягче.
– Они у нас просто овечки кроткие, правда, мисс Ридли?
Да, подтвердила мисс Ридли, не идут ни в какое сравнение с отребьем из блоков «C» и «D».
– Решительно ни в какое, – с нажимом сказала она. – Вон, сидит тут одна – убила мужа, жестоко с ней обращавшегося, – так другой такой благовоспитанной женщины на всем свете не сыщешь. – Надзирательница кивнула на камеру, где узколицая арестантка терпеливо распутывала клубок пряжи. – У нас ведь в Миллбанке и дамы сидят, – продолжала она. – Приличные дамы, мисс, вроде вас!
Я улыбнулась последним ее словам, и мы двинулись дальше. Внезапно из одной камеры впереди раздался возбужденный тонкий голос:
– Мисс Ридли? Там что, мисс Ридли? – У решетки стояла женщина, втиснув лицо меж железными прутьями. – Ах, мисс Ридли, благодетельница наша! Вы уже передали мисс Хэксби что я просила?
Когда мы приблизились, мисс Ридли ударила по решетке связкой ключей. Железные прутья задребезжали, и арестантка отпрянула назад.
– А ну-ка, угомонись! – прикрикнула надзирательница. – Думаешь, у меня других забот мало? Думаешь, у мисс Хэксби нет иных дел, кроме как выслушивать мои пересказы твоих прошений?
– Да я ж ничего, матушка, – сбивчиво залепетала женщина. – Просто вы обещались поговорить с ней. А мисс Хэксби, когда приходила нынче утром, так она половину времени на Джарвис потратила, а ко мне и не подошла даже. А братец мой дал новые показания в суде, и теперь нужно только, чтоб мисс Хэксби замолвила словечко…
Мисс Ридли снова ударила по решетке, и арестантка опять вздрогнула.
– Она пристает к каждой надзирательнице, проходящей мимо, – негромко сказала мне миссис Джелф. – Добивается досрочного освобождения, бедняжка; только, думаю, выйдет еще не скоро… Ну хватит, Сайкс, оставь уже мисс Ридли в покое, а? Советую вам пройти дальше, мисс Прайер, не то она и вас попытается взять в оборот. Ну же, Сайкс, будь умницей, возвращайся к своей работе.
Однако Сайкс все не унималась, мисс Ридли все выговаривала ей, а миссис Джелф качала головой, на них глядя. Я двинулась вперед по коридору. Тюремная акустика усиливала до неестественной громкости просительный голос арестантки и бранчливый голос матроны; во всех камерах, мимо которых я проходила, женщины сидели, подняв головы и прислушиваясь, но при виде меня тотчас потупливали взгляд и вновь принимались шить. Глаза у них, мне показалось, были ужасно тусклые. Лица – очень бледные, а шеи, руки и пальцы – болезненно худые. На память мне пришли слова мистера Шиллитоу: сердце узницы податливо, впечатлительно и нужен лишь качественный шаблон, чтобы его сформировать должным образом. Я тотчас же почувствовала, как бьется собственное мое сердце. И вообразила вдруг, как его изымают из меня, а в разверстую скользкую полость в моей груди втискивают грубое сердце одной из этих женщин…
Я невольно взялась за горло, ощутив под ладонью сначала медальон, потом уже сердцебиение, и немного замедлила шаг. Достигнув арки на повороте в следующий коридор, я свернула в него, но дальше не пошла. Остановилась сразу за углом, вне видимости надзирательниц, прислонилась спиной к побеленной стене и стала ждать.
Вот здесь-то, через несколько секунд, произошло нечто особенное.
Я стояла у входа в первую из следующей череды камер. Рядом, на уровне моего плеча, находилась заслонка глазка, а чуть выше – эмалированная табличка со сведениями о заключенной. Только по табличке, собственно, я и поняла, что тюремное помещение не пустует, ибо оно словно бы источало тишину – густую и глубокую, неизмеримо глубже общей беспокойной тишины Миллбанка. Однако едва я успела подивиться столь странному безмолвию, как оно было нарушено. Нарушено единственным вздохом – образцово-печальным вздохом, как в каком-нибудь романе; и настолько он отвечал моему настроению, вызванному тюремной атмосферой, что подействовал на меня престранно. Я тотчас забыла про мисс Ридли и миссис Джелф, которые в любой миг могли появиться из-за угла, чтобы повести меня дальше по этажу. Забыла историю о неосторожной надзирательнице и заточенной ложке. Я тихонько подняла щиток «приглядки» и припала к ней глазами. Девушка в камере была столь неподвижна, что я затаила дыхание, боясь ее вспугнуть.
Она сидела на деревянном стуле, откинув голову и плотно сомкнув веки. Забытое вязанье лежало у нее на коленях, руки были слабо сцеплены на животе, а повернутое к окну лицо ловило теплые лучи солнца, щедро лившиеся сквозь желтое стекло. На рукаве грязно-коричневого платья я увидела знак тюремного разряда арестантки – фетровую звезду, криво вырезанную, косо пришитую, резко выделявшуюся в солнечном свете. Из-под чепца чуть выбивались светлые волосы; бледность лица подчеркивали четкие линии бровей, ресниц и губ. Девушка имела несомненное сходство с образами святых или ангелов с картин Кривелли.
Я рассматривала ее добрую минуту, в течение которой она ни разу не пошелохнулась и не открыла глаз. В этой позе, в этой застылой неподвижности чудилось что-то набожное. «Да она же молится!» – в конце концов решила я и, внезапно устыдившись, уже тронулась было прочь от двери. Но в следующее мгновение девушка пошевелилась. Медленно разомкнула руки, подняла к лицу, и что-то вдруг ярко вспыхнуло меж огрубелыми от работы розовыми пальцами. Она держала в них цветок – фиалку на поникшем стебельке. Поднесла к губам и легонько подула на нее – пурпурные лепестки затрепетали и будто бы вдруг засияли…
Глядя на девушку, я со всей остротой осознала, насколько тусклый мир ее окружает: узницы в камерах, надзирательницы в коридорах, даже я сама – все мы словно написаны одинаково блеклыми красками, а вот здесь – единственное пятно яркого, чистого цвета, появившееся на холсте явно по ошибке.
Тогда я даже не задалась вопросом, как в этом сумрачном, безотрадном месте фиалка нашла путь к этим бледным рукам. Только с внезапным ужасом подумала: «Да какое же преступление совершила эта девушка?» Потом я вспомнила про эмалированную табличку, висевшую рядом. Бесшумно закрыла «приглядку» и немного переместилась вбок, чтобы прочитать написанное там.
Под тюремным номером и разрядом заключенной значилось преступление: «Мошенничество и телесное насилие». Дата поступления – одиннадцать месяцев назад. Срок – четыре года.
Четыре года! Четыре года в Миллбанке, наверное, кажутся целой вечностью. Я уже хотела снова заглянуть в смотровое окошко, окликнуть узницу, узнать ее историю, но тут в коридоре за углом послышался голос мисс Ридли и скрип ее башмаков по песку, усыпающему холодные плиты пола. Я нерешительно замерла на месте. «Что будет, если матроны тоже заглянут к ней в камеру и увидят цветок? – пронеслось у меня в уме. – Они ведь наверняка его отберут, что сильно меня расстроит». Посему я проворно подступила к арке и, когда надзирательницы приблизились, сказала (нимало, в общем-то, не лукавя), что порядком утомилась, ну а увидела здесь уже достаточно, во всяком случае для первого раза.
– Воля ваша, мадам, – только и промолвила мисс Ридли.
Она круто развернулась и повела меня обратно. Когда решетка на выходе из блока закрылась за мной, я оглянулась на далекий поворот коридора, испытывая странное чувство: тихую радость, смешанную с острым сожалением. «Ничего, – подумала я, – она ведь по-прежнему будет там, бедняжка, когда я вернусь на следующей неделе».
Мисс Ридли провела меня к башенной лестнице, и мы начали свой осторожный круговой спуск к нижним и более мрачным этажам; я чувствовала себя Данте, следующим за Вергилием в Ад. Сначала меня препоручили мисс Маннинг, потом караульному, который сопроводил меня в пути через Второй и Первый пятиугольники. Я велела доставить мою записку к мистеру Шиллитоу, после чего меня вывели за внутренние ворота и повели через тот самый гравийный клин. Теперь стены корпусов словно расходились передо мной, но как-то неохотно. При набравшем силу солнце кровоподтечные тени стали гуще.
Мы шли, я и караульный, и я вдруг поймала себя на том, что пристально оглядываю тюремную территорию – голую черную землю с редкими островками осоки.
– Скажите, любезный, а цветы здесь какие-нибудь растут? Ну там маргаритки… или фиалки?
Ни маргариток, ни фиалок, последовал ответ, ни даже паршивых одуванчиков. Не приживаются на здешней почве, слишком близко к Темзе, сущая болотина.
Я так и думала, кивнула я. И вновь обратилась мыслями к цветку: откуда же он здесь взялся? Нет ли где-то меж кирпичами тюремных стен расселин, в которых подобное растение может пустить корни? Не знаю, не знаю…
Впрочем, на сей счет я размышляла недолго. Караульный подвел меня к внешним воротам, привратник нашел для меня кэб, и теперь, когда унылые камеры, лязгающие засовы, сумрачные тени и вонь тюремной жизни остались позади, невозможно было не возрадоваться собственной свободе и не возблагодарить небо за нее. Все-таки я правильно сделала, что поехала сюда, подумала я; и хорошо, что мистер Шиллитоу ничего не знает про мою историю. Поскольку он ничего не знает и здешние женщины ничего не знают, мне будет проще оставить ее позади. Я мысленно представила, как они связывают мое прошлое ремнями и накрепко запирают на замок…
Сегодня вечером я виделась с Хелен. Она была с моим братом и несколькими их знакомыми. Они заехали к нам по пути в театр, все при полном параде – только Хелен в обычном сером платье, вроде моего и материного. Когда они прибыли, я спустилась в гостиную, но оставалась там недолго: после прохладной тишины Миллбанка и собственной моей комнаты скопище голосов и лиц вызывало болезненное раздражение. Хелен отвела меня в сторонку, и мы немного поговорили о моем посещении тюрьмы. Я рассказала о бесконечных однообразных коридорах, произведших на меня столь тяжелое и тревожное впечатление. Потом спросила, помнит ли она роман мистера Ле Фаню про богатую наследницу, которую выставляют сумасшедшей.
– На минуту я и вправду подумала: а вдруг моя мать в сговоре с мистером Шиллитоу и он собирается удержать меня в тюрьме, растерянную и сбитую с толку?
Хелен улыбнулась, но быстрым взглядом проверила, не слышит ли меня мать.
Затем я немного рассказала про арестанток. Жуткие существа, наверное, предположила она. Да нет, вовсе не жуткие, ответила я, просто слабые…
– Так сказал мистер Шиллитоу. Он сказал, что мне надлежит формировать их души. Такова моя задача. Служить для них нравственным образцом.
Слушая меня, Хелен разглядывала свои руки, крутила кольца на пальцах. Ты смелая, сказала она. И выразила уверенность, что эта работа отвлечет меня от «всех былых горестей».
Тут к нам обратилась мать: мол, о чем мы там шепчемся с таким серьезным видом? Днем она с содроганием выслушала мой рассказ о Миллбанке и строго предупредила, чтобы при гостях я помалкивала о своих тюремных впечатлениях.
– Хелен, не позволяй Маргарет докучать тебе своими историями про тюрьму, – сказала мать. – Вон, тебя муж ждет. На спектакль опоздаете.
Хелен тотчас отошла к Стивену, и он поцеловал ей руку. Я еще пару минут посидела, наблюдая за ними, потом незаметно выскользнула из гостиной и поднялась в свою комнату.
Если мне нельзя никому рассказывать о своем посещении тюрьмы, решила я, то уж описать его в своем дневнике мне никто не запретит…
Я исписала двадцать страниц, и сейчас, все перечитав, я понимаю, что на самом деле мой путь через Миллбанк был не таким запутанным, как мне казалось. Во всяком случае, он яснее и четче моих путаных мыслей, которыми я заполнила последнюю тетрадь. В этой, по крайней мере, подобной невнятицы не будет.
Сейчас половина первого ночи. Я слышу, как служанки поднимаются в мансарду, а кухарка гремит засовами, – этот железный лязг, наверное, теперь всегда будет связываться у меня с тюрьмой!
Вот Бойд закрывает дверь своей комнаты и идет к окну задернуть штору. Я могу следить за всеми ее перемещениями, словно потолок надо мной – стеклянный. Вот она расшнуровывает башмаки, и они с глухим стуком падают на пол. Вот скрипит матрас.
В окне передо мной – Темза, черная, как меласса. Фонари на мосту Альберта, деревья Баттерси-парка, беззвездное небо…
Полчаса назад мать принесла мне мое лекарство. Я сказала, что хочу посидеть еще немного, и попросила оставить склянку здесь, мол, сама приму чуть позже – но нет, ни в коем случае. Для этого я «недостаточно здорова», сказала она. Пока еще – недостаточно.
Она отсчитала гранулы в стаканчик с водой и удовлетворенно кивнула, когда я покорно выпила микстуру. Теперь я слишком утомлена, чтобы писать, но слишком взбудоражена, чтобы уснуть. Мисс Ридли говорила чистую правду. Когда я закрываю глаза, то вижу только холодные белые коридоры Миллбанка с рядами темных дверных проемов. Спят ли сейчас обитательницы тюрьмы, лежат ли без сна? Я думаю о них: о Сюзанне Пиллинг, о Сайкс, о мисс Хэксби в ее безмолвной башне и о девушке с фиалкой, чье лицо поразило меня красотой.
Интересно, как ее зовут?
1
Pretty (англ.) – хорошенькая.