Читать книгу ОТРАЖЕННЫЕ СУМЕРКИ. САГИ. Сборник научно-фантастических рассказов и повестей - Сен Сейно Весто - Страница 6
Отраженные сумерки
Глава Третья
ОглавлениеНа полянку перед моим коттеджем, и прямо пред мои заспанные очи, но еще как бы держась в тени, снова приперся ухолов, матерая особь эрасмиков. Подотряд эрасмотазовых, можно сказать, до какой-то степени процветал здесь на настоящий момент, ставя в тупик экспертов. Ухолов чем-то напоминал рослого горбатого двуногого лося с шапкой крепких рогов.
Этот ходячий ужас успел в свое время устроить настоящую панику в среде специалистов своей способностью использовать частично солнечную энергию для развития и роста отдельных частей и органов. Ухолов был настолько вынослив и непробиваемо дремуч, что мог жить в горах на диком холоде на сумасшедшей высоте, где не росло ничего, кроме содержания углекислоты. Именно поэтому, впрочем, там никто ему не мешал, и на всей суше это был чуть ли не единственный случай адаптации, за судьбу которого, по крайне мере, на ближайшее будущее, можно было не беспокоиться: согласно последним данным посезонного анализа общематериковых миграций численность эрасмиков потихоньку возрастала. Удивительно, как такой теплолюбивый организм переносит гипоксию у себя в горах. Вместе с тем, в сердитом виде эрасмик сам по себе мог быть опасен и быстр, а стая из нескольких особей объединенными усилиями могла противостоять даже непревзойденному аппетиту стеллса. Правда, эрасмики редко объединялись в стаи.
Нынешним экземпляром я только на днях был уже единожды посещаем, тогда он тоже молча шуршал травой, маячил перед домом, ненадолго застревая на одном месте, и я глазом не успел моргнуть, как обстановка, остававшаяся исключительно мирной и изучающей, перешла к до крайности взрывоопасной: эрасмик угнетенно таращился мне на единственную ступеньку крылечка, тяжело дыша, складывая безразмерные уши самолетиком, угрожающе втягивая голову в плечи и пригибаясь к земле, успев настроить сразу весь арсенал рогов на атакующую позицию. Он явно готовился с ходу расставить все точки сейчас же, этим прекрасным ясным утром, не откладывая, в недобрую минуту застав у себя прямо по фронту собственное надменное отражение, откровенно пялившееся с наружного стекла стены, темного обычно по утрам и непрозрачного. К счастью, я вовремя сообразил, в чем дело и что ему мешало жить. О нет, вскричал я и побежал сдвигать все стекло, пока он не разнес мне половину коттеджа и не убился сам. С утра я решил держать внешние стены своего ти-пи в часы наивысшей остаточной радиации раскрытыми до конца, так что сквознякам будет теперь где побродить. Сегодняшним днем эрасмик выглядел как будто спокойнее, даже флегматичнее, не торопясь обострять ситуацию. Он торчал у меня на тенистой полянке, скромно встряхиваясь и переминаясь, терпеливо и с достоинством ожидая появления в дверях соперника. В таком виде он вызывал во мне еще меньше доверия, чем заслуживал, и я быстро потерял к нему интерес.
Сегодня по программе у меня было предаваться унынию и коротать очередной выходной, томясь от вынужденного безделья. Ожидалось, оба нестационарных спутника почти весь день будут висеть на орбите в наших пределах над душой, и мало чей вездеход сможет уйти, не оставив за собой след от двигателей достаточно заметным. Это, конечно, не означало сразу же, что такие следы непременно начнут замечать и отслеживать, но при очень большом желании выполнить нужные операции потом задним числом было можно. Меня это не устраивало. Наша база исследований оставалась далека еще от понятий зажиточности, достать один нормальный вертолет реально было не иначе как с кровью вырванным разрешением наперевес, продав свое тело и все остальное в рабство на несколько перевоплощений и поколений вперед и только перешагнув через трупы ближайших директорий, – обычная история на землях любой Независимой культуры. Так что всем прочим рядовым жрецам психозоологии приходилось рассчитывать больше на свои тренированные мышцы и, как предел ожиданий, на стандартный поисковый глайдер. На болотах и в зоне повышенной вулканической активности без него вообще делать было нечего. Совсем другое дело – океанологическое отделение Миссии.
Вот у них этого добра целыми трюмами и водоплавающими полигонами, как они живут – у нас даже вспоминать неловко. Эти предприимчивые всегда хорошо загорелые и неприятно жизнерадостные особи мало того что систематически перебегают нам дорогу, непринужденно перехватывая последний кусок хлеба, у них еще хватает наглости обращаться к нам за содействием в проталкивании наверх беспрецедентных по бессовестности рабочих смет, от которых теряются даже в отделе экспертизы. Где-то еще в самом начале периода Освоения, в пору всяческой безнаказанности каким-то залетным беспечным экспертом в полузастольном настроении была однажды безответственно обронена альтернатива о некоем «приоритете» океанологических исследований – и теперь половина биологической Миссии должна бегать на радиовызов начальства по поводу каждого утерянного стакана. И это при том, что, как сообщает «Путеводитель Выживания», акватория Конгони – «официально наихудшее место обитаемых миров, которое вы могли выбрать поплавать с аквалангом».
По-моему, такое положение не может продолжаться бесконечно. Как написал на своей двери один аспирант, «ты можешь забрать мой справочник, только выковыряв его из моих холодных, мертвых, безжизненных пальцев». Даже среди наблюдающих экспертов есть трезвые умы, понимающие, что на одной воде тоже далеко не уедешь.
По таким вот самопроизвольным выходным и по вечерам я, как правило, бездельничал и предавался унынию, иногда созерцательному и тихому, иногда чуть более самоироничному и насмешливому, со свежим анекдотом и крепким хлопаньем трудовых био-орнитологических ладоней по соседским плечам и столикам; временами я часами безысходно разглядывал звезды, не двигаясь и ни к чему конкретно не прислушиваясь, либо просто валялся мешком в темном углу, с мертвым остервенением отсыпаясь сразу на несколько дней вперед, просыпаясь только, чтобы раздеться и сменить бестолковому головному сенсору программу внешнего предела на темное время суток, когда одуревший от долгой неподвижности организм затем долго не мог прийти в себя и далеко не всегда в состоянии был предсказать с высокой степенью достоверности уходивший день недели, задействована ли защита периферии или же то было только осуществление во сне насущного желания и нет ли уже, часом, в доме кого из посторонних, – чаще же в особенно теплые дни я грелся под солнцем в траве во влажном насквозь от пота шезлонге; сегодня я пробовал еще дополнить это занятие вдеванием вчерашней нити в позавчерашнюю иголку, прихваченную с собой по случаю с чужого угла. Я решил идти до конца. Я принял вызов. Чего бы он мне ни стоил. Я просто был не из тех, кто отступает перед трудностями. Это мы еще посмотрит, кто кого куда вденет. У меня, по правде сказать, по ходу дела пару раз даже возникало предательское сомнение, что она вообще вряд ли предназначалась для шитья. Конечно, тут первое дело всех не нашедших себя в жизни неудачников – оправдывать сокрушительный провал стечением неблагоприятных обстоятельств. Так что я решил взять себя в руки, сменить на какое-то время род деятельности и пойти постоять немного в душе, смыть настоянный пот и остыть.
Уже через пять минут стояния под водой мне пришла в голову счастливая мысль, что радиус перемещений парапода стеллса что-то уж поразительно напоминает тактику «быстрого реагирования» ассоциаций прибрежных синих речных водорослей, индифферентных, казалось бы, ко всему на свете, кроме сезонных изменений частоты излучения светила. То есть нормальная и в общем-то заурядная подчиненность популяции цикличному изменению внешней среды, получалось, на деле оказывалась чем-то совсем иным, далеко выходя даже за границы обычной практики «заимствований» биологической системы с высокой организацией.
На этом месте я открыл глаза, полоща рот, и еще успел заметить сквозь бившие со всех сторон брызги, как у меня за полупрозрачной в черных потеках спектральной ширмой меркнет на секунду в полутемной ванной слабая подсветка и тут же загорается вновь, чуть тусклее прежнего. Закрыв глаза, я постоял, подставляя лицо воде, ожидая, не придет ли в голову чего-нибудь умного еще, но ничего не приходило. Подсветка вела себя так уже не в первый раз, тут это означало только одно, рабочая программа периферийной защиты моего залитого солнцем и спектральными отражениями ти-пи, предприняв попытку стандартного утреннего переключения с одного блока питания на другой и не преуспев, через полминуты вернется в исходное положение, восстановив прежний режим подсветки. Либо же нет, не вернется, и придется все-таки выбираться, шлепать наружу и переключать вручную. С другой стороны, совсем не из чего не следовало, что идея разовых «превентивных» ударов заимствована питеком именно у речных синих водорослей, а не пребывала, скажем, в латентном состоянии и не являлась врожденной. Не говоря уже о том, что набивший оскомину феномен парапитека терпеть не может открытой воды. Мне теперь казалось, что я начинал понимать, как эта холера без всякой помощи механизмов умудрялась приподнимать и опрокидывать такие большие камни.
Ну хорошо, подумал я. Вода водой, но всякие прогнозы в смысле их надежности оставляют в нашем случае желать много и много лучшего. Демография растений, если смотреть трезво, упростив все до размеров вилки, лежит в прямой зависимости от своей способности передавать полезную информацию от поколения к поколению и от популяции к популяции. То есть от некоего своего жуткого подобия генетического аппарата. А это, будем говорить прямо, до настоящего момента остается для нас загадкой даже за пределами еще предварительной стадии недоразумения. Мы до сих пор даже приблизительно не можем сказать, как они это делают. Ведь что получается, ни одной картографической картинкой растительного мира, хоть в чем-то опирающейся на данные метаботаники суши, нельзя пользоваться далее как неделю. Космическая съемка местности совсем ничего не говорила о том, что это – нормальный враждебный лес, симбиотическая популяция или что-то совсем другое и что через несколько дней, месяц, сезон, год или десять на том же месте уже не найти будет почти ничего, а фактура рельефа со своей камуфляжной расцветкой не окажется далекой от первоначальной.
О чем вообще говорить, когда даже стоя посреди густого, темного и тихого леса далеко не всегда можно с твердостью поручиться, что это действительно лес – густой, темный и тихий, а не, скажем, какой-нибудь мегапопулянт-плазмодий, сосредоточенно мигрирующий десятилетиями куда-то по чужим головам по своим делам. Уже на следующее утро может обнаружиться, что те же самые карьеры-овраги выглядят едва узнаваемыми, а сам псевдорастительный покров-сообщество неслышно отцвел между делом куда-либо за ночь в неизвестном направлении. Такая манера отдельных чудовищных по живым объемам метарастительных популяций вдруг сниматься и начинать бродить с места на место одно время сильно отравляла жизнь фитоценологам. С большим многолетним трудом воссозданная классификация шла на сырье, поскольку часто было просто неясно, кого во что следует классифицировать.
То, что никакая более или менее разумно выглядевшая синтаксономия не существовала тогда дольше времени поступления новых сведений на базу данных, еще как-то можно было пережить, это было ладно. Но дело ведь этим обычно не ограничивалось. Так как сразу вслед за свалившим во всем составе верхним растительным покровом менялась не только средняя влажность грунта, содержание солей, организация прочих растений с корневой системой и потребление света, но и могли в два счета наступить более чем серьезные климатические изменения, а это уже, как ни скажите, никогда не кончается ни для кого ничем хорошим. В таких местах сквозило так, что мерзли даже эразмы. Какие-то осторожные попытки загадывать на время вперед делались позже потом, когда кто-то додумался, что растения что-то уж слишком быстро узнают друг друга, кто-то под такое дело с грехом пополам сумел подвести биохимическое обоснование, еще кто-то попытался набросать классификацию предпочтительности одной популяции другой, был даже в первом приближении обоснован естественный отбор в системе доминирующих видов, влияющих на формирование среды в первую очередь, – но это и все. Дальше этого дело не шло. Возникает естественный вопрос. Если мы не в состоянии достаточно уверенно делать прогноз развития даже отдельной части, то как же можно кому-то поручить делать далеко идущие выводы и судить будущее биологического мира в целом? И вообще, как понравилось спрашивать моему соседу, какое право вы имеете быть печальным, не зная целей, куда мы идем?
Полоща рот, я приоткрыл один глаз, уклоняясь от бежавшей по лицу воды. В душевой стало заметно свежее и прохладнее. Неопределенные, двусмысленные очертания, что начинались и тянулись у меня за полупрозрачной забрызганной ширмой черного стекла, были как сюжет пережитого ночного сна: ты знаешь, что что-то не так, но тебе неинтересно, чем все закончится. Они медленно и опасливо тянулись через всю прихожую, осваивая ее частями, предусмотрительно, со многими предосторожностями, коих всегда разумно придерживаться на всякой чужой территории. Так надвигаются маленькие неприятности, когда большие заняты делом. Тени напоминали о ярком солнечном утре, что стояло у меня за порогом, и о невезении, что преследовало меня, как неудачное расположение звезд. Очертания были чем-то давно забытым и преждевременным. Они были посторонними. Я перестал полоскать рот. Впечатление было такое, словно в коттедже у меня находился кто-то лишний, который и сам хорошо понимал, что он лишний. Я подозрительно выглянул в щелочку за стекло, с некоторым удивлением обнаружив прямо по курсу дальше пару превосходных особей полосатого крабчатого ямеса в полный рост, прославленных своей осторожностью и наглостью, размером с хорошего гуся каждая. Напарники с не меньшей недоверчивостью нюхали воздух и косили глазами по углам, высматривая возможные осложнения, готовые при первых же признаках надвигающейся угрозы вернуться на исходные рубежи. Посередине у меня стоял одинокий столик, заваленный пленками, матричными иголками и намывными слежавшимися пластами фонокопий старых материалов лабораторного анализа, вторую неделю уже валявшихся как на столике, так и рядом, – они обследовали его, словно хорошо знали, что искали. Они одинаковыми движениями теснились, вперевалку заглядывали под все лежалки и нижние стеллажи, расходясь куда-то поближе к открытому пространству комнаты со снятыми окнами. Все явным и недвусмысленным образом говорило за то, что защита периферии, перетрудившись за ночь, решила предаться отдыху. Вот ведь паразиты, за все время моего пребывания тут ямесов вживую мне удавалось видеть только два раза, и оба раза у себя в ванной.
Я выбрал, не спуская глаз, на ощупь мочалку побольше, помял в руке под водой, чтобы дошла, вместе с тем стараясь не тянуть и не опоздать, я уже понял, на что они нацеливались. Мышкующий у меня в коттедже тандем дружно, как застигнутые врасплох насмерть перепуганные куры, вылетел из комнаты беспорядочными растрепанными комьями, разбрасывая кругом себя фрагменты обстановки и опрокидываясь на всех поворотах. Больших крабчатых ямесов я не любил даже заочно, после них оставалась очень тонкая невыносимо колкая шерсть со специфической структурой строения. Попав в дыхательные пути хищника, такая шерсть, рассказывали, могла наделать массу бед.
Под полками валялись копии печатных раритетов, даже реликт соседа, череп «Хомо кто-то», был на полу – отполированный временем и реально откопанный где-то на Земле, который я выиграл у того в партию го. Пейте из него земляничный мусс, посоветовал сосед. Переживете всех злых духов. Я решил не развивать тему.
Вытираясь полотенцем, я прошлепал по теплому полу, вспоминая, где снова похоронил карандаш, и глядя, куда ступаю. Я с некоторым облегчением глядел на пленки. Архитектоника ты моя с пирамскими гвоздями, нет никакого «быстрого реагирования» в пределах микропопуляций, никакого сходства, подумал я, склоняясь у столика с полотенцем на затылке. Зачесать их сапой на четыре ноги. То есть какое-то сходство, конечно, есть, если приглядеться, но не в такой же степени, как мне померещилось. С таким же успехом можно было сказать, что его и нет. Мало ли какое скопление облаков на что бывает похоже. Ф-фу, мне аж холодно сделалось. Черт, нервы в последнее время шалят. Если так пойдет дальше, придется менять к бабушке всю теорию анализа, систему исходных и думать над тем, как потише обставить самоубийство. Никакого сходства. Нет и нет.
Отнеся полотенце в душевую, я решил сделать влажную уборку, а то тут месяц уже не метено, ужас же на что похоже. Вот только веник бы еще найти. Снаружи возле полянки, оседлав обломившийся и проросший сук, тихонько сидел и глядел сюда шаронос, покойно сложив перед собой лапки, ко всему равнодушный. Пустая заросшая полянка исходила нестерпимо прохладными утренними запахами. В траве, за широкими проемами целиком снятых окон в урезанной тени вигвама тонкими голосами звенели, готовясь к жаре, вьюны. Заразы, подумал я, засовывая веник в ведерко с водой. Ведь только же помылся.
Добросовестно проделав влажную уборку, я пошел перебросить завязший от переизбытка тепла в сомнениях сенсор Периметра на параллельный энергоблок, потом снова принял душ, не вытираясь и не давая себе обсохнуть, привалясь плечом в дверях со стаканом в руке, попробовал прикинуть в уме направленность предстоящих назавтра внешних магнитных возмущений. Я стоял и смотрел, как беспечный ухолов-эрасмик с хрустом вламывается в мертвые сучья висячих трав, уходя, от нечего делать прокладывая себе путь там, где никто кроме него еще не ходил и, надо думать, ходить больше не станет. Невидимый отсюда ухолов, удаляясь, тряс ветвями, сгоняя с насиженных мест запепеленый мотыль, со стуком роняя на землю перезревшие плоды и цепкие коконы колоний пемуаров, погрязших все как один в анабиозе. В последние дни мне как-то особенно перестало хватать ночи, что-то менялось, то ли рядом со мной, то ли во мне, иногда мне казалось, что я стал терять что-то из прежней своей обычной созерцательности, у меня снова ничего не хотело получаться. Я заметил, что во мне прибавилось самомнения и неприязни; проклятое время распоряжалось мной, даже когда я спал. Я вспоминал наш последний разговор с соседом памятным проливным вечером, мы говорили с ним об амнезии детства и ее удивительной схожести с беспамятством Детства Цивилизации: о странной способности современного человека не держать в памяти практически ничего, что хоть как-то соотносилось бы с периодом истории до того порога, за которым уже как бы начиналось собственно наше время – родное, утреннее, синее, теплое и умытое. Детство человечества мертво. Оно похоронено и давно забыто. Детство человечества, по его словам, так же, как и раннее детство отдельного человека, покрывается непроницаемым спасительным туманом амнезии, и это, говорил он, закономерно, это хорошо. Взрослый человек за исключением редких бессвязных обрывков без посторонней помощи не может сам вспомнить первые несколько ключевых лет своей жизни. И взрослеющее человечество рано или поздно преодолевает черту, где открываются совсем другие виды и за которой остается переход в иное состояние и совсем другое измерение, – все, что было до, очень незаметно тонет в беспамятстве времени. И в том, по его мнению, единственное, что безусловно могло бы свидетельствовать в пользу пресловутого прогресса. Человечество еще очень молодо. Все еще только начинается. Вообще я много занимательного и поучительного смог для себя почерпнуть из бесед с ним, раньше я как-то даже не задумывался над такими вещами.
Кем-то уже замечено, как мимо нашего всегда такого цепкого надменного внимания очень уж устойчиво, с одним и тем же подтекстом, просто и без всяких с нашей стороны усилий проскальзывает эпоха средневековья, вся целиком, без остатка неслышно уходя в небытие. Остальное в лучшем случае у нас удостаивается невыразительного кивка, скучающего и терпеливого. Удивительное дело, теперь мало кто даже знает, что такая эпоха вообще была. Вопрос не в том, заслуживает ли такое положение вещей академического недоумения, а насколько правомерно вообще делать из него категорию симптомов. Нездоровое сознание, вся вселенская грязь, нечистоты и мерзость, больная, мрачная, ликующая вонь первичных отложений, все инстинкты, все рефлексы раннего нового средневековья остались словно бы ниже порога нашего брезгливого сознания. Перед вами заросший пруд, старый, неподвижный и чужой. И вы не плещетесь в нем не потому что боитесь нырять, а потому что попросту его не видите. Ссылаясь на мнение неких знающих людей, сосед склонен был усматривать в том одну из тенденций и один механизм, своего рода естественную защитную реакцию повзрослевшей наконец цивилизации.
Да перестаньте, возразил я, обычная история, так всегда было. Слишком давно. Зачем плескаться в старом гнилом пруду, когда времени не хватает даже хотя бы просто осмотреться вокруг. Вот вы сидите здесь уже сколько времени, а вы можете сказать, к какому виду относится ухолов и вообще что он такое? К тому же наследственное умение напрочь забывать, что происходило там когда-то с кем-то где-то давным-давно по никому неизвестному сейчас толком поводу, – исключительно счастливое свойство только наше, если вы говорите об отвращении к Истории вообще. Наверняка, если хорошо посмотреть и поискать, можно еще найти где-нибудь остатки культур, всем сознанием и всеми корнями сидящие в Прошлом и для которых смысл жизни – в заботливом перебирании исторических крупиц давно прошедших дней. Я подумал, что это просто такая присущая особенность организма и что опять он свел все к своей натершей уши системе ценностей. Если заниматься одним только чужим огромным прошлым, оно рано или поздно съест, человек сегодня предпочитает заниматься крайне не простым и весьма любопытным будущим. С другой стороны, я вынужден был признать, что вот так с ходу действительно не мог что-то сразу припомнить из знакомых никого, кто бы интересовался подряд всем на свете и кто бы к тому же занимался еще неквантовым разделом исторических процессов. Им это было неинтересно.
В том-то все и дело, отозвался сосед сухо. Об этом и речь. Вот вы спорите, совершенно не понимая сути того, о чем спорите и что сами подтверждаете то, с чем спорите, – лишь бы поспорить.
Я счел нужным сразу же как можно более обольстительно и извиняюще улыбнуться, откидываясь на спинку, как бы с настоящего времени решительно снимая с себя всякую ответственность. Я установил локоть на подлокотник, удобно подпирая ладонью щеку. Пусть теперь спорит сам с собой. Временами я бывал убежден, что никакой сосед не экспериментальный философ, а, найдя во мне благодатную почву, просто валял дурака. Поймать его была проблема и подвиг, достойные богов. Вот вы сами-то сильно осведомлены в структурной истории, спросил сосед, хоть сколько-нибудь отдаленной от этого вот стакана?
Это был запрещенный прием, пепел прошлых миров меня ничуть не трогал не из каких-то там идеологических соображений, а в силу чисто органического неприятия всего, присущие функции статичности чего сами по себе физически не способны изменяться. Тут не я один этим болею, я сам же и сказал по неосторожности только на днях о том соседу. Это запрещенный прием, немедленно ожесточившись, объявил я, поднимая на собеседника указательный палец и прицеливаясь. Делать мне больше нечего.
В том-то все и дело, снова произнес сосед с горечью. Об этом и разговор. И всегда мы так. Симптом времени. Стоит только чуть-чуть потянуть откуда-то со стороны горелым ветерком Давно Ушедшего, как наше подсознание сразу же настораживается, ничего не беря на веру, чувствуя неясную угрозу в перемене погоды, где-то в дремучих глубинах совести вздрагивают пережитки, непоправимо и в незапамятные времена еще вроде бы отмершие, и мы немедленно вскидываем что попало наизготовку и берем под прицел. Вот, скажем, отбор личного информационного фонда каждого из нас отмечен неповторимым принципом избирательности. И что же? Ни у кого ничего нельзя найти из сколь угодно глубоких исследований вторичной истории, если те не касаются теорий динамической школы. Вообще ни у кого. Информаторий Культур может подтвердить то же самое. По данным Общей Позиционной Системы даже специалистами любая информация, не затрагивающая напрямую разделов истории Освоения, востребуется в последнюю очередь. Мы теряем некую часть самих себя. Не стоит спорить, возможно, реальная стоимость ее действительно не намного выше, чем у сброшенной змеей прошлогодней шкуры, но речь о другом. Кое-кто на этом основании успел дойти до мысли, что совсем скоро Культурам действительно будет не под силу вспомнить, что там – за Завесой Молчания и Ночи. Скептически настроенные умы поступают здесь достаточно сдержанно, они занимаются своим любимым делом: проводят аналогии.
Берется физиологический аспект. Выражается пожелание, что наблюдающими не будет упущен из внимания условный характер предлагаемых ретроспектив. Всем рекомендуется внимательно следить за собственной инерцией мышления. Чем вот занимается, скажем, на взгляд нормального взрослого ребенок в отсутствие надлежащего присмотра? Непотребством, ответит он, чем еще. Единственный на данное время доступный для юного сознания уровень познания окружающей среды. Далее по логике берется старое доброе Средневековье. То было время, говорят нам, именно когда отправления организмов вроде половых как таковые еще отделялись от прочего из той же серии известных физиологических отправлений, от, к примеру, жизнедеятельности кишечного тракта, слюно- или потоотделения. И даже ведь не просто отделялись – их выделяли, вокруг них не стихал ажиотаж, с живейшим интересом сгущались краски, водились хороводы и пели долгие, запоминающиеся мелодии. Потом это проходит. Для дальнейшего понимания нужно усвоить одну элементарную вещь: вокруг именно этих отправлений вращалась практически вся цивилизация и вся культура. Сегодня кого из широкой научной общественности ни попросишь завершить напрашивающуюся простенькую транспозицию, всякий тут же начинает смертельно скучать и выглядеть утюгом. И здесь, по-моему, нет ничего неловкого. Тут нечего брезгливо скучать и морщиться, в том состоит нормальная физиология исторического процесса, естественный пережиток, вроде сосредоточенной игрушки мальчишек управлять процессом мочеиспускания. С этой Историей все далеко не так просто, как временами кажется. Нам предстоит потерять некую часть самих себя. Мы этого не любим помнить, однако всякий раз, когда нам что-то вдруг об этом напоминает, мы непроизвольно переживаем приступ недоумения пополам с ощущением горечи: как если бы перед нами открыто начинали вывешивать наши собственные испачканные ползунки.
Симптом забывания всегда один и тот же. Под покровом детской амнезии сохраняется все, что имело место когда-то. То же, что умудряется выскальзывать на поверхность сознания, практически никогда не имеет ничего общего с реальностью, попросту отредактировано враньем и вымышленными событиями. Я знаю, мы занимались этим, удивительное дело, из опрошенных чуть не у всех период Позднего нового средневековья упорно ассоциировался с героическим освоением верхних слоев атмосферы Земли и грязной питьевой водой. Лишь единицы достаточно уверенно смогли сказать, что уже в то время существовали относительно надежные многофункциональные орбитальные станции.
И по-вашему, отсюда следует, что человек как вид сегодня стал взрослее, сказал я. Любой ребенок вам, не задумываясь, на пальцах покажет несколько ракурсов, с позиций которых будет доказано, что это как минимум довольно спорное умозаключение.
Вот этого не надо было говорить, но уж больно уверенно чувствовал себя сосед. Временами он здорово донимал этой своей уверенностью. Когда сосед принимался отделять главное от наносного, успев хорошо отдохнуть и выспаться, он начинал напоминать металлорежущий агрегат, он не сдается никогда. Я ни в чем не могу быть уверенным до конца – он уверен во всем.
Сосед медленно и удовлетворенно откинулся на спинку, собирая кончики пальцев перед собой вместе. Это высказывание мы отнесем на счет нездорового пессимизма, сказал он. Все пессимисты великие хищники. Вы даже не подозреваете, насколько жестоки в своем пессимизме.
Далее я принужден был выслушать целый экскурс на тему что такое трезвый взгляд, холодная голова, умеренный, здоровый оптимизм и его роль в исторической перспективе. Много ты понимаешь в пессимизме, подумал я, несколько сбитый с толку поворотом сюжета. У меня перед глазами все еще висела картина с одинаковыми телами, беспорядочно разбросанными в камнях и траве до самых опушек черного леса. Все-таки сосед умел уходить из-под любого удара, оставляя после себя сразу несколько теней и выворачивая наизнанку любое свойство явлений, этого не отнимешь. Всякая Версия исторических событий, по его мнению, всегда определяется лишь одним простым набором человеческих голов различного склада, причем данный набор строго ограничен и всегда взаимозадан единой текущей функцией.
Комбинируете обе переменные, набор упомянутых голов и их склад, – и получаете Новую Версию Истории. Это именно то, чем занималась история раньше.
Конечное число голов в изложении соседа варьировалось от одного этапа к другому. Все поголовье у него в целом и частном сводилось к: головы торопливые, головы холодные, головы скептические и головы пессимистически настроенные к чему-то конкретно одному либо, чаще, совершенно к чему бы то ни было вообще. Я слушал его без всякой радости, сосед бывает иногда трудно усвояем со всеми своими информационными вывертами, к тому же я был занят мучительными раздумьями, куда бы разумнее выглядело разместиться на ночь на этот раз, под навес на веранду или же под крышей у окна. И в общем то, зря, возможно, послушать стоило. Я не мог бы сказать определенно, что понял его во всем и вполне, но что-то там было, какое-то послесловие. Случайные сумерки на воде, которых давно нет. Что-то неприятное. Правду делает неприятной готовность к жертве. Не помню, кто это сказал. Сосед не говорил что-то исключительно новое, чего не говорил раньше, но посылки ко всем последующим событиям теперь выводил какие-то странные. Я помню еще время, когда официально было объявлено о наступлении периода «Ознакомительного затишья» в фундаментальных космических исследованиях, позднее даже получившего название «Стратегии неоперативного вмешательства», когда все вдруг кругом стали демонстрировать редкую обязательность едва ли не во всем, способном повлечь хоть какие-то отдаленные последствия.
Тут было что-то новое. Целый ряд концепций, казавшихся ранее чрезвычайно смелыми, жесткими, громкими и историческими, прошли в жизнь как-то уж совсем буднично и неприхотливо, по-деловому, без этих всяческих трагических недомолвок и шумных, на полмира, праздничных пожеланий дальнейших успехов. Ситуация еще позднее напоминала то, как если бы кто-то в окопе дальнего рубежа, надвинув на самые глаза козырек испачканной в земле каски и низко согнувшись, щуря мужественный взгляд и крепко сжимая челюсти как бы в ожидании того, что могло произойти в любую минуту, был готов прямо сейчас, в едином рывке, вот так же сжав зубы, уйти вслед за тем, кто уже ушел и кто сейчас там, один, далекий, беспристрастный и открытый всем космическим ветрам; и вот он осторожно расправляет напряженные плечи, непослушной ладонью утирая пересохшие потрескавшиеся губы, а то, чего он ждал, к чему готовился и шел всю жизнь, было занято чем-то другим, то ли где-то заблудилось; и он расслабляет мышцы лица и переводит дыхание, не замечая, как с обшлагов каски стекают струйки песка, и кто-то рядом тоже поднимает голову, и в прищуренном взгляде тоже ничего, кроме обычного холода и недоверия, кто-то откашливается чужим голосом и тоже не сводит взгляда – а поверх камней дальше, там, где тот, далекий и открытый всем ветрам, полный глубоких судьбоносных раздумий, вместо того чтобы заниматься делом, сидит, опершись рукой о чужой непроницаемый горизонт, собирает песок в горсть, поднимает и рассеянно смотрит, пропуская сквозь пальцы и пуская на ветер длинный дымный пыльный след… Космос оказался терпимым к присутствию человека.
И даже не терпимым – космос, вопреки ожиданиям, оказался невероятно, просто космически к нему равнодушным. Еще не выйдя за порог дверей привычного мира, чтобы толком осмотреться, человек успел нагрести к ногам и награбить к пьедесталу своего любопытства столько, что требовалась некоторая пауза, некоторый период вдумчивого созерцания, чтобы как-то прийти в себя, привести все это в соответствие с устоявшимися представлениями и чувствами. Очень скоро начали поговаривать немного-немало как о Глубоком Кризисе в концептуальности современного мировоззрения и вообще всякого поступательного развития, когда выяснилось, что даже человеку с его беспрецедентными способностями усваивать и сохранять обычный рабочий настрой понадобится какое-то время, чтобы в сколько-нибудь приемлемой форме это усвоить хотя бы часть и решить, как быть дальше.
Сразу же нашлись расторопные умы, немедленно набросавшие примерную схемку и тут же на полях подсчитавшие, что только на то, что уже есть, понадобилось бы до двадцати тысяч лет лишь на предварительный этап освоения и изучения, не включая даже сюда всё на статусе Независимых культур. И теперь, поскольку энергоресурсов заведомо ни на что больше не хватало и ввиду качественно иного измерения, было официально объявлено о концепции прогрессивных уровней сознания и, стало быть, наступлении посткосмической эры: Осмотреться, Задуматься, Перевести дыхание и Не ошибиться. Переводить дыхание предполагалось достаточно долго. Особого ажиотажа, впрочем, не получилось, все были заняты кто чем, обычными неотложными делами, катастрофическим износом оборудования, невероятными климатическими условиями, довольно будничными смертельно надоевшими уже всем скандалами по поводу дефицита снабжения, невостребованности локальных фондов, нескончаемыми склоками по рабочим вопросам, войнами лабораторий, так что какие-то официальные пертурбации в эволюции идеологии были встречены кое-где больше с некоторым недоумением. Подчеркнутая неприхотливость и сдержанность в жизненных вопросах воспринималась теперь чуть ли не как отличительная генетическая черта всех; здравый смысл стал путеводителем по мирам сюрреализма; оправданный ситуацией серьезный риск был нормой приличий; экстремальность условий – едва ли не исторической средой обитания. Это не могло не оставить следов.
Как бы то ни было поначалу, скоро все свелось к тезису старой мудрости: Осмотреться, Не ошибиться, Десять раз все взвесить и Осмотреться еще раз. Человечество стало весьма чувствительным к новым ошибкам, бережным к самому себе и на редкость благоразумным. Человечество соревновалось само с собой в степени благоразумия. Человечество теперь просто потрясало своим благоразумием и предусмотрительностью, стоило сейчас лишь появиться на горизонте одной скептически настроенной голове и надрывно, с болью в голосе вопросить, что же это мы, чесать всех пирамскими гвоздями, делаем, – как былой ажиотаж спадал, все озабоченно, стараясь не наломать лишнего, собирались плотнее вместе, потирая затылки и с трагическим выражением на лицах сейчас же принимались размышлять, что же это мы, в самом деле, делаем. Еще бы не быть благоразумным. Синдромом благоразумия человечество тоже занемогло не вдруг, любой архитектоник науки, говорил сосед, не задумываясь, с ходу мог бы привести с десяток доводов, чего бы ему, человечеству, в конце концов однажды не поумнеть. Неприятности, от едва заметных до недвусмысленных симптомов, случались тут и там, оно едва не вымерло в один прекрасный день, когда нормальная бактериальная среда человеческого организма без всякого предупреждения преодолела гематоэнцефалический барьер, давно заниженный цивилизацией, за которым открывалась прямая дорога к мозгу.
Собственно, перспектива вымереть маячила не для всех, а только для большинства, поправлялся сосед. В том-то все и дело. Сегодня мало кто уже знает, что так называемые зеленые зоны с охранным генофондом появились как раз в то время. Тогда площадь территории всех зон охватывала что-то около пяти процентов общепланетарной территории.
Нужно сказать, даже я, при всей своей удручающей неосведомленности в сколько-нибудь углубленной структурной хронологии, не соотнесенной с квантовой историей, что-то такое читал или слышал краем уха о тех событиях. Я не знаю, какая связь между одним и другим, что последовало вслед за этим, тем более что вот и некоторые, достаточно знающие сами по себе, отдельные лица придерживались того мнения, что никакой связи и не было, однако я вполне бы мог себе представить нечто вроде того, что такая связь все же была. Тут не разглядели, там оставили без присмотра, тогда не вовремя нажали и неверно интерпретировали, нарушилось что-то в природе систем неведомых равновесий и явлений, чего никто предусмотреть не мог, что-то куда-то разом сместилось – и пошло-поехало. Все началось с биоценозных зон, обширных заповедников-парков с заданными границами и на статусе недоступности, сравнимой по суровости охранения разве что с общественными институтами самого строгого режима. Вообще именно этому обстоятельству потом вменялась решающая вина в нарушении обыденного, кое-кому бессознательно уже давно опостылевшего, омерзевшего и плохо пахшего, но давно привычного соустройства себя и природы. Это было тем последним водоразделом, отделившим все Прошлое от всего Последующего. Нациям и государствам, как всегда, было не до зеленых очертаний чистых живых лесов, поэтому существовала некая неправительственная программа по поддержанию экосистем в их естественном состоянии. Программа мало того что была частной, то есть со своими особыми представлениями о правильном и допустимом, самостоятельно определяла статус территорий на том основании, что традиционных природоохранных мер было недостаточно, и брала на себя нелегкий труд снабжения всем необходимым собственного низкотемпературного генетического банка зародышевых клеток едва ли не всего живого на Земле, – она еще с самого начала, и весьма решительно, была настроена в охране границ территорий, подпадавших под юрисдикцию новых Зеленых Зон. Настолько решительно, что инциденты с применением оборонной техники на границах вскоре приобрели весьма своеобразный оттенок как пример того, как бы приблизительно могло выглядеть вторжение инопланетного мира; сами же экосистемы довольно быстро оказались за пределами всякого соприкосновения с Цивилизацией.
В этом была своя логика, ежедневно и еженедельно на планете синтезировались несколько новых, неизвестных никогда ранее химических соединений, биологическая активность которых в лучшем случае была слабо изучена, ежегодное же количество таких соединений в масштабах планеты составляло порядка нескольких сотен тысяч. Притом относительно их биологической активности, за исключением разве что нескольких процентов от всего числа, человечество пребывало в абсолютнейшем и устойчивом неведении.
Мало того, в сочетании с грунтовыми водами, почвой и воздушной средой весь этот бульон окружал человека в каком-то уж совсем труднопредставимом виде химических смесей. Со временем чем дальше, тем больше это напоминало химическую бомбу с часовым механизмом и без предохранителя. Методы биологии развития, межвидовые трансплантации эмбрионов уже тогда позволяли надеяться на сохранение редких геномов и генофонда Земли, развитие же с последующей интродукцией растений и животных в закрытые территории обеспечивали самоподдержание систем, так что поначалу в пределах Парков все сводилось к одному наблюдению.
Далее, видимо, сыграло свою роль то, чего в общем-то, можно было ожидать. Нормальный иммунный статус человеческого организма успел неузнаваемо измениться с тех пор, как человек успешно смог перезимовать последний ледниковый период и покинул пещеру, чтобы выйти в мир. Тотальная вакцинация, бережно передающийся от одного поколения к другому реликт загрязнения на всех мыслимых уровнях сознания и окружающей среды и просто техногенный образ мышления человека ослабили иммунитет до такой степени, что даже обычная полезная микрофлора кишечника начала искать доступа в кровь. Теперь уже ранее вполне считавшиеся безобидными и домашними микроорганизмы, обитавшие обыкновенно в почве, грунтовых водах и водоемах и никогда не включавшие специально человеческий организм в круг своих жизненных интересов, начали проявлять заметное беспокойство и протискиваться один за другим в сферу эпидемиологии. Такое общество уже не могло выжить без прививок.
В исторической перспективе, под любым срезом событий всегда, наверное, можно отыскать таких, и не мало, кто чем-то где-то по какой-то причине остался недоволен. Данный период в этом смысле был не лучше других. Очень скоро появились люди, категорически с таким положением не согласные. По всей видимости, именно то время следует считать началом расширения Зеленых Зон и началом цепной реакции. С расширением Зеленых Зон, или, как их тогда называли, Парков, конечно, никто не торопился, тем более, что расширять их вроде как особо было некуда, однако тогда же произошла вещь странная, сама по себе удивительная и непонятная: какая-то часть некоторых самым тщательным образом охраняемых территорий по до сих пор не до конца ясным обстоятельствам оказалась заселенной немногочисленными людьми. Судя по всему, первоначальным контингентом там все-таки нужно понимать кого-то из числа обслуживающего персонала, умудрившихся проникнуть на закрытый объект (были отдельные крайне рискованные, с учетом рельефа местности, попытки прыжков с индивидуальными средствами воздухоплавания в ночное время), а также наиболее стойких старожилов биостанций, поскольку из общих соображений ясно, что оставаться на одном месте подолгу на чисто абстрактном позитивизме, без всяких видов на ощутимые в обозримом будущем результаты как область приложения сил, помимо одного упрямства нужно было иметь некий серьезный стимул еще. Как бы то ни было, не сохранилось данных, свидетельствующих о каком-то специальном внедрении антропных поселений на образовательном этапе Закрытых Парков. Сохранились лишь ссылки на еще одну программу, согласно ей всякий, прошедший жестко предписанную, обязательную для всех проверку на некий комплекс психических и физических соответствий и удовлетворяющий неким универсальным параметрам, получал приглашение оставаться в Парке в продолжение любого времени. Это был эксперимент по внедрению человека в пространство координат иных измерений. Другое время.
Тут очень хотелось бы закончить так, говорил сосед: «Селекция началась». Непритязательно и жизнеутверждающе. Ни черта она тогда не началась, этого было слишком мало и слишком не вовремя, чтобы выжить. Хороший вопрос: если собрать вместе оплоты добродетели, дать им все необходимое и перестать им мешать, то как много времени нужно, чтобы они вышли из-под контроля?
Изначально в целях гарантированного сохранения генофонда живого предполагалось отвести под заповедники до сорока процентов территории Земли. Реакция, похоже, началась, когда площадь зеленых зон достигла десяти процентов от общепланетарной площади.
Антагонизм между урбанистическим сознанием и теми, кто всю жизнь проводил в заповедниках, был, по-видимому, заложен сразу, этому не сильно даже смогло противодействовать то обстоятельство, что один мир произрастал как бы в изолированности от другого: слишком не подходил образ жизни один другому, слишком они были разными, представители одного и другого не соответствовали взаимным мировоззрениям и вкусам, словно представители разных временных слоев, теперь их можно было различить даже внешне. Все заповедники осуществляли на практике один и тот же сценарий неприметного сосуществования, стараясь не усложнять себе жизнь. На протяжении длительного периода они проводили эту свою политику так тихо, даже вкрадчиво, что идея сохранения генофонда на каком-то промежутке событий оставалась популярной даже на уровне правительств. Однако вскоре, после принятия исторических «Хартий Культур», вошедших в обиход как «Права Двух», прежний ажиотаж бесследно исчез, заповедники стали привлекать совсем другое внимание и отражать совсем другое понимание реальности. Все чаще на самых разных уровнях раздавались голоса, требовавшие восстановить в правах здравый смысл и принципы демократии, ликвидировать противоречащий духу свободного равноправия режим непонятной избирательности, провести немедленную дезинфекцию зеленых язв на теле цивилизации, прижечь рассадники зеленого фашизма, открыть границы и предать наконец чистилищу общественного мнения то, какая аристократическая евгеника произрастает у общества под боком без присмотра и какую элитную заразу тут выводят еще. На этом фоне даже прошедшие по мировым каналам связи сообщения о снижении продолжительности жизни среднестатистической женщины до уровня семидесяти-восьмидесяти лет не оставили какого-то особого впечатления и отзвука. Внешне все выглядело довольно благопристойно и тихо: каждая такая зона, какой бы незначительной она ни казалась, начинала всегда с того, что объявляла себя «зеленой» и свободной от химического производства в любых его формах, – вслед за чем подавляющему большинству населения предлагалось переместиться за ее пределы на таких выгодных условиях, что мало кто мог устоять. «Устоявшие» же в свою очередь подпадали под такой прессинг и оказывались в зоне отчуждения такого уровня, что в конце концов всякая зона приобретала вид один и тот же: дикий и неухоженный. Нанотехнологиям тогда еще только предстояло сказать свое слово.
По замечаниям исследователей, в широком сознании массового представителя бетонных городов чуждые и мрачные обитатели заповедных зон остались некоторым образом прочно связанными с идиомой: «Человек – дитя ледникового периода». Именно в таком виде; и это было странно, поскольку к какому-либо прилюдному постулированию лозунгов, распространению учений и вербованию последователей гомены – или интрагому, как называли себя сами обитатели заповедников – никогда особо расположены не были. Ни один из них не считал нужным афишировать свою принадлежность и происхождение, окажись он по редкому случаю во Внешнем окружении. К тому времени никто не мог поручиться, что всякий заезжий незнакомец был именно тем, за кого себя выдавал. В том ключе, что сомнения начались, и они стали влиять на политику отдельных правительств. В конце концов, экология экологией, но не увлеклись ли Объединенные Нации частным экспериментированием?
Естественно, на диалекте гоменов та же идиоматика, скорее всего, выглядела иначе. Между тем обычные до настоящего времени трудности психолингвистики как-то неожиданно стали температурой дня. Дело могло объясняться тем, что те у себя во внутреннем пользовании употребляли иное летосчисление, отличное от общепринятого, где за исходную точку отсчета для всех последующих культуробразующих пластов Антропоцена бралось время как раз исхода последнего ледникового периода, имевшего, на их взгляд, последствия, которые трудно уже было бы переоценить для эволюции вообще человека как вид. И тогда в самом содержании идиомы можно легко усмотреть общий негативный оттенок и просто желание доступным способом задеть. Однако весь круг недоразумений тем не исчерпывался.
Если сказать только, что одни, в отличие от других, придерживались некоего монотонного принципа взаимодействия со средой, оставаясь несгибаемыми адептами здорового образа жизни и экологии сознания, значит не сказать ничего. Тогда уж правильнее было бы исходить из того, что такая непонятная устойчивая наклонность к одному образу жизни из одного поколения в другое удивительным образом впечатывалась в генах. Как то происходило в действительности, не скажет уже никто, сами интрагому не вступали ни в какие дискуссии и не занимались каким бы то ни было видом пропагандирования взглядов. Все же, если бы возникла необходимость в некоем отправном моменте и точке опоры, из чего следовало бы исходить и гвоздить построения дальше, наиболее расхожим тезисом в заповедной среде могло быть понимание того обстоятельства, что: общество стало вакцинозависимым, все, что еще можно сделать в такой ситуации, это любыми средствами повысить устойчивость организма во враждебном окружении бактерий.
И они его повысили. До такой степени, что ожил и пришел в действие механизм естественного отбора – того самого, о котором организм человека и, важнейший фактор, генофонд цивилизации забыли давным-давно. Впрочем, на деле отбор тот никогда не был до конца естественным, им явно манипулировали. Как бы то ни было, очень скоро стало ясно, что эксперимент удался по крайней мере на часть. До тех пор, пока существовали Зеленные Территории, эволюция пробовала себя в неофициальном качестве. Хотя массовому потребителю бетонных колоний об этом еще только предстояло узнать.
Внешне мотив несовместимости лежал в различиях систем ценностей. Понятие «болезней», «больных привычек» «больного человека», «болезни духа», «наследственная лень тела», «грязь», «грязное», от чего всякое минимально привлекательное будущее предполагалось как бы быть свободным, для одних были в достаточной степени пустым звуком, для других – нет. Брезгливость может быть естественной, но она так же легко становится опасной. Как только массовый потребитель разглядел в интрагому другого, началась реакция.
Злые языки из среды внешнего окружения давно бренчали с тем содержанием, что мир имеет случай присутствовать при появлении на свет новой религии чистой воды; страсти между тем успели кое-где накалиться до предела. Под давлением средств информации и привыкшей дальновидно мыслить общественности последнее финансирование из общественных фондов программы «Редкий геном» и структуры закрытых заповедников, там, где оно еще сохранялось, было снято, однако было уже поздно: процесс, как выяснилось, успел уже где-то проскочить стадию обратимости. Новообразование оказалось самодостаточным и самоподдерживающимся. Кое-кто предсказывал тому конфликт и даже гражданско-военное противостояние; воевать, впрочем, по большому счету никому не хотелось, или, точнее, многим тогда было не до заповедников и геномов, Внешний мир как раз подходил к очередному своему экономическому кризису, и всякий минимально развитый регион был занят лихорадочным перераспределением ресурсов в свою пользу либо поиском, к какому бы экономическому гиганту прижаться, чтобы не ошибиться и не оказаться в будущей большой свалке раздавленным. Трудно сказать, чем бы все кончилось и к чему бы в конечном итоге привело, не произойди то, что произошло потом. Тем временем и организм интрагому в свою очередь претерпел изменение обычного иммунного статуса. В общем все свелось к воссозданию мощной ферментативной системы живых клеток, способной на порядок успешнее прежнего заделывать повреждения в молекулах ДНК. Такая клетка умела выдерживать несоразмерные дозы нечисти без большого вреда для себя. Гораздо примечательнее было другое: репаразная система оказалась устойчивой не столько к направленному разрушительному воздействию отдельных веществ, сколько к непредсказуемой смеси разных химических компонентов – из чего, собственно, и состоит окружающая среда. Теперь, чтобы добраться до молекул ДНК, агрессивный агент атмосферы, ядохимикатов, широко использовавшихся в разведении агрокультур, или очень многих лекарственных препаратов вынужден был прежде преодолеть хорошо укрепленную защиту клетки.
Вместе с тем, нельзя было сказать, что интрагомовский способ видеть мир, опыт противодействия и выживания, мог считаться пригодным для хоть сколько-нибудь широких слоев населения. Все обычные медикаментозные средства, исключая ряд случаев экстренного оперативного вмешательства, находились вне закона, едва ли не со всяким явлением заболевания, что случалось в среде гоменов редко, организм заставляли бороться своими силами посредством резкой психомедитативной перестройки при поддержке прочих терапий, к идее генной инженерии у себя они относились с явным предубеждением; воспитание детей доверялось только мужчинам. Притом воспитание подрастающего поколения даже наиболее малолетнего и нежного возраста проходило в условиях так называемой максимально открытой среды. Вообще, систематическое пребывание на той или иной стадии физиологического стресса, практика интенсивного воздействия на психические, мозговые и прочие физические функции стремительно развивающегося организма в довольно жесткой форме принесла плоды достаточно рано. И они нашли свое место в той системе жертвоприношений своему взгляду на окружающий мир, став примерно как привычка умываться, превратившись в далеко не добрую традицию иной культуры. Как показали дальнейшие события, в том тоже наследовался свой смысл. Логично было бы предполагать, что требования адаптации к среде, мало входившие в рамки традиционных представлений, способны будут выдержать лишь совсем немногие. Сказывалась ли в том общая для всех цивилизаций тенденция к аномальной индивидуации? Сосед уверенно говорил: «Да». Между «быть особенным» и «выживать, чтобы быть особенным» разница весьма значительная. Как только мать-природа сказала свое слово, всем оставалось только ждать. По-видимому, им просто повезло: в нужное время оказались в нужном месте. Если бы не то, что случилось дальше, если бы не очередной мировой кризис именно в общемедицинском, клиническом смысле как переходный процесс заболевания, очень может быть, все бы выглядело иначе, и еще одна попытка заглянуть за горизонт доступного так и осталась бы случайным недоразумением в неторопливом потоке реки обыденности. Как раз поэтому в традициях экспериментальных философий уникальному стечению редких обстоятельств отводится такое особое место.
Поначалу, пока их мало кто видел и остальное человечество интересовало лишь оно само, все складывалось вполне буднично и скучно; самые нетерпеливые тем временем уже поспешили провозгласить наступление эры «человека долгоживущего». Другие охотнее говорили о «новой расе», «человеке гордом»: в смысле, склонном переоценивать собственные достижения и, тем самым, созревшем уже к опрометчивым решениям; еще позднее, когда живых гоменов по-прежнему никто почти не видел, но все вдруг стали говорить об их неслышном присутствии рядом, совсем близко и едва ли не повсюду и подозревать друг в друге скрытого гомена, отношение к ним достаточно сильно поменялось. Складывалось впечатление, что зеленые безмолвные Объекты были свободными не столько от пагубного производства, сколько от остального человечества.
В конце концов именно эта способность интрагому не быть обычным средним человеком с его всегда очень средним пониманием уместного и закрепленная на уровне инстинкта тщательно скрываемая чуждость его обычным удовольствиям стала раздражать сильнее всего. Любой случай аномально крепкого здоровья, случай удачных генов, нестандартного мышления, умозаключений, не совпадающих с мнением установленных идеологий, просто характерных черт, отличных от большинства, в отдельных ареалах географии уже были способны вызвать подозрения. И вызывали, со всем комплексом последствий. Большинство защищалось. По некоторым явно тенденциозно выдержанным сведениям, окончательно оставив человечество, делящее все время что-то, вечно грызущееся и воюющее из-за любого куска, темная ветвь культуры даже телевидением и обычными часами пользовалась лишь в средствах связи при хирургическом вмешательстве. Тлеющее от события к событию раздражение остального мира становилось новой идеологией. Тем временем дети, которых еще недавно пугали гоменами, играли в «гоменов-охотников» и, случалось, подрастая, сами вскоре объявляли создание «новой зеленой территории». Правда, большинство из таких «территорий» так же скоро и распадалось.
Примерно со всем этим совпадало по времени обвальное нашествие так называемых дней Длинных Железных Столов, когда общественное мнение пребывало в некотором ступоре, не зная, чем это закончится и закончится ли вообще. В представлении многих, происходившее было иллюстрацией без конца обещаемого конца света, тем более что для очевидцев удар явился не столько непредсказуемым, сколько исключительно жестоким по последствиям. Случаи, когда полезной микрофлоре кишечника человека удавалось преодолеть кишечный барьер, происходили и раньше, и не так уж редко, но лишь теперь целенаправленный выход микрофлоры за пределы гематоэнцефалического барьера непосредственно в мозг, сопровождавшийся непоправимыми разрушениями, приобрел едва ли не пандемиологический характер. Среднестатистический уровень иммунодефицита просто не позволял нежизнеспособному в таких условиях, убогому от самой природы техногенной цивилизации организму возможности противостоять давлению, которое минимально превышало привычное. Все произошло настолько быстро, словно некий один и тот же механизм, подчиняясь одному ему известной механике, вдруг повсеместно пошел с нарезки, так что сгоряча стали искать мутанта-бактерию с функцией детонатора на стороне. Может, он и был, этот детонатор, сейчас уже никто не скажет. Но по степени отрезвления еще более пугающим показался неожиданный полный исход, когда всё в той же обвальной форме и завершилось, как и началось, оставив озадаченных специалистов один на один с данными статистического анализа в недоумении, чего еще следует ждать и когда.
Нужно было бы сразу заметить, что все, что произошло дальше, вряд ли происходило как следствие вмешательства со стороны интрагому, как то пытался кое-кто показать. Достаточно сомнительно, акции подобного рода означали бы прежде всего нарушение привычного молчания по отношению к экзистенциям внешнего мира, а это как-то мало увязывалось с их философией и взглядом на мир. Наверное, с учетом тогдашнего разброда настроений, логично допустить, что самим гоменам стоило лишь произнести в тот момент несколько исторических слов, чтобы потом использовать ситуацию с дальновидной выгодой для себя и для всех, внешний мир, сколько его ни было, покорно пошел бы за ними куда угодно. Однако они этого не сделали. Возможно, просто не стали торопить события. Может быть также, они ничего не знали. Я со своей стороны сказал бы, что им это просто было неинтересно, им хватало других забот: проведя несложную манипуляцию сознания внешней по отношению к ним среды и перенаправив реальность в приемлемую для них версию, они ни на что больше не отвлекались. В том числе и на приближение конца света. Между тем уже геронтогенез, плевшийся до того в хвосте событий от одной среднестатистической возрастной отметки к другой долго, сонно и нудно, вдруг без всяких предисловий, как лошадь, которой надоел все время тянущийся один и тот же размеренный шаг и которая решила единым махом покончить наконец со всем неосвоенными расстояниями, как-то очень энергично пошел из-под контроля, причем во все стороны сразу, не отвлекаясь на панически вводимые повально ограничения и вотумы.
Довольно быстро выяснилось, что прежний процесс не столько даже утратил известную логику, сколько выявил другую, менее явную, однако уходящую далеко, очень далеко – много дальше доступного здравому смыслу; но это стали выяснять уже потом, тогда же о логике всяких и великих в том числе тенденций размышлять старались меньше всего, глобальные неприятности воспринимались как очередной акт конца света. Конечно, идея всем пожить долго, с удовольствием и дожить потом еще до 110—120 лет воспринималась сразу всеми и более чем благосклонно, тем более что реальные посылки к тому имелись давно. С другой стороны, хорошие заделы генетиками с медиками были заложены во всех смежных областях знания именно с учетом таких реальных возможностей, без разного там надрывного самоотречения и целования земли, – и потом, чего б, действительно, не жить еще человеку после и до 140 и до 160, – никто не видел, отчего б ему, и в самом деле, не жить еще лучше и дольше, – более того, мало кто только не был убежден, что именно так все и будет. Но никто не предполагал эволюции в такой деликатной области, принимающей такие формы.
То, что с нормальным историческим процессом что-то не так и что надвигались большие дела, чувствовали многие. Об этом говорили и зачастившие что-то в последнее время всевозможные кризисы, и бесконечные убедительно и грамотно изложенные обещания всеобщего мировоззренческого сдвига, когда умершее прошлое оторвется однажды, уносимое течением, и больше уже не сможет контролировать обыденное сознание; сюда же шло удивительное социопсихическое явление, кодекс моральных норм – железный, почти монашеский, но всегда строго индивидуальный, как бы в противовес и даже в пику этическим нормам Большинства; и спорадически просыпающаяся через силу совестливость по отношению к зеленым очертаниям лесов, когда классической формой постиндустриализма еще и не пахло; поминутное возникновение всяческого мистического опыта и такое же поминутное его исчезновение; лихорадочное перебирание бессчетных религий с неослабевающей угрозой пандемий нетрадиционных парарелигий; непредсказуемая по силе релятивизация абсолютно всего на свете – и тут еще гомены со своими закрытыми парками как неслышно зарождающийся новый зоологический вид неизвестно чего, и заметное падение рождаемости, и какие-то пятна на солнце, – непонятно только было, причем тут геронтогенез и причем тут события анаболического порядка.
Некоторое изумление в среде специалистов вызвали еще первые сообщения об отмеченном в части развитых регионов мира снижении среднестатистических показателей продолжительности жизни женщины вопреки всем прогнозам и предвкушениям – до отметки едва ли не вековой давности. Снижение, в сравнении с мужским относительным коэффициентом прогрессии в той же области, было пустяковым, но вызывала недоумение его необъяснимая устойчивость в ряде стран, где, казалось бы, к тому не имелось никаких видимых оснований. Но совсем уже откровенное беспокойство и нетерпение медики начали проявлять, когда стало известно, что статистика медленно и неуклонно, словно не собираясь останавливаться на достигнутом, поползла вплоть до отметки семидесяти пяти-восьмидесяти лет. Скоро выяснилось, что сюда в качестве извинительных причин не могли быть включены как внешние и ничего толком не разъясняющие вещи вроде случающихся на веку стихийных бедствий, миграции населения, эпидемий и т.п.. Поголовно все данные экологического, эмиграционного, экономического, медицинского и геронтологического анализа упорно твердили, что дело в определенном уровне смертности, практически все женщины этого возраста выказывали склонность расставаться с жизнью достаточно тривиально – в результате старческого истощения.
Ну и прекрасно, бесстыдно пожимали плечами убежденные потомственные холостяки, открывая тем самым целую главу в нескончаемой череде мнений и суждений. Туда вам всем и дорога. Сия цивилизация с ее дурной наследственностью вряд ли бы тут много потеряла, не говоря уже о детях. Посмотрите на гоменов. С точки зрения физиологии покой должен иметь только один конечный результат – смерть организма. Любой мыслящий физиолог мог бы сказать вам, что для минимально полноценного развития форма стресса до его патологического предела жизненно важна. Но это как раз именно то, что уже по определению противоречит самой природе женского начала. Все мыслимые высшие ценности его всегда ассоциировались исключительно со статичностью, гнездом, с избыточностью тепла. Делай как я, говорит женщина ребенку. Не открывай окно, от свежего воздуха болеют. Не бегай, упадешь. Не лезь в воду, вода холодная. Не забирайся на дерево, сорвешься. Не ходи далеко, заблудишься. Не спорь со старшими, старшие никогда не ошибаются. А лучше ешь регулярно, ешь много, ешь еще больше, будешь большим. «Так больше нельзя», – решительно заключила часть мужского населения. С любовью ваяя податливое сознание малыша по своему образу и подобию, женщина до последнего момента успешно защищала его от мужчины и настоящее от будущего. Мы ничего конкретно не предлагаем, просто нужно обратить внимание, что пока дети будут женоподобны, вы все в смысле своей жизнеспособности будете оставлять желать много лучшего. Впрочем, как отмечали очевидцы, общественное мнение тут благоразумно придерживалось другого мнения.
То обстоятельство, что новые фокусы эволюции с демографией имели массовый характер, обнаружилось далеко не сразу. Панические настроения стали преобладать со снижением тех же показателей до 30—35, а кое-где и до двадцатитрехлетнего среднестатистического возраста, притом упорно карабкавшаяся куда-то наверх графа смертности по-прежнему касалась только женщин – на протяжении почти всего векового периода число долгожителей среди мужчин в их статистике оставалось определяющим. Тут уже вообще ничего нельзя было понять, означенные флюктуации больше вроде бы никакой видимой частью не затрагивали обычного онтогенеза, девочки совершенно банальным образом становились вначале девушками, потом молодыми женщинами, достигали расцвета свежести и сил, после чего как-то очень скоро и непоправимо увядали, лишь совсем недолго успев побыть бабушками и оставив на руках безутешных отцов часто совсем малолетних жизнерадостно улыбающихся отпрысков. Мир чем-то напоминал человека, снова ошибшегося дверью и вышедшего в ближайшее окно на уровне последних этажей.
Теперь, можно представить такую ситуацию: женщина развивается, раньше чем когда-либо прежде достигает биологической зрелости, почти не задерживаясь покидает мир, вместе с тем, катастрофически опускавшийся в течении всех ста-ста пятидесяти лет, практически обвалом, показатель остановился, лишь достигнув критического равновесия, едва ли не повсеместно уже составлявшего от девятнадцати до двадцати трех лет среднестатистической продолжительности жизни женщины. По некоторым сведениям, несколько увеличить ее могли задержка либо неспособность по каким-то причинам женщины к детородной функции, либо еще как-то поднять ее удавалось титаническими усилиями медицины, да и то лишь ненамного. «Долгожительницы» же вроде тех, что добирались до тридцати лет и более составляли разве что одна на сто тысяч; с другой стороны – мужчины.
Вначале, в самом деле, их среднестатистический возраст достигает рубежа 120—140 лет, уже ранее предсказанного и клятвенно геронтологами обещанного, но ничуть на этом не задерживается, совсем нет, – он со все той же нудной медлительностью взбирается еще выше, без всяких видимых усилий переваливает полуторавековой предел и останавливается лишь, воссоздав своеобразное демографическое равновесие на уровне 170—190, а у гоменов почти всех 260 лет среднестатистической продолжительности жизни. Естественно первым делом стали обвинять вмешательство в генетический состав популяции – где-то что-то с генотипом, хотя генетики все вместе в одинаковых выражениях клялись всем самым дорогим, что ничего не трогали и что виновника лучше пусть ищут где-нибудь среди белков, заведующих делением хромосом. Пока компетентные лица под эгидой Наций рука об руку с Всемирной Организацией Здравоохранения, сбиваясь с ног, искали по лабораториям мира скрытых террористов, современность, пока не зная, что следует предпринимать в таких случаях, просто напряженно ждала, чем все кончится. Меньше всего хотели усматривать в том симптомы новых демографических реалий. Никем не предвиденное изменение типа демографического равновесия поначалу здорово походило на катастрофу. Кстати, как раз тогда снова, уже в несколько ином свете, вспомнили о зеленых территориях и идее криоконсервации («…На интрагому теперь смотрели совсем-совсем другими глазами, – говорил сосед, – что ты…») Вдруг сразу и повсеместно возобладало то мнение, что заповедники – это никакой не рассадник зла, а даже наоборот, – колодцы в будущее. Хотя, нужно сказать, на способности населения планеты к воспроизводству это отразилось мало, если не считать самого эффекта потрясения, который был скорее из событий психологического ряда. Сам по себе факт одностороннего повышения смертности (удивительное дело) практически не затронул рождаемости ни тогда, ни после, уровень рождаемости почти не возрастал, как по логике вещей можно было бы ожидать. Вообще, как отмечалось, женская половина все эти перипетии восприняла с замечательным самообладанием, не в пример мужчинам, новую свинью со стороны эволюционного развития они дружно встретили более ранним созреванием, никак, к счастью, не затронувшим их внешней привлекательности и даже совсем напротив. Другое дело, что ситуация сама по себе плохо укладывалась в рамки общепринятых представлений об онтогенезе и требовала известного самообладания уже от самих исследователей, чтобы взять себя в руки и наконец решить, какую стратегию в создавшихся условиях принять было бы разумнее всего и есть ли она вообще, тут какая-то разумная стратегия.
Насколько можно было судить чуть позже, внешне на клеточном уровне регрессирующее явление выглядело как нарушение стандартного правила скелетных мышц, которым определяется продолжительность жизни организма и тонус его общей жизнеспособности. Клетка, развиваясь, запасает больше энергии, чем тратит, здесь же обычная механика напоминала сбой, словно нормальная здоровая клетка переставала быть нормальной и здоровой, теряя некую точку опоры и принимаясь кидаться в крайности. По одним сведениям, рост клетки практически полностью прекращался, как будто весь организм вдруг разом лишался двигательной активности, а питательные вещества поступали в организм с перебоями. Так как для накопления энергии организмом необходима его активность, при опасном недостатке последней происходит цепная реакция энергетического голодания клеток – примерно то, что можно было наблюдать в метаболизме женского организма. Если в живой развивающейся системе усвоение веществ и энергии преобладает над распадом этих веществ и выделением тепла, а энергетический фонд приобретается, то в случае женского организма напротив, процесс катаболизма превосходил анаболизм, в клеточной структуре накапливались разрушения, энергетический фонд истощался, все начинали жить мрачными предчувствиями надвигавшегося катаклизма. Живая структура будто попадала в состояние угнетения патологическим стрессом, что рано или поздно отражалось на его развитии. Застойные явления в клетках приводили к ситуации, словно организм медленно выгорал в состоянии паралича.
По другим сведениям, клетка попросту разрушалась в ходе отравления продуктами собственной жизнедеятельности. Кровь, как известно, среда, окружающая клетку, от которой ее отделяет соединительная ткань. Как следствие систематического и бесконтрольного переедания нормальный обмен с окружающей средой нарушается: поверхность клетки и сама клеточная масса растут с разной скоростью – в результате ненормально быстрого увеличения клеточной массы в клетках скапливались продукты распада. Самое удивительное здесь другое. Один и тот же разрушительный механизм мог срабатывать и в организме женщины, до конца своих дней служившей едва ли не образцом умеренности, непримиримой сдержанности во всем и чуть ли не верхом ортодоксального стоицизма. Сосед сам вряд ли точно знал, что это такое, но не иначе, такое положение можно было объяснить чем-то вроде мистического наследного проклятья далеко не бесследно ушедших веков.
Женская живая структура в результате обвального старения тратила едва ли не до половины всей энергии только на восстановление энергетического фонда. О каком-то нормальном функционировании жизненно важных органов и использовании накопленной потенциальной энергии речь не шла. Таким образом, что-то в самом преддверии 19 – не далее 23 лет, практически сразу после появления на свет первого ребенка, соединительная ткань клетки женского организма увеличивалась в такой мере, что остальное уже было лишь вопросом времени и нескольких технических деталей. Через такую преграду обмен в кровь продуктов распада становился невозможен, в свою очередь закрывался доступ к кислороду в крови, клетка элементарно задыхалась. Такое, естественно, наблюдалось и раньше, непонятно только, почему сейчас это происходило так стремительно. Все в конечном счете заканчивалось необратимыми разрушениями генетической структуры клетки, и дальше энтропия лишь доедала еще живой организм, но уже безостановочно падавший в старость.
Конечно, на ум тут первым делом должны были приходить невольные сравнения с необходимостью поддержания баланса в природе и всякие аналогии вплоть до подвешенного где-то исполинского вселенского топора, что, будучи раз неосторожно сдвинутым с места, начинал со свистом неторопливо отсекать все лишнее по принципу общекосмического неусложнения сущего; потом, вполголоса и ни на кого не глядя, пробовали еще из соображений научной достоверности говорить насчет видового отбора, как если бы с его точки зрения надобность в женщине отпадала, поскольку функция биовоспроизводства уже вроде как выполнялась вполне и обеспечивалась смена поколений: зато она не обеспечивалась при неслыханно зажившейся мужской популяции.
Именно это положение позднее использовалось женщинами как обвинение, что мужчины своим не имеющим чувства меры и совести геронтогенезом нарушили изначально заданное равновесие демографического статуса, которое теперь почему-то выполняется в одностороннем порядке. «И что нам теперь – прикажете застрелиться?» – довольно агрессивно осведомлялась сильная половина планеты, явно не без некоторого смущения. То есть суть разночтений предлагалась их секцией оппозиции в том ключе, что общая продолжительность жизни всего вида в рамках поколения – величина как бы всегда постоянная, материя крайне тонкая и совсем не приспособленная к резким движениям, так что, увеличивая продолжительность жизни, мужчины сделали это за их, беззащитных перед произволом, женщин, счет. На что мужчины в свою очередь мрачно огрызались с тем содержанием, что а какого черта женщины взялись созревать так рано, ну чего им не терпелось и не сиделось на месте, все же остальное только закономерный результат, и не надо в исключительно женской манере подменять причины и следствия.
Впрочем, что касалось основного контингента женщин, – теперь уже всех поголовно привлекательных и просто милых, – так самым замечательным и несколько неожиданным оказалось то, что все новые обрушившиеся испытания, казалось, не отразились на них никак. Все вместе и каждая в отдельности, как и за тысячелетия до всяких демографических ребусов и казусов, были поглощены главнейшим и первейшим образом сердечными делами, сосредоточившись большей частью на идее биовоспроизводства, на общем пожелании успеть самореализовать возможности, пока природа не успела реализовать свои. Все это выглядело приветливым и жизнеутверждающим, однако отдельные охваченные нехорошими предчувствиями представители научной общественности взяли манеру как бы между прочим менять программы прежних исследований, причем всем объемом, целыми институтами и исследовательскими центрами.
Было предложено несколько основных концепций, в какой-то мере объясняющих подоплеку дней и чего от них ждать в будущем. Хмурым предречениям насчет того, что биологическая механика с такими свойствами была в качестве сценария событий заложена еще ранней эволюцией в гены – как возможная реакция на существенное возрастание длительности жизни конкретного животного вида, – в противовес прозвучало мнение, сводившееся к тому, что современное общество – система, харизматически пронизанная каналами неких прямых и обратных связей. Эволюция, конечно, до некоего рубежа всякий раз норовит усложнить структуру популяции, но теперь налицо уникальное положение, когда, невзирая на усложнение внутренних связей, вся популяция на каких-то уровнях вдруг вернулась в зависимость от внешней среды. Более того, отмечалось здесь же, зависимость такая никогда никуда особо и не пропадала. Вряд ли это случайность. Где-то здесь под нами – Последний Порог. Мы живем в новое время, и мы только в самом начале пути. То, что мы наблюдаем, – лишь видимая часть больших перемен, метастазы времени не оставляют шансов прошлому и не дают надежды оставить все как есть. Мы всегда должны быть готовы увидеть себя другими глазами, мы ушли так далеко, что не можем узнать об этом, пока нам не скажут. Видимо, нужно просто перестать бояться выйти за Дверь, которую сами же открыли. Шуму тогда было много, несмотря на некоторый разброд умов, всем казалось, что надо немедленно что-то делать и принимать какие-то меры, дело вообще доходило до крайностей. Особо горячие головы предлагали даже в поисках путей урегулирования и всяческого выправления закрывать к черту подряд все перспективные направления исследований, не касавшихся напрямую старения живых организмов – вроде астрономических и океанологических, дабы изыскать резервы и подарить спутницам жизни еще несколько неувядающих лет. Но прямо тогда же некий прототип будущих полномочных Объединенных Культур с долей известного замешательства железной рукой приостановил разработку программ в области лечения генетических заболеваний и прочего беспокойства генотипа. Решение, надо сказать, было достаточно запоздалым, все любопытствующие успели уже всё посмотреть и десять раз сложить обратно, но не лишенным под собой основания, в плане предварительного снятия некоторой напряженности в отношениях Культур.
И вот тут-то на сцену выходят умы пессимистически настроенные. Примечательно, что тем отрезвляющим фактором, моментально остудившим настроения, явился некий психофизиолог чуть ли не с двухсотлетним стажем научной деятельности, последователь так называемого направления «ограниченного рационализма» в науке, когда все становящееся подвергается не столько рассмотрению, сколько осуществляется, и сторонник идей «узко-тропности» – «узкой тропы», что вела от опыта к истине, по которой можно протиснуться не всякому, да и то лишь по одному, – который, стоя уже в то время одной ногой в могиле, флегматично заметил как-то однажды без особого повода, что из самых общих соображений относительно маятниковой системы, о сути которой никто толком ничего сказать не может, ничто в случае новой ошибки в общем-то не противоречило бы варианту событий, почему бы тем же механизмам геронтогенеза, подчиняясь принципам константности, не занять по отношению к мужчинам альтернативную позицию – с точностью до наоборот.
Официально санкции действовали уже давно, как, например, пожизненное лишение субсидий лаборатории, если какой-нибудь «подпольщик» не находил в себе достаточных сил удерживать любопытство в рамках дозволенного, но лишь теперь могли приниматься меры, идущие еще дальше, вплоть до самых жестких: после таких слов проснулись даже до того всю дорогу спавшие. Мораторий на исследования проходил как временная мера, но сохранялся на удивление долго, всякое хоть сколько-нибудь углубленное изучение генома немедленно и почти с суеверным ужасом воспринималось как поиск новых неприятностей, в лучшем случае. Привыкшие трезво мыслить умы предлагали не торопить события и обдумать все в другой обстановке. На холодную голову, поднакопив чуть побольше статистического материалу.
Подумать тут, в самом деле, было над чем, тем более что все тот же двухсотлетний дедушка, свет альтернативной психофизиологии, снова решил поднять всем настроение, объявив в свою очередь, что во вверенном ему научно-исследовательском центре обнаружено по региону на предварительной стадии явление так называемой вторичной активации иммунной системы, сопровождавшееся некоторым падением интенсивности обмена веществ, что можно было бы также просто расценить и как намек на слабое, еще очень медленное и ни к чему пока конкретно не располагающее, но устойчивое сползание в сторону постепенного истощения энергетического фонда, после чего всякое развитие и рост клеточной структуры подразумевались невозможными: метаболизм мужского организма как бы переставал быть обратимым процессом.
Свет психофизиологии не удержался, чтобы здесь же не заметить: весь период инварианта, в случае реального существования такого эффекта, мог бы занять в законченной версии фазу от ста пятидесяти до нескольких тысяч лет, в зависимости от вероятного сценария привходящих. Возможно, мы не знаем еще чего-то в основных законах, которым подчиняется живая структура, сказал он. Умозрительный оттенок соображений, что, собственно, со всем этим знанием делать, почему-то ни тогда, ни много позже не оставлял за собой двойственного впечатления. Подчеркивалось, что все данные носят пока исключительно предварительный характер, все нуждается в дальнейшем изучении, тем более что вот и в каком-то еще орбитальном научном центре материал был со своей стороны перепроверен и результаты подтверждения не нашли, – но перед остановившимся взором общественности, не ждавшей уже от научного потенциала ничего хорошего, немедленно встала картина завтрашнего дня человечества. Вот, значит, с одной стороны мальчики, задолго еще до наступления всякой психологической зрелости целыми косяками вымирающие, и вот, стало быть, мир, населенный одними бабушками. Бабушки живут долго, очень долго, их много, их все время становится больше, они тихо шаркают, они надсадно кашляют и они нудят, нудят, нудят, нудят… Маятник пока лишь слегка покачнулся, но слабость в ногах отдалась у всех.
Было предложено ничего больше не трогать и оставить, как есть. Вплоть до сегодняшнего дня. Запрет распространялся на любые частные либо правительственные исследования, чем-то способные затронуть чувствительные нити генеза отдельной клетки, особи или же вида в целом. Одно время, по словам соседа, тема эта оставалась непопулярной даже на уровне чисто теоретических изысканий и спекуляций. Как-то негласно остановились на мнении, что во избежание дальнейшей демагогии более других приближенным к истинному положению вещей нужно считать следующее: На определенном этапе усложнения социальной структуры эволюция берет на себя труд собственноручно определять тип воспроизводства вида. В смысле того, что: и пирамский носорог с ней. Спрашивается, как с этим жить дальше. Никто не знал. В таком ракурсе и в таком видении сути мы не далеко успели уйти от коллектива простейших. Глядя со стороны, и в самом деле до настоящего времени сохранялось такое впечатление, словно ненароком облокотились не на тот аспект, взялись не за ту ручку и в природном бесстыдстве вошли не в ту дверь. Что-то с нашим приходом всегда меняется, изменилось что-то и тут. Бесшумно, холодно, равнодушно и мертво пришло в движение, и никакие разумные силы не могли это остановить, пока оно не остановилось само. Надолго ли – не мог сказать никто, но многие решительно склонились к мнению, что если механизм не изучен и толком даже не различим, то до лучших времен не нужно его пока хотя бы ломать.
Конкретные предложения, касающиеся хоть в чем-то реанимации прежних демографических отношений и прошлого, перестали быть признаком хорошего тона. Зато позже, и чем дальше, тем рассудительнее, начали качать головами и склоняться к мысли, что получающийся окружающий мир не так чтоб уж совсем плох, если не называть вещи полными именами. Со смирением и тенью легкого удивления на лицах подразумевалось буквально следующее: с тех пор, как настоящее перестало быть женоподобным, лишившись прежнего внимания и липнущей женской любви, многое в завтрашнем перестало быть обыденным и понятным. Говорили о воспитании, о подрастающем рядом удивительном будущем, о том, что раньше мы могли не много, но многое можем сегодня, и что лишь каким-то образом сумев ограничить цепкое, слабое и агрессивное женское начало, тысячелетиями довлевшее над детством, можно было приблизиться к тому, что имеем сейчас. Никогда прежде женщина не согласилась бы благословить дитя каким-то наставникам-мужчинам, будь те заведомо хоть на сотню парсеков вперед компетентнее ее в вопросах селекции будущего, поскольку менее всего здесь природа женщины склонна руководствоваться принципом разумности, но исключительно принципом удовольствия – естественную радость ей доставляет холить и поучать подрастающее рядом, и инстинкт просто не может понять, с какой стати он должен делиться этим удовольствием с кем-то еще. Наименее стеснительные с готовностью называли лежавшую на поверхности идею конфликта: в навязчивом желании женского начала самоутверждения за счет манипуляций другими, но суть была в том, что единственное, чем оставалось женщине манипулировать, это неокрепшие детские умы. Неясно только, почему культура цивилизации обязательно из-за этого должна была быть дефективной. Если мужчина не надутый подпопник и не клон женской индивидуации, ему бывает уже достаточно одной только полной власти над собой. До сих пор именно данной категории отношений уделялось столько внимания и именно ее окружало столько шума, потому что любовь – это единственное, чем располагает система ценностей женщины. Ей попросту нечего больше дать истории цивилизаций. Меморандум конфликта ни к чему не призывал, он лишь предлагал переосмыслить ценности тысячелетий. Конечно, это была попытка построить здравый смысл там, где эволюция о нем забыла. Еще и до настоящего момента, продолжалось там же в прежнем скучающем русле, в силу некоего похоронного благодушия бытует всеобщее предубеждение относительно некой абстрактной, всеприродной любви женщины к детям вообще и ко всякому чужому ребенку в частности.
Это меньше всего соответствовало действительности, так как в ребенке ею обнаруживалась склонность скорее видеть себя; разумнее было бы говорить о любви к контролю сознания. Зачастую она перестает его «любить» сразу же, как только он перестает ею управляться. «Любовь» женщины тут включает в себя собственный отраженный в малыше образ и дальше него не распространяется. В сущности, различие между мужским и женским из категории непреодолимого просто перешло в категорию стихийного. Ничего принципиально нового в том не было, и это подчеркивалось особо, Культура ведь и раньше, если опустить за рамки внимания демагогические перетряхивания и вопросы уязвления, вся, сколько ее ни было, во всех своих проявлениях строилась исключительно мужчинами и на безропотных лучших мужских плечах. Снова, конечно, поднялся было гомон, гомонили опять насчет здравого смысла, демократических ценностей и чувства справедливости, и гомонили бы так неизвестно еще сколько, но тут очень своевременно кто-то негромко, однако перекрыв остальной шум, спросил: «А с чего вообще кто-то взял, что эволюция когда-либо демонстрирует здравый смысл?»
О любви вспоминают, когда не хватает воображения. Неизвестно, кто это сказал, но жестокая в самой своей сути максима готова была стать исходным кодом Культуры, обозленной пьяными заскоками Эволюции. Когда начинают выживать, даже любовь к себе перестает быть практичной. Любовь не есть свойство сурового климата нашей эпохи, с мужественным вздохом заключал свой меморандум здравый смысл времени Больших Сомнений. Оставим ее другим эпохам, не таким грубым, не таким жестким, как наша, – более неторопливым, с более мягким климатом, более тонким, более нежным, более женственным…
Последующая диспозиция мало располагала к какому-то долговременному сидению на месте и чесанию в затылке, события нарастали одно за другим, время изменялось, переставая быть узнаваемым и понятным. В конечном итоге, уже откровенно на поводу обстоятельств, планета подверглась четко спланированному, безжалостному и массированному нашествию заповедников, что имело в дальнейшем окончательный исход и раслоение всего живого и разумного, сопровождавшееся новым недоумением и новой взаимной отчужденностью. Циничный подтекст всего Сдвига еще свободнее трактовался сторонними наблюдателями: тому, что сумело быть свободным, не под силу было жить с больным, как больному не под силу понять здоровое; тем временем, отмечалось исследователями, сами интрагому все заметнее отличались даже по отдельным биофизическим параметрам. Хотя бы и будничные, повседневные предпочтения одних и других сохраняли совсем не много общего. При сложившихся демографических отношениях делить больше было нечего, и каждый пошел своей дорогой.
Дороги их разошлись, пожалуй, с той же решительностью, что и пути гоминоидов и людей где-то в неогене миллионы лет назад, чтобы уже никогда не пересечься вновь. Многое говорило за то, что все, что могло ожидать там, дальше, могло быть историей лишь об одной ветви культур. И всеобщий скепсис и глубокая, гробовая, тихая ночь под косой долькой ослепительной луны были ей непроницаемым фоном.
Серьезная проблема сегодня – не как искать общий язык, а зачем он мог бы понадобиться вообще. Мы будем слишком разными, и мы должны быть слишком далеко. Человечество никогда не было однородным. Зависимость от природы и навязанных условий ставили между сильным и слабым, мужским и женским, чистым и выгодным, образованным и простым, умным и хитрым, странным и пустым, свободным и больным – между будущим и настоящим разграничения, которым было трудно помочь, но только теперь они стали приобретать черты Непреодолимой Пропасти. Никогда еще прежде данная среда не претерпевала таких разрушительных изменений и не усваивала признаков выразительнее, чем эти. Характернее, чем расовые, подвижнее, чем чисто наследственные, они предопределили весь масштаб последствий, которые открылись перед прояснившимся взором звездного человечества… Послушать соседа, так всем замечательным, положительным и чистым, что, может быть, имелось в нас сегодня, мы обязаны исключительно инфекции тех дней. Что бы где бы ни случилось – у него всегда все к лучшему. Мужчина один растит целые поколения самолюбивых, упрямых, занозистых, токсичных, как болотный упсс, не знающих, что такое почтительность к старшим, вечно подвижных, не в меру сообразительных и самостоятельных – хорошо. Ограничение враждебного женского начала – на пользу детям и конкретно всей Культуре, благословим судьбу и обстоятельства, ибо лишь в тени бесконечно мудрых и внимательных, закаленных собственными ошибками и опасностью наставников возможным оказалось в конце концов усвоить такие понятия, как «добро» и «зло» и что нет ничего более абстрактнее этих же понятий, и так после, и так после.
Примитивное больное прошлое еще не умерло в нас. Оно далеко еще не мертво, всякий раз, как только что-то заставляет нас перестать быть сдержанным, а мысль тут же заменяется действием, которое рвется подменить собой мысль, – тогда мы имеем удобную возможность наблюдать его возвращение. Быть может, для нашего сверхпредусмотрительного дня не так страшно и даже предпочтительнее оказалось бы погрузиться в другую крайность – ограничиться одними умными мыслями. Кто-то заметил, что они у нас то и дело норовят уже подменить поступок. В нашем избалованном, зациклившимся на простой идее чистоты мире одна голая мысль стала таким необратимым оружием, что достаточно лишь ее существования в природе – необходимость в самом поступке зачастую просто отпадает.
Вообще говоря, оглядываясь временами назад, и в самом деле казалось, что это под большим сомнением – ушли бы мы далеко во вселенную, начнись все сначала, не отгородись в один прекрасный день заповедник от всего и всех непреодолимым забором с проволокой-бритвой, кто знает, какую бы версию реальность предпочла бы тогда. Вот хотя бы конкретный случай с вживлением в среду: к перехлестам одного только конгонийского магнитного поля мог адаптироваться лишь организм интрагому, собственная электрическая активность нервных клеток противостояла до какого-то предела внешним полям. Но одним магнитным полем, как правило, дело не ограничивается. Все это, конечно, хорошо и в какой-то степени поучительно, но сосед ни в чем меня не убедил. Тогда было слишком грязно, и человек заведомо не мог там выжить. В известном смысле, человека тогда вообще еще не было, был необходимый антураж. Никто не мог удовлетворить минимальной нужды вне навязанных условий, в паническом ужасе перед одиночеством каждый в меру своих подражательных способностей соответствовал требованиям, но нам-то все это неинтересно. Настолько неинтересно, что тут зачастую плохо понимают, о чем речь. Знания не могут отменить человеческую природу, сказал кто-то давно. Это так. Но знания впервые делают то, что незнание дать не может: умение ставить правильные вопросы. И это решает все. В том числе, и судьбу человеческой природы.
Человек карабкается, везде и всегда, все время куда-то наверх, и там, куда он карабкается, для человеческой природы остается совсем немного места. И никто до сих пор не может сказать, так ли уж это хорошо.
Говорят, человек – иерархическое животное. Вот вопрос. Сумел бы он вскарабкаться, проползти и пройти весь тот путь, который прошел, и подняться к звездам, не будь он животным иерархическим?
У меня между делом появлялось пару раз такое чувство, что сосед не очень-то и хотел меня в чем-то убедить, и вся эта притча насчет трезво и пессимистически мыслящих умов – лишь снятие пробы, мне все казалось, что сосед знает больше и осведомлен в совсем других областях, где умеет не только переливать из одного пустого стакана в другой и надоедать анизотропными этюдами. Где-то далеко на краю сознания я допускал даже, что мой последний радиовызов каким-то чудом смог пробиться к сознанию экспертной комиссии, – правда, не совсем так, как я ожидал, и тогда, может быть, я правильно делал, что держал язык за зубами. Вот пойти и спросить прямо, чего он мнется и ходит кругами. Просто спокойно и крепко взять за кисть, перегнуться через столик и спросить, приблизив лицо к лицу, чуть прищурясь, не отрываясь и немного склонив голову набок. И лишиться такого рассказчика. Пирамский чесун всем на пятки, кто же мне потом рассказывать станет на ночь анизотропные сказки. Никто не станет, я бы, например, не стал. Не знаю, может, сосед в чем-то и прав, чисто по-соседски, своей соседской правдой, но нам-то от этого не легче. Нас это не касается никоим боком: все начинается сегодня, здесь и сейчас. Нам, кому те интрагому приходятся прямыми предками, как-то более близки и беспокойны другие материи. Дойдет ли вот, например, скажем, когда-нибудь до кондиции этот списанный орбитальный гроб у меня на кухне – или же мы ляжем здесь, сегодня и сейчас поутру, но не сойдем со своего места…
Откуда-то с неба прямо мне на полянку неслышно свалилась пара неопределенных очертаний черных пятен размером с нашлепки больших болотных листьев, беззвучно затряслись у самых кончиков травы, дразня собственную тень, и длинными косыми росчерками стремительно унеслись за бревенчатый угол коттеджа. Опять ненормальная жара будет, подумал я, заглядывая на донышко пустого стакана и отделяя затекшее плечо от косяка.
Проходя мимо заскорузлых наростов декоративных пирамских гвоздей, рогами торчащих во все стороны из стены, я подхватил с них чуть еще влажное полотенце, плотно оборачивая себе застывшую задницу. В тот же самый момент из кухонного отсека весьма привлекательно и как нельзя более кстати до меня потихоньку добрался наконец запах зебристых пирамских голубцов, которые ни с чем больше не спутать. Ведь в нашем деле главное что, думал я, спеша вначале к себе на кухоньку, потом назад на полянку к столику в траве, прямо под сетчатую тень листвы посиневшего ближе к утру ушастого дерева. В нашем деле главное – это вовремя успеть нарезать голубец. Всей стеной распахнутый в лес коттедж исходил токами тепла пополам с прохладой ночи. Стебли травы с крупными каплями росы шуршали, без конца путаясь в пальцах ног, еще храня свежесть, но лужайка уже лежала под яркими теплыми полосами солнца.
Противу ожидания, хотелось отчего-то не столько есть, сколько пить. На завтрак у нас сегодня ожидались какие-то экзотические, мелкие и бледные во всех отношениях яйца некой местной крылатой бестии из персонального утятника – личный презент моего дорогого соседа. Ужас до чего могут дойти люди, застревающие без надлежащего присмотра на независимых культурах. Все было у этой экзотики при себе, не в пример многим и многим другим из числа уже прежде виденных мной, только желтки у них почему-то упорно сохраняли сильно вытянутый игольчатый вид. Пирамская сапа его знает, почему они вытянутые, но сейчас я был занят другим, всем тем, что непосредственно их окружало: приправленные специей и тертой клетью сочной сорной травки из местных, части предполагалось употребить в сжатые сроки, избирательно и строго самостоятельно, сообразуясь с общим замыслом, отдельно от желтков, дабы последние, не приведи случай, не испытали повреждений и не потекли, а первые бы легли в нужном заданному настроению месте. Прежде всего, как я это видел, следовало решительно отгородиться зубом прибора от желтка, после чего без промедления подцепить на несущую поверхность кусочек, присыпанный зеленью с каким-то слабым, неуловимым подтекстом, и отправить в надлежащем направлении. Решительно отгородившись, я положил граненый прибор рядом и обеими руками взялся за холодный сосуд, пахнущий гектарами влажных, исключительно свежих земляничных полянок, и перевел дыхание, заранее наливаясь соками. Глаза у меня увлажнились. Чесалки пирамские, в легкой панике подумал я. Ничего себе композит. Из прохладной росистой травы, словно застряв там, на меня не мигая смотрели несколько одинаковых глаз.