Читать книгу Там, где билось мое сердце - Себастьян Фолкс - Страница 4
Глава третья
ОглавлениеНесмотря на качку, я в какой-то момент задремал. Разбудил меня удар борта о скалу Стояла уже глубокая темень.
Наш кормчий и старуха что-то азартно обсуждали. Мы находились в скалистой бухте. В calanque, как назвал ее кормчий. Он зажег факел в железном кольце, вбитом в скальную породу. К кольцу прикрепил швартовый канат. Море тут было почти спокойным, кормчий с легкостью выпрыгнул на берег и протянул руку сначала старухе, потом мне.
Затем мы куда-то карабкались, что при слабом неровном свете факела было не так уж просто, пока, наконец, не вышли на тропу. Здесь проводник нас покинул и отправился назад, к своему катеру, оставив меня с проводницей. Далее – вверх по склону холма, сквозь тьму и какие-то заросли. Пахло соснами, земля под ногами была густо усыпана длинными иглами. Наконец мы добрели до лестницы ступенек в сто, не меньше, долго взбирались и оказались на плоской площадке, вероятно, верхней части обрыва. Там стоял огромный дом – квадрат, еле видимый в лунном свете; иного освещения не было. Я разглядел очертания тропических кустов и деревьев, растущих вдоль крытой веранды.
Мы через черный ход вошли в темный коридор. Спутница попросила меня подождать, шагнула во мрак, тут же исчезнув, но вскоре снова материализовалась с газовой лампой в руке. Светя перед собой, она повела меня по голой, ничем не застеленной лестнице наверх, а там опять по длинному коридору, в конце которого мы свернули направо и двинулись к задней стороне дома. Снова лестница, на этот раз слабо освещенная, упиралась в дверь.
– А разве доктор Перейра не дома? – спросил я на своем скудном, но довольно внятном французском.
– Нет его. Вызвали на материк. Вернется завтра. Ванная комната внизу. Завтрак в восемь.
Я зажег свечу и, пожелав себе спокойной ночи, осмотрел спальню. Кровать железная, матрас тонкий, но плотный и упругий, определил я, усевшись. Чистые простыни, одно одеяло: несмотря на ночное время, было тепло. Над кроватью висело распятие. Фигура Спасителя была вырезана из мягкой древесины, колючки на терновом венце выглядели очень натурально, капли запекшейся крови – тоже. На противоположной стене – портрет какого-то праведника в рясе, созерцающего неведомые миры.
Я посильнее нажал на створки ставней, и они распахнулись, впуская цвирканье цикад. Луну затянуло облаками, но все равно я смог разглядеть широкие кроны пиний. Сквозь галдеж цикад можно было различить шорох и шепот прибоя в calanque. Гневные женские вопли в моей лондонской квартире отсюда казались невероятно далекими.
Острова Перейры я не нашел ни на одной из карт, добытых в зале аэропорта. Вероятно, он слишком мал и туристов туда не заманишь. Однако же дом у Перейры огромный. Но имеется ли тут водопровод, обслуга и элементарный комфорт? Словно бы в подтверждение моих опасений в далекой церкви колокол отбил очередной час.
Я попробовал читать при свечах, но, даже запалив вторую, не смог, – слишком темно. Я готов мириться с некоторыми издержками средневекового уклада. Я согласен на пивное брюшко, на негнущиеся коленки, на скоропостижное облысение… но без яркого света не почитаешь, а это уже печально.
Впрочем, расстроился я не сильно. Мне так часто приходилось ночевать в гостевых и съемных комнатах, что я привык к отсутствию комфорта. Любое новое пристанище выглядит в моих глазах давно знакомым.
Проснулся я оттого, что на простыню упал треугольник солнечного света. Было почти семь часов, и я отправился вниз, в ванную, чувствуя себя вполне отдохнувшим. Ванная была оборудована со старинным шиком, видимо, в очень давние времена на обустройство этого дома истратили несметные деньги. Я брился непривычно долго и тщательно, потом полностью распаковал чемодан, надо ведь было чем-то себя занять. В восемь спустился на один лестничный пролет и свернул в коридор. Нашел центральную лестницу и вышел в выложенный кафельной плиткой холл. Чем-то он напоминал вестибюль курортной водолечебницы, где можно наткнуться и на туберкулезника, и на даму с болонкой. Ориентируясь на запах кофе, я забрел в комнату с небольшим столиком, накрытом для одной персоны.
Почти сразу вошла старуха с подносом, на котором лежали нарезанный багет, яйцо, джем и стояла глазурованная глиняная кружка. Беседовать со мной старуха не захотела, велела не отвлекаться от еды. Кофе оказался не только ароматным, но и очень крепким. Еще до кофе я быстро умял свой завтрак, закурил сигарету и вышел на веранду. При свете солнца увидел, кроме рослых деревьев и кустов, небольшие кустики, укорененные в грунте и в терракотовых вазонах. Трава на газоне выглядела плотной и яркой, как в Англии, но не такой сочной, травинки казались тщедушней и грубее.
– Пока гуляйте где хотите, – сказала подошедшая старушенция. – Звонил доктор Перейра, он приедет к обеду.
– А что-то вроде центра у вас тут есть? – спросил я. – Мне необходимо кое-что купить.
– Есть порт, но он очень далеко. Можете оставить список в холле на столе. Садовник потом привезет все на машине.
Хорошо бы джину, пару бутылок. Сигареты, две пачки. Еще кампари или дюбонне, и апельсинчик к ним. Ну и несколько лимонов. Кило фисташек или кешью…
Оставлять в холле список что-то расхотелось.
– А где ближайший пляж? Там можно поплавать?
– Нет у нас пляжей, только несколько calanques. В них плавать опасно. Этот остров не для туристов.
– Можно мне взять машину, съездить в порт?
– Машина пока занята.
– Тогда… Тогда я поброжу по округе.
– Дело ваше.
– Ну а книги в доме есть?
– Да. Книг тут прорва. Библиотека в конце дома, последнее окно.
– Спасибо.
Я улыбнулся, надеясь на ответную улыбку, хотя бы из вежливости, но увидел в глазах старухи только настороженность и презрение; она зашаркала прочь. Мне стало обидно. Похоже, я для нее не гость хозяина, а подозрительный тип, которого лучше бы не оставлять без присмотра.
Однако глупо было расстраиваться из-за подобных пустяков в такой погожий день да еще в окружении первозданной красоты, которой в нашем мире почти не осталось. Я спустился по подъездной дорожке (ярдов пятьдесят) к дороге. Конечно, сразу возникло желание добраться до самой высокой точки острова, чтобы понять, каковы его рельеф и размеры. Было только девять. Часа три точно можно было потратить на прогулку.
В середине сентября воздух был уже подернут печальной дымкой осени, но припекало как в августовский, еще не сильно укоротившийся день. Я даже немного вспотел. До верха я вроде бы добрался, а там вскарабкался на огромный камень и приступил к осмотру панорамы. Площадь острова, прикинул я, четыре мили на три, правда, из-за обрывистых берегов мог сильно ошибиться. Почти повсеместно взгляд упирался в густую до черноты синеву моря. На северной стороне я высмотрел россыпь беленых домиков – поселок, наверное. С трудом верилось, что упомянутый старухой порт и есть здешний город. Но может, и на склонах холма имеется городская застройка?
Мне хотелось поскорее увидеть хозяина, внутренне я уже был готов к встрече с ним. Начал спускаться и вдруг услышал женский голос. Посмотрел по сторонам, никого. Наверное, ветер, подумал я. Или чайка.
Меньше чем через час я был у владений Перейры. Решив, что глупо просто так ждать, прошел по газону к лестнице, по которой мы взбирались от calanque. Спускаться оказалось не намного легче. Особенно по тропинке, которую обступали колючие кусты ежевики, а из земли выпирали узловатые корни. Добравшись до плоской площадки у моря, где мы вчера пришвартовались, я перевел дух. Сел и стал смотреть вниз, на заточенную в скалы воду, бившуюся о каменные глыбы.
– Bonjour, – произнес женский голос, и теперь я увидел ту, кому он принадлежал, – черноволосую девушку лет двадцати пяти. На ней было цветастое платье в деревенском стиле, на руке висела плетеная корзина, а в руке она держала непонятный инструмент, напоминающий разводной гаечный ключ, только поуже и, вероятно, из более легкого металла.
Увидев, куда я смотрю, девушка улыбнулась и сказала:
– Pour les oursins. Cette calanque est la meilleure.
Я понял, что именно эта calanque лучше всего приспособлена для ловли, но вот кого? Кто такие oursins? О ком речь, я догадался совсем скоро.
Девушка надела маску, скинула кожаные сандалики на тонкой подошве и сдернула платье. Под платьем была только она сама. Я с виноватым смущением развел руками, стараясь смотреть исключительно на ее лицо. Она сделала длинный нырок со скалы, развернулась и поплыла вспять, к берегу, где, набрав воздуха, погрузилась с головой. Почти через минуту над водой показалась стеклянная маска, а потом и голова, напоминающая голову выдры. В корзине, которую девушка теперь держала над водой, топорщилось несколько морских ежей. Oursins…
Она улыбнулась и снова исчезла среди волн, влажно блеснув белыми ягодицами. Каждое погружение длилось чуть дольше предыдущего: легкие у нее работали отлично. Девушка проделывала все это со строгой важностью, однако ей нравилось, что за ней наблюдают. Ей хотелось не то чтобы пококетничать, но покрасоваться. Было в этом трогательное простодушие. Меня всегда восхищали те, кто хорошо что-то делает, не важно, что именно. Я словно завороженный могу смотреть, как мчится по горному склону лыжник. И даже как слесарь чинит стиральную машину.
Через полчаса корзина была полна, и девушка гордо крикнула: «Voila!»
Когда она стала выбираться на сушу, я отвел взгляд. Она подошла и села рядом. Полотенца у нее с собой не было, но скала была гладкой и солнце хорошо пригревало. Девушка достала из корзины кухонный ножик и разрезала одного ежа. Протянула мне. Я думал, он соленый и прохладный, как устрица, но его внутренности оказались теплыми и сладковатыми. От неожиданности я их выплюнул.
Она вскрыла второго ежа и съела его сама.
– Но это ведь вкусно, – сказала она.
– А можно мне еще попробовать?
Теперь я уже знал, чего ждать, и вполне насладился тонким вкусом нежной ежатины.
– Откуда вы приехали? – спросила девушка.
– Из Лондона. В гости к доктору Перейре. Его дом тут наверху.
Девушка промолчала.
– Ты его знаешь?
Она отвернулась и стала смотреть на море, а я рассказал ей (как мог на своем примитивном французском), почему я тут, на ее острове.
Лакомиться морскими ежами, сидя на скале рядом с голой женщиной, мне еще не приходилось. Это было настолько вне рамок привычной жизни, что я позволил себе разоткровенничаться.
– Вам надо побывать в порту, – сказала она.
– Побываю. Как только удастся одолжить машину. Угощу тебя в кафе стаканчиком вина.
– Я не здесь живу.
– А где же?
Она махнула рукой назад.
– В одном из тех белых домов?
– Вы можете добраться до порта на лодке.
– У меня нет лодки.
– И у доктора Перейры нет?
– Про доктора не знаю. Сюда мы приплыли на чем-то вроде водного такси. Вместе с пожилой женщиной. Его экономка. Ты с ней знакома?
Девушка отвела глаза.
– Кстати, как тебя зовут?
– Селин.
– Ты местная?
– Нет. Я родилась на Маврикии.
– А живешь на этом островке. Почему?
Она поднялась. Я отвернулся, выжидая, пока она наденет платье и завяжет шнурки на сандалиях. Мелькнуло опасение, что мое любопытство оказалось слишком назойливым. Девушка начала карабкаться на скалы, в сторону от дома Перейры.
Примерно на полпути она обернулась и помахала мне левой рукой; на локте правой висела корзина.
С этими черными развевающимися волосами она походила на крестьянку с картины Милле.
Пора было проверить, не приехал ли хозяин. На веранде меня уже подстерегала старуха.
– В библиотеку, пожалуйста. Доктор Перейра ждет вас.
Было без десяти час. Пусть еще немного подождет, подумал я и направился в уборную, расположенную под главной лестницей. Чугунный бачок, стульчак из красного дерева. Я посмотрелся в зеркало. С каждым годом я все больше становлюсь похож на отца, так мне казалось. Черты, все явственней проступавшие на моем лице, уж точно принадлежали не маме.
Из холла наискосок я прошел к библиотеке. Доктор Перейра был очень стар и лыс. Коричневая плешь блестела как спелый каштан. Лицо, изрезанное глубокими морщинами, проволочные очки, серый костюм, висящий как на вешалке. Несмотря на худобу, дряхлости в старце не было, и я не уловил никаких тайных умыслов, которые заранее успел ему приписать.
– Как хорошо, что вы приехали, доктор Хендрикс. Не думал, что соберетесь.
– Я и сам не думал. Но вы меня заинтриговали.
Рукопожатие было крепким, тоже совсем не старческим.
– Присаживайтесь. Выпьете что-нибудь перед приемом пищи?
Я сел в кресло перед камином, жесткое, с резными подлокотниками. Французское, одним словом. Вошла старуха, принесла поднос с двумя стаканами.
– Полагаю, с Полеттой вы уже знакомы.
Полетта, так и не удостоив меня улыбки, протянула стакан с напитком, в котором плавали кубики льда и ломтик апельсина; я различил вкус водки, грейпфрута и чего-то сладкого.
Расспросив, как я доехал, Перейра повел меня в комнату, где я завтракал.
Полетта принесла запеченных на гриле красных султанок и зеленый салат. Пока она накрывала, Перейра непринужденно болтал о всяких пустяках. По-английски он говорил без акцента, во всяком случае я такового не расслышал. У него была очень смуглая кожа, но загар это или от природы, сказать было трудно.
– Вина хотите? Из здешнего винограда. Его нужно пить очень холодным.
Второе блюдо тоже было местного происхождения. Два круга козьего сыра, один белый, другой серый, в корочке из золы. Что ж, коровам на этом скалистом острове было бы неуютно, вот о чем я подумал, снова подставляя тарелку.
– Книгу вашу я прочел с громадным интересом, – вдруг сказал Перейра. – В свое время она наверняка произвела фурор.
Мне стало не по себе, так на меня обычно действует почти любое упоминание о книге.
– Просто тема совпала с веяниями эпохи, – сказал я. – Это ведь были шестидесятые. Время перемен. Долой все барьеры и прочую рутину. Тогда это казалось очень важным. Вы же невропатолог. Так ведь?
– Так. Гериатрические проблемы. Деменция, потеря памяти и тому подобное.
– А где вы практиковали?
– Долгое время в Англии. В Лондоне и Манчестере. Потом в Париже. А последним местом моей работы был Марсель.
– Вы англичанин?
– У меня двойное гражданство, британское и французское. Мать англичанка, отец испанец. А родился я в Отёе, это парижский пригород. Полетта сказала, что вы хорошо говорите по-французски.
– На самом деле так себе. На уровне школьной программы.
– Уверен, что вы много путешествовали.
– Мой батальон где только не воевал. После войны перемещений было гораздо меньше. В основном симпозиумы, конференции. Индия, Шри-Ланка, Ближний и Средний Восток. Год работал в Пуатье, в исследовательском центре. Ну и в Париже, время от времени.
Большего говорить о себе, пожалуй, не стоило. Кое-какие факты из моей биографии имелись на суперобложке пресловутой книги. Там и еще в медицинских регистрационных реестрах он мог вычитать, когда, где и на какой должности я работал. Это все.
Перейра откинулся на спинку стула и бросил салфетку на полированную столешницу
– Существенное внимание я уделял проблемам памяти. Для гериатрической медицины это крайне важная вещь, сами понимаете.
– Чрезвычайно важная.
– У стариков погружение в глубину, в текстуру пережитого ранее, – это своего рода компенсация, возмещение утраченной насыщенности жизни. Вернемся вспять. Когда ребенок впервые пытается плавать в море, ему очень страшно. Море холодное, море глубокое, в нем можно утонуть. Человечку попадает в рот вода. Он выплевывает ее, он плачет и кричит. К семнадцати годам подобные страхи уже преодолены. Примерно в этом возрасте он получает от моря иные впечатления, гораздо более яркие, скажем, купание в огромных волнах или в ночной фосфоресцирующей воде, и это уже не страх, а абсолютный восторг. Чуть позже человек начинает различать, что ему приятнее: кататься на волнах или наблюдать за цветными рыбками в коралловых рифах. Эти ощущения он потом испытывает снова, когда учит плавать своих детей. Но разница в том, что у отца собственные впечатления отходят на второй план, он полностью сосредоточен на детях: как им страшно и зябко в море. На долгое время человек становится как бы зрителем, лицом не главным, а сопереживающим. Однако в шестьдесят лет, или около того, происходит воссоединение с самим собой. Теперь при каждом прыжке на гребень волны, при каждом погружении с головой в холодную воду оживают в памяти ощущения от прежних, сотни раз повторенных прыжков и нырков, это дает возможность почувствовать забытую полноту бытия. Жалящий холодок брызг… скрип песка под ногами… Старик снова становится ребенком. У него снова есть папа и мама. Градус восторгов теперь гораздо ниже, но душу согревает глубинное удовлетворение. Плывя размеренным брассом вдоль эгейского пляжа, он ощущает в эти минуты, как прыгал в волны Атлантики, как игриво обдавал брызгами подружек, как плыл наперегонки с приятелями до буйка и даже как малым ребенком забирался на плечи к отцу. Все предыдущие эпизоды с плаваньем воспринимаются словно грани одного переживания, повторяющегося для субъекта здесь и сейчас.
– Может, грани, а может, предвестники финала аттракциона. Когда плавать уже не придется.
Перейра улыбнулся:
– Я не сомневался, что вы поймете.
Чего уж тут было не понять. Его краткий монолог был похож на заученный наизусть, и мне показалось, что произносил он его несколько через силу, по необходимости. Когда становишься старше, жизнь делается пресной и вялой, иссякает азарт. Но, конечно, можно себя уговаривать, что она не тускнеет, а, напротив, делается ярче, как коралловый риф, который с годами разрастается и обретает все больше экзотических красот.
Впрочем, подтрунивать над стариком было не совсем честно. Я и сам часто испытывал ровно те ощущения, о которых говорил Перейра, и не воспринимал их как самообман. Действительно настоянная на опыте удовлетворенность – это справедливая компенсация утраты бурных молодых восторгов. Впечатления юности пишутся жирным шрифтом на девственно-чистой странице, и запись получается ясной и четкой. А в пожилом возрасте впечатления фиксируются в лучшем случае на палимпсесте, с поверхности которого хоть и соскоблили прежние пометки, но они проступают сквозь пергамент, они никуда не делись.
Но моя беда в том и состояла, что я больше не был уверен в достоверности своего прежнего жизненного опыта. Я бы и рад вспомнить свои школы, учителей, университет, однако связь с ними была нарушена, ничто не проглядывало сквозь новые наслоения, все стерлось бесследно. Используя пляжную аналогию Перейры, я представлял собой не опытного шестидесятилетнего пловца, который хранит в подкорке все свои прежние бесчисленные заплывы, а глупого карапуза, пока не знающего даже того, что вода в море соленая.
– Карьера врача частенько зависит от определенного стечения обстоятельств, – заметил Перейра, – в вашем случае, кажется, так и было.
– В какой-то мере да.
– А у меня вышло так, что на психиатрию я переключился довольно поздно. Как и вы, я мечтал совершить великое открытие. Просто лечить больного или поддерживать его в приемлемом состоянии мне было мало. Я мечтал отыскать свою разновидность философского камня.
Я узнал эту фразу. Цитата из моего опуса «Немногие избранные». Она меня покоробила.
– А можно взглянуть на те самые фотографии? – спросил я. – С моим отцом?
– Разумеется, – сказал Перейра, поднимаясь из-за стола. – Вы много знаете про фронтовую жизнь отца?
– Почти ничего. Мама про это не рассказывала. Там, где мы жили, почти в каждой семье были убитые. Отцы, братья, сыновья, женихи… Но у взрослых существовал негласный уговор: никогда не вспоминать вслух погибших. Возможно, это было неправильно.
– Вы и сами побывали на фронте. Об этом есть пара упоминаний в вашей книге, вскользь. Может, расскажете мне об этом более подробно?
– Хорошо, как-нибудь обязательно.
– Сегодня же вечером достану старые бумаги и фотографии, поищу то, что нужно, – пообещал Перейра. – А сейчас отдыхайте, наслаждайтесь нашими красотами. Если угодно наведаться в порт, моя машина к вашим услугам. Вообще-то езда на машинах у нас запрещена, исключение сделано только для всяких аварийных служб, ну и для тех, кто обзавелся автомобилем до принятия запрета. Таких, как я, счастливчиков здесь совсем немного. Но, возможно, вы предпочтете пройтись пешком, ходу до порта меньше часа. Давайте встретимся в библиотеке примерно в половине восьмого. Договорились?
Я предпочел пеший ход. Любой врач, вне зависимости от специализации, выбрал бы променад как более полезный. К порту вела единственная, мощенная булыжником дорога, сбиться с которой было невозможно. Я спустился в город и стал искать небольшой магазинчик. Живя во Франции, я часто в таких отоваривался. Покупал мыло, орешки, открывалки для бутылок и сувенирные бутылочки со светлым виски под каким-нибудь эффектным названием, например «Роса жизни».
В порту я увидел с дюжину яхт и длинную пристань, но никаких желающих отплыть пассажиров. Впереди, прямо у дороги, была гостиница, запертая, и парочка баров. Немного в стороне я углядел еще один, вроде бы поопрятнее, где и расположился. Чуть поодаль носились туда-сюда на легких мопедах подростки без шлемов. Жужжанием двухтактных двигателей они лишь усиливали послеобеденную дремотную ennui[12] маленького порта. Вынырнув из нутра бара, ко мне наконец-то подошла, пришаркивая шлепками, официантка. Я попросил пива; когда она ушла, достал книгу. Небольшой романчик, написанный бойко, но без малейших промельков таланта. Романчик пользовался успехом, и я почти не сомневался, что автор и дальше будет тратить жизнь на подобную ерунду, считая это своим призванием. Не устаю удивляться тому, насколько часто выбор профессии диктуется случайностью. Многие прославленные писатели (чуть не половина) не стали бы изводить бумагу и чернила, если бы в юности им подвернулось иное, более надежное и перспективное занятие.
А как начинал я… Молодым парнем, еще не помышлявшим о том, что в эру викторианцев называлось «врачеванием умалишенных» (и пока не решившим, кем ему стать – хирургом или терапевтом), я получил направление на стажировку в Ланкаширский сумасшедший дом. Парень, между прочим, был ветераном, много чего хлебнувшим: итальянская кампания, окопы, осколочные ранения. Но увиденное в дурдоме оказалось куда кошмарнее. Построенный из благих побуждений в 1848, по-моему, году, за две сотни лет этот дом скорби пережил единственную перемену – из него окончательно испарился дух надежды. Когда-то мечтатели и мечтательницы в накрахмаленных белых халатах (викторианские лекари и сестры милосердия) свозили сюда полоумных, найденных в городских трущобах и в затерянных средь холмов деревушек. Они надеялись их исцелить. Теперь те же самые палаты, которые и красят-то раз в сто лет, стали пристанищем для несчастных, чья болезнь уже точно не поддается излечению.
В первую неделю меня определили к хроникам из мужского отделения – для новичка настоящее боевое крещение. Если не раскиснешь, не утратишь присутствия духа, потом тебя допустят к тем, кому можно попытаться помочь. Наставником, помогавшим мне освоиться в заведении, был Пол Гардинер. Пол хотел стать военным, но в солдаты его не взяли из-за плоскостопия, вот его и занесло в медицину.
…Множество запоров на дверях, лязганье ключа в замке – их там до черта, дверей и замков. Мы оказались в безлюдном помещении и стали ждать, когда нас впустит надзиратель с той стороны. Коридор. В конце его Гардинер открыл ключом дверь «комнаты отдыха». Не ожидал я, что некоторые пациенты будут совсем голыми. Два-три человека бродили по палате от стенки к стенке и что-то говорили, но не другим, а самим себе. Но большинство сидели в креслах, расставленных полукругом в конце комнаты, и сосредоточенно молчали. Друг с другом они не разговаривали, ни книг в руках, ни радиоприемников, ничего такого, что могло бы развлечь. Две палатные медсестры в коротких белых халатах время от времени прохаживались мимо кресел.
– Сущий бедлам, верно? – вяло констатировал Гардинер. – Посмотри, какие вон у того гениталии. Как у жеребца. Ну и шланг. Почти у всех у них габариты за пределами нормы. Думаю, это достойно специального исследования. Выявить взаимосвязи. Влияет ли фактор наследственности.
– И как вы их лечите?
– Инсулиновая кома. Иногда назначаем лоботомию, вызываем хирурга из местной больницы, он выкраивает время в своем расписании. Впрочем, теперь это вчерашний день. Нынче в моде электросудорожная терапия, чаще назначаем ее. Электрошок. Знаешь, что это за штука?
– Да. Воздействие током вызывает спазмы, иногда это оказывает благотворное действие.
– Ну да. Иногда и коровы летают. Но тут, как говорится, начальству виднее. Наше дело маленькое: следим, чтобы больные не покалечились сами и не покалечили других. Каждый квартал власти требуют от нас отчет с точными цифрами.
Спустя несколько месяцев меня поставили на ночное дежурство. Ты должен, если что стрясется, принять меры, но вообще времени полно, и можно привести в порядок бумаги. Пост дежурного врача находится в центральном коридоре – квадратная будка, застекленная спереди. В этом полуосвещенном закутке стоял металлический шкаф, в котором хранились истории болезней. И висела доска со списком сотрудников, кто есть кто и где кого искать. При слабом свете настольной лампы я вписывал в карты рассказы и жалобы пациентов. Формулировки должны были быть четкими, чтобы их мог понять любой врач, читая историю болезни. Примерно через месяц я завел собственный дневник, где отмечал то, что казалось интересным именно мне. Другим мои записи, возможно, показались бы бредовыми, но для меня они были хорошим подспорьем, помогали выявить закономерности в модели поведения, в мотивациях этих людей. Ну, например, вот такая запись: «Его рассказы заставляют вспомнить Кафку. В слуховых галлюцинациях Голос чаще всего звучит как голос рассказчика в романах Джозефа Конрада. Но откуда это могло взяться в его голове? Ведь он, судя по всему, книги читает редко…»
Ну так вот, в то первое ночное дежурство, записав все, что требовалось, я стал вспоминать медсестричку, на которую наткнулся днем на парковке. Она шла к лесной школе «Дом кедра», в отделение для совсем юных пациенток. У сестрички были черные нейлоновые чулки, тонкие лодыжки и слегка растрепанные каштановые волосы, что выглядело многообещающе. Раздумья о лодыжках были прерваны стуком в дверь; стучал наш санитар Боб.
– Доктор, Реджи разбушевался. Не пойми с чего. Пришлось перевести его в бокс. Но, наверное, без укола не обойтись.
Одиночная палата всегда была наготове, там две двери, обе на запоре. Реджи находился в клинике почти двадцать лет, ему уже стукнуло сорок с лишним.
Он кричал от страха и рвал на себе рубаху. Такое случалось, когда навязчивые мысли становились непереносимыми. Ему казалось, что его одежду кто-то отравил, она пропитана ядом, как туника Геракла. Вот такая заморочка.
Под истошные вопли и брань мы с Бобом схватили его за запястья, чтобы бедняга прекратил себя терзать. Реджи сообщил, что по стенам скачут звери, один другого свирепее. Мне стало интересно, что будет, если вместо успокаивающего укола я попробую наладить контакт, подыгрывая бредовым фантазиям.
Поймав взгляд вытаращенных от ужаса глаз (запястья мы продолжали удерживать), я спросил:
– Кто такой Пэдди, где ты с ним познакомился? И когда это ты был в Болтоне?
Подобная методика не прописана в инструкциях, это было нечто диковинное и даже дикое. Но почему не попытаться, если ничего больше не действует? А вдруг сработает? Примерно через полчаса я отпустил Боба, поскольку Реджи немного успокоился и больше не представлял опасности ни для самого себя, ни для меня.
Я продолжал его убалтывать в рамках, скажем так, заявленной темы. Начали мы с выяснения, что за личность этот самый Пэдди, но потом, слово за слово, вышли на другие поводы для отчаянья, неожиданные и неодолимые. Слушая исступленные выкрики Реджи, я словно бы читал нескончаемую книгу со множеством беспорядочных отступлений, не относящихся к сюжету. В монологе Реджи доля рационального была примерно такой же, как в каком-нибудь романе Генри Джеймса. Но в том-то и штука, что сам Реджи не видел во всем этом неукротимом беспорядочном нагромождении никаких логических огрехов. Это беднягу и мучило: его аргументы (а значит и опасения) не поддавались опровержению. То есть действительно полная безысходность.
Несколько часов мы с ним блуждали по болезненно-ярким ландшафтам видений; я почувствовал, что надо напрячь все силы, иначе недолго и самому съехать с катушек. От его дыхания веяло психотропными препаратами и страхом. И вредничал он кошмарно, хулиганил, что типично для больного в моменты обострения (это я уже успел усвоить). Огромное тело все еще хранило повадки вольного бродяжничества. Он не называл меня по имени, он даже ко мне не обращался. Разговор Реджи вел не со мной, а с кем-то, кто был для него сейчас гораздо важнее и реальнее.
Наконец приступ удалось полностью купировать. Возможно, обыкновенная усталость вызывает в мозгу определенную химическую реакцию, и этого достаточно, чтобы разомкнуть порочную цепь…
Но хотелось думать, что его успокоило то, что кто-то был рядом. Иными словами, помогла проявленная мной изобретательная заботливость.
Из одиночной клетушки я вышел в час ночи, наполненный шприц так и лежал в кармане, не пригодившись. Я оставил Реджи под присмотром, дал ему снотворное и подождал, пока он уляжется. Трудно было противиться мысли, что ему помогла моя «методика». Глупости, одергивал я себя, просто случайно повезло. Но тщеславие продолжало нашептывать, какой я молодец.
К ужину я переоделся в льняной костюм, решив, что это оптимальный вариант: дипломат на неофициальном рауте. Рубашку выбрал белую, галстук фиолетовый, давно я ждал повода его надеть. Всегда любил фиолетовый цвет. Был у меня в детстве набор красок, и я рисовал для мамы неуклюжие картинки, исключительно в приглушенных сиренево-лиловых тонах. Однажды в начале лета я решил заработать карманных денег и подрядился пропалывать по субботам клумбы в одном справном деревенском доме, самом большом и высоком. Там росло много роз; горячие и теплые солнечные краски – красные, кремовые, оранжевые, желтые – пронзали все тело, отзываясь в нем болью. Я попытался выбрать, какие мне нравятся больше, но сам содрогнулся от подобного святотатства: ни одну розу нельзя было обидеть…
В портовом магазинчике я купил бутылку джина и несколько лимонов. На прикроватном столике нашелся стакан. Еще бы льда добавить. Но и так было вполне приемлемо. Толкнув ставни, я распахнул окно. Потом сунул под спину подушки, сел.
Сколько раз я проделывал все это? В скольких чужеземных приютах пировал в одиночку? Сколько опустошенных бутылок наберется на моем веку? Когда я умру, кто-то порадуется и этим моим рекордам. Занимательная статистика. Объемы выпитого. Вино можно вынести в отдельные подпункты, по регионам: от департамента Рона – 20 тысяч бутылок, от Бордо – 18 тысяч…
Дневник я прихватил с собой на остров, скорее всего, из желания подстраховаться. Сунул в портфель, а не в чемодан, багаж ведь иногда теряется. Потягивая джин, я открыл страницы, посвященные первым дням в университете, где мне предстояло изучать медицину и попытаться стать врачом. Я опустил дневник на колени и закрыл глаза…
Наш колледж располагался в укромном уголке за длинным забором; на ворота я наткнулся, совсем не там, где ожидал их увидеть, нырнул внутрь и очутился на нужной территории. Справа от меня высилось восхитительно древнее строение. Человек в котелке, сверившись с листком на планшете, нашел мою фамилию и выдал ключ. И потащился я со своим тяжеленным чемоданом по мощеной дорожке к арке, гадая, как мне теперь выкручиваться из этого жизненного переплета. Ведь кто я? Обычный деревенский парень. Гонял бы на лошадях, чистил бы канавы. Случилось так, что в деревенской школе я оказался самым сообразительным, неплохо считал, старательно зубрил и сам не понял, как шаг за шагом, практически машинально, добрался до этой обители наук. Это не было осознанным выбором, просто мне не хотелось огорчать людей, желавших сотворить из меня нечто неординарное.
В чемодане лежали все мои книжки, их надлежало непременно проштудировать. Я прошел во второй квадратный двор с яркими цветочными клумбами и со свисающими отовсюду гроздьями глициний, за этим двором был небольшой закрытый дворик, вымощенный плиткой, и уже там я увидел лестницу, над которой висела табличка с буквой «Т». Мне выделили обиталище на последнем (кто бы сомневался!) этаже, с окнами на обе стороны. Окно миниатюрной гостиной располагалось со стороны фасада и смотрело на дворик, а из спальни открывался вид на реку, над которой склонилась серовато-зеленая ива. Я увидел двух парней с удочками, надеявшихся что-то поймать, – явных дилетантов. В памяти промелькнула строчка Теннисона из «Волшебницы Шалотт»: «Седеют ивы над водой…»[13]. Я извлек из чемодана свои вещи – их было совсем мало – и переложил в комод. Книгам хватило меньше половины полки. Квадратный письменный стол словно бы подражал формой квадрату уютного дворика, умостившегося среди стен, щедро обвитых плющом. Эта основательность, эти строгие линии так и призывали к сосредоточению и погружению в науки. Атмосфера в спальне была совсем иной. Жесткое изголовье, одноцветное покрывало с рельефным рисунком, вот и весь уют. Когда я сел на кровать, пружины устало скрипнули. Все это старье как будто привезли из пансиона, который держали когда-то мои дед и бабка. Впрочем, если снять с кресла в гостиной подушку и приладить к спинке кровати, то можно будет с комфортом слушать шелест узеньких ивовых листьев, а если напрячь слух, то и лепет бегущей воды. Надо только распахнуть окно.
Пристроив подушку, я сел читать. Через пару страниц в дверь громко постучали, я вскочил и метнулся назад в гостиную, к двери.
– Привет. Я Норман Гроут. Математика, второй курс. Тебе досталась хорошая конурка.
Мы пожали друг другу руки. Опрятностью посетитель не страдал: взлохмаченные черные кудри, свитер в пятнах.
– Зайти-то можно?
– Да-да, конечно. Роберт Хендрикс. Медицина.
– Чай-то будем пить?
– Ноу меня нет…
– Тут все есть. Вот, смотри.
Он открыл дверь того, что я считал шкафом, и за ней открылась небольшая кухня с раковиной и газовой плиткой. В малютке буфете стояло несколько старых чашек с гербом колледжа и полная жестянка с чаем.
– Грей чайник, – сказал Норман, – а я спущусь к себе за молоком.
Норман Гроут тут же прочел мне лекцию о том, как вести себя, чтобы не нарваться на неприятности.
– Смотри, не брякни что-нибудь про шотландцев. Лучше их не трогать, включая пращуров начиная с короля Роберта Первого, Уильяма Уоллеса и прочих чокнутых патриотов. Мечтали ребята удержаться во вражеской стране, вот и цеплялись зубами и когтями.
– Но система образования у шотландцев вроде бы нормальная. Намного лучше нашей.
– Вне всяких сомнений. У них на уме не только драки, есть и мирные обычаи. Ночь Бёрнса[14], само собой. Выходные с Вальтером Скоттом в окрестностях замка Абботсфорд. Народные гуляния в честь битвы при Бэннокбёрне[15]. Кстати, можешь взять напрокат килт. На Тринити-стрит молодцы из клана Драммондов подберут тебе какой-нибудь нейтральный тартан, не боевого окраса. Но помни: в пабах и в столовой лучше высказываться осторожно.
Враждебности к шотландцам я не испытывал, по пабам ходить не собирался, о чем и сказал Норману. Вероятно, он подумал, что я рохля и зануда.
Придя в столовую, я словно бы попал на съемки голливудского фильма о Тюдорах. Еле успевал увернуться от брошенных куриных ножек, которые летали между старинными канделябрами со свечами, в рискованной близости от затылков первокурсников, их очков и студенческих тужурок, а те лишь робко посматривали на стоявший на возвышении стол, за которым когда-то трапезничали короли.
Гроут сказал, что после ужина мы отправимся в паб «Черный лев», знаменитый стаканами с гравировкой и тем, что туда захаживают все потенциальные премьер-министры.
К тому моменту мой питейный опыт был весьма скромным: бутылочка сидра в субботу утром или фруктовый десерт с ликером на девчоночьей вечеринке, если вдруг пригласят.
Еще двое парней присоединились к нам у ворот, и в самом пабе уже сидели несколько наших студентов. Пиво из наклонных бочек лилось прямо в огромные кружки, которые с глухим стуком ставили на барную стойку. Денег разливальщику никто не совал, я сообразил, что расчет после, за все скопом. Со страхом глянул на огромную кружку, не представляя, как смогу влить в себя столько. За ужином я выпил стакан воды, и пить совсем не хотелось.
– Ну, Роберт, давай сразу до дна, – сказал бородатый малый. Ему было уже под тридцать, но он тоже был первокурсником и тоже с медицинского. Я послушно вылакал кружку и не успел ее поставить, как передо мной поставили вторую.
Через несколько часов я поднялся на крыльцо, над которым была буква «Т», потом в замедленном темпе добрался до своей конурки, совершенно довольный собой и своей судьбой. Меня пошатывало, но нажать на выключатель все-таки удалось, и зажегся свет. Я с гордостью осмотрел свое новое жилище. Как выяснилось, я совсем не рохля и, возможно, очень скоро стану своим в кругу бывалых студентов, глядишь, и ужинать буду за столом на постаменте, под щитами с геральдическими зверями и пернатыми.
С завтрашнего дня начинались лекции, первая вроде бы в девять. Потом занятие в анатомичке. Ничего, как-нибудь справлюсь. Парень я деревенский, крови не боюсь. У меня твердая рука и зоркий глаз. Я на правильном пути, медицина мое призвание…
И вдруг мой зоркий глаз заметил нечто странное: на кресле лежала женская сумка. Ее точно раньше не было. Но чья? Вряд ли Норман Гроут ходит с такой. Я постучался в дверь собственной спальни.
– Роберт? – отозвался женский голос.
– Я.
Щелкнул замок, дверь распахнулась, и я увидел Мэри Миллер.
– Мэри, ты…
Она рассмеялась.
– Не ожидал? Конечно нет. Привратник дал мне свой ключ. Наплела ему, что я твоя сестра. В женском колледже новеньких будут заселять только с завтрашнего утра. Не хотелось тратить деньги на гостиницу, вот я и…
Кажется, была названа эта, а может, иная, столь же малоубедительная причина. Как человек, только что обретший гармонию с миром, я был полон снисходительного великодушия.
– И правильно сделала. Ты ужинала?
– Да, спасибо. Тут неподалеку живет моя крестная, она отвела меня в ресторан. Мы с ней выпили вина, и много. Послушай, Роберт, очень милая квартирка. Тебя тут поселили как лучшего абитуриента?
– Понятия не имею. Сказали, вот тебе ключ, шагай, студент. Чаю хочешь?
– Было бы замечательно. Скажи, где заварка и чашки, я сама все сделаю. А какой вид из окна! На реку! Вот бы и мне такой же.
И снова рассмеялась.
Наполненные чашки она притащила в спальню.
– Тут гораздо приятнее. Давай включим лампу. Вот так. И открой шире окно, чтобы было слышно реку.
Мы сидели рядышком, привалившись спиной к изголовью, и потягивали чай. После моря пива только чая мне и не хватало, но почему-то даже в голову не пришло отказаться.
– Это козодой, – сказал я.
– Кто-кто?
– Послушай. Сначала громкое верещание, а потом будто кто-то причмокивает губами.
– Ой, правда причмокивает. Роберт?
– Что?
– Ничего, если я останусь переночевать? Зубная щетка у меня с собой. В сумочке.
– Оставайся, конечно, я могу лечь на полу.
Какое-то время мы молчали, но это было не в тягость, наоборот.
– Роберт? – снова позвала она.
– Да?
– Ты знал, что я твоя соседка?
– Знал, конечно. Помню, как увидел тебя в первый раз. Я сидел у окна со стихами Катулла. А ты как раз вышла на газон, в теннисной майке и юбочке.
– Почему ты меня тогда не окликнул, не поздоровался?
– Мы ведь не были знакомы. И мне нравилось за тобой подглядывать.
– Знаю.
– Что?
– Я знала, что ты подглядываешь, – сказала Мэри. – Я хотела тебе об этом сказать. Несколько раз даже почти решилась. До того, как мы стали друзьями.
– Так ты знала?
– Ну да. А почему тебе нравилось за мной наблюдать?
Лукавить я не стал.
– Мне нравилось, что у тебя есть отец.
Она усмехнулась:
– Это все?
– Нравилось, как выглядит ваш дом. И как твои волосы упали на плечи, когда ты сняла с них ленту.
– Что еще?
– Как ты задрала юбку, чтобы почесать ногу, когда лежала на животе с опущенной головой.
Мэри поставила чашку, опустила голову.
– Опущенной вот так?
Тут я вспомнил, что она сегодня тоже пила, возможно, не меньше меня.
Я поднялся с кровати, осмелев до наглости.
– Да. Именно так. А теперь чеши ногу, – скомандовал я.
Она снова хохотнула и задрала подол.
– В траве у нас полно всяких противных букашек. А ноги были голые. Можно я сниму чулки?
– Нужно. Положи их на стул.
Избавившись от чулок, она опять забралась на кровать.
– Мне нравилось, ну… что ты на меня смотришь. Под твоим взглядом я чувствовала себя такой… мм… плохой девчонкой.
– Плохой?
– Плохой, но по-хорошему… когда приятно. – Она коротко хихикнула. – А тебе тогда хотелось… ко мне прикоснуться?
– Да. Мне хотелось почесать тебе ногу. Самому. Показать, как бы я это сделал?
– Покажи.
После убедительного показа она спросила:
– А как же Пола? Ты ведь был в нее влюблен?
Полу я едва помнил, в тот момент мне было не до нее.
– Никогда, – торжественно заявил я. – Пола, это так… мимолетное увлечение.
Я еще раз провел ладонью по ее бедрам, потом сунул пальцы под тоненькие, неплотно сидящие трусы. Уж это я заслужил точно, думал я, снова ложась на кровать. Меня распирала гордость, как молодого пашу, которому, наконец, предоставили личную свиту.
Мэри уселась на меня верхом, поймала мой взгляд. Глаза ее были широко распахнуты, пухлые губы все еще слегка раздвинуты улыбкой. И тут я почувствовал то, чего никогда раньше не испытывал: горячую благодарность.
Мэри расстегнула пуговки на блузке, сняла ее, положила сбоку.
– Наверное, так будет лучше. Да, Роберт?
Она наклонилась и нашла губами мои губы.
Лекции начинались в половине девятого, шли подряд, но это было совсем не утомительно. В полутемной прозекторской (барак с железной крышей) мы, ничего не упуская, препарировали трупы. У них были прозвища, Фред и Марта.
Я любил взрезать бежевый мозг, он напоминал отваренную цветную капусту. Было замечательно держать в руках это чудо с множеством бороздок и выступов. С запястий капал формалин, а ты всматривался в каждый завиток, памятуя, что когда-то в этом мозгу миллиарды синапсов передавали от клетки к клетке нервные импульсы. Что долгие годы сложнейшие комбинации заставляли вот этот кочан цветной капусты верить, что он Фред, а не овощ.
Рассмотрев мозг Фреда, я снова опускал его в ведерко.
Марта тоже была очень привлекательной особой. Даже на сцене анатомического театра она оставалась невозмутимой. Мне хотелось увидеть наяву, как разветвляются нервы. Поразительно, они выглядели точь-в-точь как на грандиозном эволюционном дереве жизни Дарвина. Они тянулись повсюду, эти провода, по которым передается животворная сила. Думаю, меня покорила именно эта их напористая активность, и я выбрал неврологию.
Я все-таки человек сельский. Соскучившись по деревенской жизни, я свел знакомство с парнями из другого колледжа – любителями конной охоты. Какой-нибудь час на автобусе, и я получал возможность пообщаться с лошадками. По воскресеньям в благодарность за то, что я помогал чистить стойла и подметать двор, мне позволяли пару часов покататься верхом. Я записался в хор, хотя голос у меня самый обыкновенный, и в дискуссионный клуб.
Кресло и торшер я очень скоро перетащил из гостиной в спальню и теперь мог сидеть с книгой перед окном с видом на реку. Занимался я до девяти, а потом читал что хотел. Начал с Конана Дойла, но что-то мешало наслаждаться детективной интригой – не иначе то был суровый дух кальвинизма, царивший в колледже. Оставив в покое Шерлока Холмса, я принялся за романы Джордж Элиот. Она подвела меня к немецкой философии – Гегелю и Фейербаху. Чем дальше, тем серьезнее: я перешел к трудам по психологии. Узнал про Эдуарда фон Гартмана и невролога Морица Бенедикта, открыл для себя Фрейда, основные фрагменты ранних трудов которого были напечатаны лет за двадцать, а то и за тридцать до публикации в окончательном виде. Надо было только знать, где их искать.
Мэри Миллер навещала меня часто, прибегала и убегала в часы, когда служители кирки не могли ее застукать. Пустовавший ящик в комоде наполнился нижними юбками, джемперами, поясами для чулок. Ночную рубашку мы прятали под матрас, чтобы не попалась на глаза уборщице, свежее нижнее белье Мэри приносила с собой, снятое забирала. Когда покупала пиво или фрукты, пустые бутылки и пакеты тоже уносила. Однажды на лестнице раздались подозрительно медленные шаги; надо было срочно спасаться – вдруг решил нагрянуть привратник. На лестничной площадке имелся люк, через который можно было выбраться на чердак, откуда через второй люк попасть на плоскую часть свинцовой крыши, на значительном расстоянии от края. Весной мы затащили на эту площадку несколько цветочных горшков. В солнечном углу я поставил раскрытый мешок с землей и посадил помидоры. Плоды до окончания семестра налиться не успели, но от листьев шел терпкий помидорный дух. Со временем мы так осмелели, что зазывали гостей на вечерние пикники на крыше. Мэри – девиц из своего колледжа, я – наших ребят. Норман Гроут приходил часто, садился на коврик скрестив ноги и начинал рассказывать скабрезные анекдоты или пересказывать сплетни, которым никто не верил.
Это был наш собственный мирок в монастырских стенах колледжа. Мэри ничего от меня не требовала, только чтобы я не был занудой.
Я уже говорил, что при первой встрече меня поразила завершенность линий ее полностью сформировавшейся фигуры, крепких точеных бедер и рук. Но груди были не как у зрелой женщины, они оказались совсем юными, с едва проступающими сосками, будто из нежнейшего светло-розового шелка. Когда я к ним припадал, Мэри обхватывала мою голову ладонями. Единственная дочь заводского инженера и медсестры, выросшая в глубокой провинции, не отличалась скромностью. Откуда только что бралось?
Любовные интрижки теперь всегда ассоциируются у меня с легкими летними платьями, бутылочным пивом, ненасытными слияниями и ужином на крыше, и все это под еле слышный лепет реки. Лучше, по-моему, и не бывает.
На втором курсе я познакомился с Дональдом Сидвеллом, он изучал теологию. Этот очкарик был натурой увлекающейся. Обожал скачки, барочную музыку, Францию, крикет и старые машины. Он так азартно обо всем этом рассказывал, что я слушал с открытым ртом. В ближайшей деревне у него имелся гараж с подержанной легковушкой.
Мы ездили туда по субботам на велосипедах, потом обедали в пабе. Порой дружок мой по полдня не вылезал из-под капота машины, пытаясь «немного ее взбодрить», как он это называл. В награду за мое терпение Дональд сопровождал меня в конюшню, где я убирался по воскресеньям, и учился ездить верхом. О его семье и домашних обстоятельствах я мало что знал. Нас связывал интерес к предметам более возвышенным. Мы пили пиво в моей каморке; я рассуждал о механизмах действия нервной системы. О том, почему нельзя считать, что «ум» существует вне вещества, из которого состоит мозг. В ответ Дональд выдвигал возражения с философскими обоснованиями. Он атаковал меня цитатами из Декарта, Юма и Локка. Но в конце концов я брал реванш, приводя пример из жизни, связанный, например, с недавним воскресным происшествием, когда лошадь под Дональдом вдруг понесла и от страха у него вспотели ладони. Убойный аргумент: мокрая ладонь показывает, как абсолютно абстрактная эмоция – страх – при содействии нервной системы и экзокринных желез превращается в воду. Стало быть, идея о том, что мы состоим из чего-то еще, кроме материи, абсурдна.
Подобные дискуссии часто вспыхивали после докладов старшекурсников, но нас на столь важные сборища пока не допускали. И ладно. Зато он мне одному рассказывал об особенностях французской культуры. По мнению Дональда, Франция представляла собой искусственное государство и если бы она распалась на несколько географических единиц, ее жители стали бы счастливее. Он располагал уникальными сведениями о том, что на французском в этой стране почти никто не говорит. Согласно последним данным, относящимся к 1900 году, только 28 процентов жителей Франции общались на французском языке, остальные использовали бретонский, окситанский или лангедокский, не считая еще сотен диалектов и говоров. Прав он был или нет, судить не берусь, но мне нравилась его въедливость, погруженность в материал.
Мы часто ходили на музыкальные вечера (туда, где разрешалось курить) в другие колледжи. Наши доморощенные концерты проходили в «малом зале», отделанном деревянными панелями. Дональд тоже иногда там выступал с шуточными песнями собственного сочинения, аккомпанируя себе на фортепиано. Я здорово привязался к этому парню, почти так же, как к Мэри Миллер. С ним в чем-то было даже проще. Никаких жертв и обязательств, чисто мужская дружба. Отношения с Мэри становились не такими уж безоблачными, неизбежно напрашивались удручающие вопросы насчет будущего, что нужно мне от нее, что ей от меня. В общем, Мэри ночевала у меня все реже. Я не очень-то этому и огорчался.
* * *
Увлекательное чтение было прервано стуком в дверь. Полетта.
– Доктор Перейра ждет вас, – сообщила она и, тут же развернувшись, ушла. Я посмотрел на часы. Было без двадцати восемь.
Хозяин ждал меня в библиотеке. Он был в рубашке с расстегнутым воротом и парусиновых туфлях. Я был слегка раздосадован. Костюм и любимый фиолетовый галстук оказались некстати.
12
Скуку (фр.).
13
Пер. К. Бальмонта.
14
В Шотландии так называют 25 января – день рождения Роберта Бёрнса.
15
24 июня – День независимости Шотландии. В этот день в 1314 г. шотландский король Роберт Брюс разбил армию английского короля Эдуарда II.