Читать книгу Россия–Грузия после империи (сборник) - Сборник статей, Андрей Владимрович Быстров, Анна Владимировна Климович - Страница 2
Россия – Грузия после империи
Переплетение судеб и нарративов
ОглавлениеРоссия и Грузия после империи. Возможно, это заглавие изначально наводит на мысль о том, что речь пойдет о двух самодостаточных единицах и их отношениях между собой. Однако это не так. Безусловно, Грузия и Российская Федерация являются субъектами международного права, однако уже здесь мы сталкиваемся с определенными проблемами, например с вопросом о политическом статусе Абхазии и Южной Осетии. Россия поддерживает их стремление к независимости от Грузии, признает их суверенитет, вплоть до нахождения на территориях российских войск (Jones, 2013, 239–245). Грузия, в свою очередь, пытается сохранить собственную территориальную целостность. В действиях России она усматривает политические манипуляции с целью сохранения сферы влияния. Эти острые разногласия обернулись дестабилизацией региона, включая военные действия.
Для анализа культурной и литературной коммуникации, для понимания идентичности населения обеих стран, а также для оценки их взаимоотношений важно понимать, что обе национальные общности – российская и грузинская – являются дискурсивными конструктами: обе эти общности включают в себя различные этносы, в них говорят на разных языках, в их состав входят политически значимые национальные меньшинства с особой культурной идентичностью и исторической памятью. В отношении России весьма распространенным является мнение, согласно которому национальный дискурс в этой стране нельзя отделить от имперского, в связи с чем исследователи иногда приходят к выводу об отсутствии в России национальной консолидации как таковой (ср., например: Hosking, 1997; Суни, 2011). Этот «дефицит», в свою очередь, нередко служит объяснением многих проблем во взаимоотношениях между Россией и ее «ближним зарубежьем», которое в понимании многих россиян собственно зарубежьем и не является. По отношению к Грузии приходится говорить о совсем ином положении вещей, которое, однако, уже в имперский период таило в себе не менее сложные проблемы. Если в Георгиевском трактате 1783 г. домодерное Грузинское царство фигурировало как партнер и союзник России, то уже в 1801 г., вопреки зафиксированным в этом документе гарантиям автономии, Грузия превратилась лишь в одну из многочисленных провинций Российской империи (Suny, 1988, 58–59). При этом важно отметить, что инкорпорация Грузии в империю Романовых завершилась еще до того, как в период романтизма грузинская национальная общность с определенной территорией, языком, культурой и «народом» обрела свои очертания. Формирование грузинской нации во второй половине XIX в. происходило именно в режиме постоянного сопротивления религиозной и языковой политике Петербурга. Однако на протяжении всего имперского периода грузинское нациестроение в не меньшей степени ориентировалось и на приписываемые со стороны имперского центра позитивные экзотические черты Грузии (Reisner, 2007, 66–67). При этом следует отметить, что по сравнению с другими народами Кавказа грузины перенесли бремя российской колонизации относительно безболезненно, – стоит лишь вспомнить о массовых депортациях и жестоких расправах, имевших место, к примеру, на Северном Кавказе.
В период с 1918 по 1921 г. Грузия представляла собой независимую республику, в которой различные авангардистские течения в литературе и изобразительном искусстве повлекли за собой настоящий расцвет грузинской культуры. Однако этап государственной независимости оказался весьма скоротечным – его финалом стала оккупация страны отрядами Красной армии и последующее вхождение Грузии в состав Советского Союза. В то время как грузины Сталин и Берия все выше поднимались по ступеням партийной иерархии, в самой Грузии было жестоко подавлено антибольшевистское восстание 1924 г. Данный период играет важнейшую роль в историческом сознании грузинской нации, однако вплоть до 1991 г. на любые упоминания об этой эпохе было наложено табу, которое, словно черная дыра, поглощало воспоминания о целом десятилетии грузинской истории. Тем не менее важные фазы «производства» грузинской национальной культуры приходятся и на раннесоветский период с его политикой «коренизации», которая, хотя и имела конъюнктурный характер (т. е. была направлена прежде всего на сохранение советского строя в республиках), в то же время способствовала развитию национальных культур (Martin, 2001; Jones, 2013, 8–9, 15–17). Наряду с другими советскими республиками Грузия также столкнулась с противоречивой и непостоянной национальной политикой большевиков со всеми присущими ей клише и нормативными представлениями. Если в самом начале советской эпохи вопрос национальной принадлежности был прежде всего вопросом индивидуального выбора (например, я буду для советской власти абхазом, если назовусь таковым), то с началом сталинского периода национальность все сильнее определяется псевдообъективными плоскими критериями – такими, как язык и происхождение (Slezkine, 1994; Martin, 2001). Поскольку советская национальная политика постоянно колебалась между практиками, направленными на эмансипацию (определенных народов и в определенное время) и колонизацию (которая в отношении отдельных групп носила почти постоянный характер), ее результатом стали весьма распространенные стереотипные и эссенциалистские представления о национальной принадлежности (советские анекдоты служат ярким тому примером)[2]. При этом не следует забывать и о негласной иерархии народов СССР, в которой русские («первые среди равных») и грузины («древнейшая цивилизация СССР»), как правило, занимали места в самых высоких рядах, что подчеркивало их неофициальный статус более цивилизованных народов.
В то же время многочисленные биографии жителей советского и постсоветского пространства помогают нам осознать, как часто критерии родного языка и происхождения не совпадали друг с другом, так как нередко в одной семье или социальной группе использовалось два или более языков. Эти же биографии напоминают нам и о факторе внутренней миграции, когда советские люди оказывались в далеких и незнакомых им уголках Союза, следуя, например, за своими родителями или супругами, и при этом учились идентифицировать себя либо сразу с несколькими национальными культурами, либо же ни с одной из них. В глобализованном мире после 1991 г. этот процесс обрел дополнительное ускорение, одновременно сменив географическую направленность самих путешествий и миграционных потоков; однако он сам по себе не стал чем-то новым, поскольку наблюдать его можно было и в советское время, более того – для многих советских граждан именно внутренняя миграция стала основополагающим жизненным опытом.
Здесь, однако, следует отметить присущую советскому периоду нечеткость в разграничении понятий «русского» и «советского», которая на уровне нормативной культуры существует и по сегодняшний день (ср.: Тлостанова, 2004, 194), по-своему иллюстрируя то особое состояние, которое в работах Хоми Бабы (Bhabha, 1994) названо гибридностью и в более поздних трудах было развито им до понятия «промежуточность» (inbetweenness). Таким образом, постсоветское пространство следует описывать как зону специфических транскультурных отношений (ср.: Тлостанова, 2004), в рамках которых и расположен объект нашего исследования – «Россия и Грузия». Разговаривая с людьми, хорошо помнящими жизнь в СССР, нередко сталкиваешься с ностальгическими воспоминаниями (Boym, 2001) о той беззаботности, с которой тогда воспринимались этнические различия, – беззаботности, исчезнувшей с распадом Союза, уступив место межэтнической розни и войне. Границы и иерархия национальностей, установленные в советские времена, оказались тяжелым наследием для новообразовавшихся государств постсоветского пространства. Особенно заметной эта тяжесть стала на фоне процессов государственной консолидации, в которые бывшие советские республики окунулись после 1991 г.
С падением коммунизма начинается новый этап, который Борис Буден (Buden, 2009, 66) характеризует как фазу «исторической амнезии»: в политическом дискурсе собственная национальная история продолжает существовать лишь как сплошной пробел, который в рамках культурного процесса заполняется симулякрами. Причем такого рода амнезия в равной степени характерна как для «национально освобожденных», так и для тех, кто усматривает в распаде СССР геополитическое поражение (разграничение между этими двумя группами отнюдь не совпадает с национальными границами). Такого рода «амнезия» сближает «восток», постсоциалистическое пространство, «второй мир» с бывшими британскими, французскими, испанскими, португальскими, немецкими, бельгийскими и т. д. колониями, позволяя интерпретировать десятилетия советской власти именно как разновидность колонизации/колониализма[3]. Такая трактовка неизбежно возникает из логики самого дискурса, являясь своего рода смысловым дополнением к историческому факту имперского гнета. При этом в глазах представителей национальных республик, не идентифицирующих себя как русских, сама советская власть нередко выступает в роли сугубо внешнего фактора и определяется именно как «русская» власть, в то время как распад СССР преподносится в рамках публичной национальной самопрезентации как национальное освобождение, описываемое в традициях антиколониальной борьбы (Ibid.).
2
В книге М. Мельниченко «Советский анекдот. Указатель сюжетов» в главе «Автономные республики» читатель находит анекдоты о Прибалтике, Украине, Армении, Узбекистане. Грузия и грузины появляются во многих анекдотах (и, конечно, в анекдотах о Сталине). Им приписывают стереотипные черты: хвастовство, бабничество, преувеличенную семейственность, склонность к воровству и коррупции (Мельниченко, 2014, 970–975). Русские как дефолт-нация не становятся сюжетом обсуждения.
3
О родстве, даже фактическом совпадении постсоциализма с постколониализмом пишет Штефанеску (Ştefănescu, 2012, 76–81).