Читать книгу Л. Н. Толстой в воспоминаниях современников. Том 2 - Сборник - Страница 16
На грани двух столетий. «Воскресение»
ОглавлениеЛ. О. Пастернак
Как создавалось «Воскресение»
Из моих воспоминаний о Толстом
Одному очень известному современному нашему писателю я много лет назад (кажется, в 1906 г.) подарил на память сделанный тогда мной офорт с моего же большого портрета Толстого. Портрет этот взят был мной несколько символично, монументально и суммарно: сам стихийный, Толстой – в стремлении вперед, наперекор бушующей стихии. Так приблизительно я его себе представлял. Писатель тут же прикнопил офорт к свободной стене; в каком-то возбуждении глядя на него в упор, сжал он в кулак правую руку и характерным движением снизу вверх, изображая проталкивающую силу, сквозь стиснутые зубы протяжно произнес:
– Ух!.. Как он клином вошел во всю литературу!..[335]
Это очень удачное и образное определение. Но Толстой клином вошел не только во всю литературу, но и во все человечество ‹…›.
Ровно тридцать пять лет назад я в первый раз в моей жизни со стороны увидал Толстого[336]. Это мое первое от него впечатление я впоследствии и передал в вышеупомянутом портрете ‹…›. Здесь я в общих чертах коснусь лишь некоторых эпизодов из периода создания Толстым романа «Воскресение».
Поистине на мою долю выпало особенное счастье: я не только жил в его время, не только встречался с ним и близко знал его, но и писал с него портрет, писал его в окружении семьи и друзей, делал наброски с него в разные моменты наших встреч, много иллюстрировал его произведения и т. д. Этот толстовский цикл моих художественных работ, разбросанный по музеям, частным собраниям в России и за границей и особенно полно представленный в Толстовском музее в Москве, – это и есть, собственно, мои «мемуары» о нем, мемуары, выраженные пластическими средствами – кистью, красками, карандашом и т. д.[337]. Но не все можно рассказать кистью. Кто прочтет на картине, что сказал Толстой, как отнесся к тому или иному явлению? Как кистью скажешь, что величайшим счастьем и незабываемым переживанием моей жизни было для меня то, что мне довелось одновременно и почти совместно с ним работать, когда он писал «Воскресение», а я тут же иллюстрировал его?
Имей я похвальную привычку вести дневник, несомненно, под датой одного из пасмурных октябрьских дней 1898 года значилась бы сделанная в волнении запись: «Сейчас заходила к нам Татьяна Львовна и передала: «Папа просит вас приехать в Ясную Поляну, – он написал новую повесть и хотел бы, чтобы вы иллюстрировали; и если вам можно, то, пожалуйста, не откладывайте. Папа хочет, чтобы вы скорее приступили к чтению рукописи. Он торопится с изданием повести, так как выручка с нее им предназначена для помощи переселяющимся духоборам; подробности он уж вам сам расскажет; телеграфируйте ему, когда вы порешите выехать, чтобы вам выслали лошадей на Засеку». Возможно ли! Давнишняя мечта! Не верится… Еду завтра же…»
Назавтра, устроив кое-как свои дела и протелеграфировав Льву Николаевичу, я выехал с ночным поездом в Ясную Поляну ‹…›[338].
На первой маленькой станции после Тулы – Козловке-Засеке, где надо было сойти с поезда и откуда ехали в Ясную, уже ждали меня лошади. Раннее, серое, непросыпающееся, холодное, сырое утро. Знакомый путь. Вниз, потом в гору. По сторонам не совсем еще опавшее золото осени. Весело бегут лошади. Невзирая на волнение, как всегда, зарисовываю характерные аллюры лошадей: равномерный галоп гнедой пристяжной, качающуюся и заметную лишь по крупу рысь коренного иноходца. Синий кафтан кучера. Надо непременно написать! Трудно зарисовывать, – подкидывает пролетку. Яснополянские знаменитые столбы-ворота. Еще веселее подъем по знаменитой аллее к дому. Еще большее волнение. Лихой поворот к крыльцу. Толстой на крыльце.
Несмотря на ранний час, Лев Николаевич уже поджидал меня на крыльце.
– Ну, вот и прекрасно, что приехали, благодарствуйте!
И опять, как каждый раз при виде дорогого, ласково и радостно встречающего очаровательного Льва Николаевича, в душе какое-то радостное волнение; и снова знакомое ощущение пожатия большой и мягкой, теплой руки.
– Ну, идемте наверх – вот, сначала позавтракайте.
И пока я внизу в знакомой передней снимал шубу, и пока мы по лестницам поднимались наверх в знаменитый белый зал-столовую, где в этот час обыкновенно шумел самовар для одних и приготовлен был для других горячий кофе («вы – кофе или чая?»), Толстой рассказывал мне о своих планах помощи духоборам и что он для этой цели вновь стал писать «художественное»[339] (так у Толстых назывались его художественные произведения, в отличие от религиозно-философских).
В этот раз меня поразили особенная бодрость, какой-то подъем у Толстого[340]. Так бывало с ним каждый раз, когда он давал волю скопившемуся заряду художественного творчества, которое он считал в последний период своей жизни грешным. Таким жизнерадостным, бодрым и веселым я видел его не раз; вместе с ним оживали и близкие его, особенно счастлива была Софья Андреевна; но в этот раз перемена в нем поразила меня особенно сильно.
В доме все еще спали; за завтраком, наливая мне чай, передавая подробности будущей нашей работы, Толстой был как-то нервен, пожалуй, даже нетерпелив. Это выразилось уже в том, как он поджидал меня на крыльце, и в том, как он хлопотал вокруг самовара и почти торопил с завтраком:
– Ну вот, позавтракайте и начните читать.
Особенно поразило меня (чего мне от Толстого никогда не приходилось слышать) то, что, коснувшись своей новой, видимо, увлекшей его повести (обыкновенно он очень неодобрительно отзывался о своих художественных произведениях), он вдруг стал очень серьезен и под конец сказал:
– Это – лучшее, по-моему, из всего, что я когда-либо написал. Я думаю, что вам понравится.
Я устроился внизу, где и прежде живал, и жадно набросился на чтение. «Воскресение» тогда не было еще большим романом в трех частях, а сравнительно небольшой повестью, размером около трети разросшегося впоследствии романа. Уже с первых строк я почувствовал: ага! опять прежний, настоящий Толстой – «Войны и мира», «Анны Карениной» и т. д. И чем дальше я читал, тем больше приходил в восторг, тем больше вживался в изображенное и – как раньше в его прежних шедеврах – имел перед собой живую, захватывающую натуру, которая меня, как художника, всегда так влекла больше, чем к другим писателям, именно к Толстому. Помню я, как в первый же день, когда я едва успел прочитать несколько глав, Толстой, не скрывая естественного любопытства, тихо вошел ко мне и с добродушным выражением лица спросил:
– Не помешаю? Ну, как находите?
И по тому волнению и восторгу, который невольно сказался в моих словах и в моем лице, Толстому не трудно было удостовериться, что я искренно захвачен началом. Это появление у меня в комнате «автора» было трогательно и характерно для Толстого.
Дни проходили у меня за чтением рукописи и за моими заметками, а к обеду и вечернему чаю все домашние сходились в верхнем белом зале. Лев Николаевич имел обыкновение, гуляя со мной после чая по диагонали зала, расспрашивать меня о моих впечатлениях. Во время этих яснополянских прогулок шли у нас чрезвычайно интересные беседы и обмен мыслями и наблюдениями как из реальной жизни, так и из всего мною прочитанного. Мне удавалось нередко заинтересовать его моими личными наблюдениями и обрисовкой подмеченных мною особенностей во внешности и характере его персонажей, на что, в свою очередь, Толстой, с его удивительным юмором и живостью, рассказывал часто забавные вещи. Так, например, коснувшись намеченного мною изображения лихача Нехлюдова, мы разговорились о лихачах вообще – об этом чисто московском, своеобразном типе с их курьезной, характерной внешностью, грубой манерой обращения и т. д.
Толстой тут же рассказал следующий случай:
– Однажды ночью жена почувствовала себя плохо (это было, кажется, перед ее родами), и я, накинув впопыхах полушубок и какую-то шапку, побежал за доктором. По дороге ни одного извозчика; лишь на Пречистенке наткнулся на лихача. Я к нему: «Ну-ка, братец, нельзя ли свезти меня поскорее туда-то». Не заметив во мне «барина», не трогаясь с места, он медленно повернул только в мою сторону голову (тут Л. Н. изобразил этот поворот), презрительно взглянул на меня через плечо и протяжно и строго процедил: «По силе дерево руби!..»
335
Речь идет о М. Горьком. Пастернак описывает эпизод своего свидания с Горьким в загородном пансионе-санатории в Целендорфе, где тогда жил писатель. См.: Пастернак. Л. О. Записи разных лет. С. 144–145.
336
Первая встреча с Толстым произошла 29 марта 1893 г., перед открытием XXI выставки Товарищества передвижников в залах Московского училища живописи. Толстому представил Пастернака К. А. Савицкий. Тогда же Толстой пригласил Пастернака в Хамовники.
337
Этот цикл работ Пастернака, хранящихся в Государственном музее Л. Н. Толстого (Москва), включает 28 портретов Толстого, 8 портретов членов семьи Толстого и близких ему лиц, 5 иллюстраций к «Войне и миру», 44 иллюстрации к «Воскресению», 6 иллюстраций к рассказу «Чем люди живы».
338
Пастернак приехал в Ясную Поляну 6 октября 1898 г. С. А. Толстая записала в дневнике: «Приехал художник Пастернак; его вызвал Л. Н. для иллюстраций к „Воскресению“… Живой, умный и образованный человек – этот Пастернак» (Дневники Софьи Андреевны Толстой. 1860–1891. С. 86).
339
Весь доход от издания «Воскресения» шел в пользу духоборам, преследуемым царским правительством и переселяющимся в Канаду.
340
К этому времени Толстой уже работал (с августа 1898 г. по январь 1899 г.) над четвертой редакцией «Воскресения».