Читать книгу ЛУННАЯ ТРОПА. Сказка для всё познавших - Сен Сейно Весто - Страница 17
3
Оглавление– Tак ведь бабай что рассказывает: лето, жара, сушь несусветная, такой, говорят, суши уже лет сто не было. А Коллю эвенка, соседа нашего дорогого, уже вторую неделю не видать, то есть ни слуху с той стороны, ни запаху, кто-то из егерей сунулся было за горки в избу посмотреть, может, плохо человеку, надо чего, глядит – а тот лежит под столом, синий совсем и уже вроде остывать начал. То есть это потом кто-то сообразил: остыл человек, чего-то делать надо, а тогда не подумали как-то, ну, лежит и лежит, мало ли кто лежит, как-то трудно верилось, что душегуб наш на тот свет прямиком из-под стола въехать может. Ну, прилетел вертолет, врачи покрутились, повертелись, погудели и развели руками. Бессильны, говорят, пульс не прощупывается. Ладно. А тогда тепло было страшно, жара, сушь, какой там три дня, сутки продержат – и то хорошо, сразу на вскрытие. Ну, сосед мой, значит, лежит и вставать вроде как не торопится, короче, повезло ему, тогда в морге как раз выходной был, упаковали его только как надо и поставили на холод, доходить то есть. Так бабай говорит, смотритель этот, дежурный в холодильном отделении, тоже на хорошем градусе, в долю секунды трезвый стал, когда в дверь холодильника стучать начали. Ну посудите сами. А время уже к ночи, в здании никого. Он, ты не поверишь, «Кто там?» – спрашивает. Ты соображаешь, говорю, тишина болотная, чего делаешь, зарежут же, пока спишь и зарежут. Какой, на хрен, говорит, там не видать ни Черта, сообразишь разве. Я, говорит, просыпаться начал от того, что мерзнуть стал: лежу, значит, осматриваюсь, ш-шупаю под собой и ничего понять не могу. Вот, а вы говорите: сила воображения.
Дед осторожно попробовал с дымящейся ложки.
Штиис, вспомнивший что-то свое, снова застывший в вежливом несогласии, являл своей дипломатичностью картину старых мастеров. То ли ухватив мысль, то ли делая вид, будто ухватил, он наглядно показывал всем ладонью, что не все так просто, здесь не так бы нужно и сейчас он намерен говорить умно и он будет говорить умно, чуть прикрыв бессовестный глаз, спрятав в темноту горевшую огненными зайчиками бронзовую маску, прочерченную глубокими тенями, принагнувшись, простерев яркую алую длань к черному зеркалу озера предупредительно, словно заслоняясь…
Гонгора устроил подпопник удобнее, достал из «бардачка» рюкзака катушку толстой лески, рулончик изоленты, вонзил в траву перед собой отмытый нож и, спрятав пальцы глубоко в густой холодной шерсти под ухом у Лиса, спавшего рядом, стал глядеть в огонь.
…вот здесь, говорил он, торжественно приподнимая подбородок и понижая голос. Вот здесь мы будем особенно скромны, как никогда свежи, взыскательны и честны перед собой. Все равно нам уже не успеют помешать. Они останутся тем же, чем были. Все равно они будут есть, невыразительно помигивать, привычно пачкать, терпеливо размножаться и ждать, когда на те высоты, куда можно добраться, лишь изменяясь, подвесят канатную дорогу. Чтобы они все вместе смогли насладиться оттуда прекрасным видом новых вершин и перспектив: прижимая к носу кислородную маску и не отрывая широкого зада от нагретого сиденья…
…легко видеть, что в силу ограниченности сознания есть вещи почти представимые, малопредставимые и не представимые в принципе, и это хорошо, поскольку есть действительно сложные вещи, на которые удобно смотреть краем глаза и которые, упаси случай, нельзя трогать холодными пальцами. Натыкаясь взглядом на то, что растет и развивается, держите руки за спиной; чтобы познать, не стремитесь во что бы то ни стало остаться самим собой, ибо стебель, уже сорванный, и не тронутый – миры, не соприкасающиеся ни в чем…
…Двусмысленность положения подтверждает то, что даже самая неосторожная притча не отбивает у них охоту жить – они просто ее не видят. И тогда рано или поздно закрадывается наконец сомнение: а стоит ли оборачиваться назад? Стоит ли вперять вдаль неподвижный взгляд свой и пытаться заставить почувствовать тот омертвляющий запах чужеродного самовлюбленное окружение с естественными пристрастиями, в сущности, не изменившимися за последние триста тысяч лет? Не следствие ли того – громкие требования стать чуть ближе к читателю? Но здесь заведомо разные уровни восприятия. У кого-то в голове включен необходимый инструмент, у кого-то нет. Там включать просто нечего. И, кстати, ближе к какому именно читателю надлежало быть? – вопрошали друг друга рецензенты, огорченные бестолковостью окружения и обвинениями в умозрительности. К свято уверовавшему в свою правоту и погрязшему в непреходящих заботах и отправлениях? Здесь неблагодарная сама по себе идея объяснять гейдельбергскому человеку достоинства спутниковой системы наблюдения за отдаленными космическими объектами перед телевидением предстает в новом свете. …Но, конечно, нам хорошо сейчас рассуждать, мы не говорили к вечности, мы не шлепали по ягодицам академичность, мы даже не знали, откуда готов подуть ветер. Чтó ему до обвинений вечно-сытых, образованных недругов и их психологических этюдов с прочими наукоообразностями. Их непринужденное жонглирование терминами, фактами и автоматными гильзами его трогало мало, как и брызганье слюной. «Воинствующий интеллектуализм босых кинологов от аскетизма». Их невозможно читать до конца, не хихикая. Ах, эта вездесущая проклятая страстишка к парадоксам в рвении если не сорвать зеленый стебель, то хоть занюхать его до полного умертвия… Всех этих полумертвых от избытка свежего воздуха натуралистов и бледных червячков сильнее всего почему-то раздражало предложение не изменять, но изменяться самому. Сегодня мы знаем, что в некоторого рода вещах много важнее не столько конечный результат, сколько процесс. Опыт еще нерожденных поколений?..
…злые языки говорили, что один и тот же кабинет редакции с надолго, по-видимому, засевшей там редакторшей ему каждый раз приходилось брать буквально с боем, ему не могли простить некоторых околонаучных зарисовок и предопределений подобных тем, что женщин он всегда был склонен рассматривать по большей части как ходячий инкубатор в режиме ожидания. Когда кто-то однажды при нем не удержался от соблазна и задал вопрос, один из тех, которыми за неимением других терзается всякий раз жизнедостаточное окружение, сталкиваясь с чем-то, не умещающимся в рамки представлений, осведомившись в том ключе, что как это у него там на личном фронте, – общественность желает знать, в силу каких же таких оснований известный ученый расценивает окружающих женщин как журнал для деловых людей с информацией не первой свежести, тот спокойно, в своеобычной сдержанной манере попросил передать общественности, что «утомлен однообразием движений».
Еще рассказывали, что своей неслыханной работоспособности он добился, каким-то образом сумев едва ли не целиком исключить из своего жизненного цикла, сильно напоминавшего по строгости распорядок даосского монаха, время, отведенное у других под обычный сон, и когда остальное человечество традиционно проводило годы и годы в мирном сносозерцании, он употреблял их по иному назначению. Цена же, которую он заплатил, добровольно расставшись с бессознательной третью жизни, не виделась ему чересчур высокой, отнюдь. Воистину, сходились во мнении наблюдатели, день мудреца длиннее жизни глупца. Впрочем, это не последний вздор, который к нему лип.
…известный анекдот о ядовитом старом змее с телом цветущего юноши. Это как однажды на каких-то будничных торжествах у дендрариума возле нового корпуса теоретических исследований чего-то там прикладного, во дворе, чистеньком, умытом и уже озелененном, прозвучал вопрос, насколько далека от своего завершения новая философская система, взращиваемая в тиши неприступных гор, тот ответил, что впервые об этом слышит. Он никогда на своей памяти не претендовал на роль отца новой философии, он же в конечном счете всего лишь зоопсихолог, хоть и незаурядный, и вообще его неправильно поняли, было у него, как оказалось, одно лишь желание утвердиться, оставить пред монолитом авторитета науки свой скромный след. Однако неразумным было бы исключить такой вариант событий, когда кое-какие из его старых идей все же начнут работать – при добросовестном соблюдении всего лишь двух условий: это полное отсутствие к ним веры при полном их понимании в ряду замечательных в своей однородной первородности достаточно молчаливых последователей на протяжении что-то около двух-трех-пяти поколений. Вот, ему же… Ну, а ему дайте вот только оставить свой след – в этом самом месте проклятый Нержавеющий Змей принимается озираться с видом скучающим и очень серьезным и шагает затем в направлении свежевспаханного газончика. И что же ныне? А все, как и ожидалось кое-кем из числа наименее серьезной части наблюдателей. Разношерстные угрюмые группки «последователей», по большей части, длинноволосые, босые и небритые юные почитатели альпинизма и страшных научных сказок в пончо и с мокасинами на поясах водят теперь кругом несчастного газона хороводы, эпатируют общественность, цитируют свое многорукое божество слева направо, задом наперед и жгут свечи – с неистребимой верой в небесно-чистое научно предсказанное будущее и при минимуме холодного сознания.
У него кто-то спросил однажды, явно с задней мыслью, как бы тот решил коротко, в двух словах, сформулировать то самое сокровенное и непреодолимое противоречие между Началом Женским и Началом Мужским – как абсолютную причину всей их исторической объективной несовместимости. Мужчину по-настоящему трудно заставить плакать, не задумываясь ни на секунду, отвечал он. У не умевшего плакать мужчины в глазах стоят слезы, с которыми не справиться и с неподдельностью которых не смогла бы пойти в сравнение слеза ни одна женская, когда уполномоченные NASA демонстрируют съемку оборванного черного горизонта безжизненной, абсолютно голой пустой лунной поверхности, – длинные тени, узкий, нестерпимо голубой ломтик Земли, навечно застывшей над тем горизонтом в космической пустоте, – то, где ему не быть никогда. Чистая боль подобного качества заведомо лежала бы за пределом понимания женщины. По-другому это еще называется врожденной реакцией поиска – инстинктом ориентирования на местности.
Надо ли говорить, что и у женщины по тому же поводу могут вдруг тоже немедленно встать в глазах слезы – но всегда только лишь оглядываясь на мужчину.
После издания злополучной «Эсхатологики актуального» у него появилась возможность несколько поправить финансовые дела, которые, правда, и прежде не были в особо бедственном положении, – как раз на тот момент пришелся вялый всплеск интереса к нему, когда осведомленная общественность почти готова была почувствовать к Кутте даже нечто вроде дружелюбия, а кое-кто из обозревателей, уже тогда проводивших собственное дознание предыстории «Эсхатологики…», успел увериться, что скользкую удачу удалось-таки ухватить за змеиный хвост; однако на самом интересном месте Коандайский Дятел опять провалился куда-то в небытие – и с концами. О нем совсем уже было привычно забыли, но прошел кем-то оброненный слушок, что будто бы были у Кутты какие-то небольшие неприятности с органами, раскапывавшими тогда одно непроглядное дельце: по некой частной причине тем не терпелось узнать, куда вдруг стали пропадать известные и уважаемые – и даже весьма уважаемые в признанном обществе люди, среди коих, как утверждали, кто-то занимал не последнее место в иерархии крутил и барыг и личное знакомство с которыми даже местные законодатели оценивали очень высоко; однако ученый, любезно согласившийся на встречу с представителями властей, кaк обычно, пожимал плечами, как всегда, отвечал на вопросы, на которые считал нужным отвечать, и извинительно улыбался, слушки так и остались слушками, созерцать и увязывать тут было больше нечего, и Утренний След, цедя наилучшие пожелания, сделал всем ручкой. Правда, поговаривали также, что никуда он не улетал, что будто бы видели его в обществе и что общество то было по большей части довольно странным, малопривлекательным и чуть ли не криминальным. Вопросы же, там решаемые, касались якобы энного количества единиц автоматического скорострельного оружия – и был еще один голосок, загадочный и трусливый, вспомянувший всуе некий казус, одну поросшую стародавней травой историю, молодецкую забаву, в которой, если верить информатору, самое активное участие принимали как раз те самые, ныне куда-то пропавшие без следов. Неисправимому домоседу и вечному студенту по кличке Биолог, оказавшемуся в то время в отчих местах по случаю каникул, пришлось быть немного потоптанным горячими сынами лавочников и доблестного в такого рода мероприятиях рабочего класса с того же двора, а потом ему добавили еще, прихватив с собой тяжелые прутья и позвонив в дверь: был вроде бы спрошен некогда по знакомству какой-то коллекционный пустячок, пустячок студенту вернуть затем отказались, предложили просто «забыть», студент «забыть» отчего-то не согласился и вынужден был со своей стороны предложить разговор «раз на раз», на что тот, кому было сделано предложение, вроде бы и не ответил категорическим отказом, однако был отчего-то очень активен в кругу своих дружков, количество коим было семь, – достаточно уже крепких, хорошо откормленных, могучих половозрелых молодцов. Хотя, отмечалось здесь же, тесная компания не столько там занималась делом, сколько мешала друг дружке, не сумев даже сбить оппонента с ног, и, в общем, всё ограничилась тем, что отправила на трепанацию случившегося поблизости свидетеля. Мамы и папы сынков с сородственниками оставались, понятно, на стороне неразумных чад, и дело продолжения вроде бы не имело, тем более что живший по каким-то своим диким законам, ничего не знающий в жизни хип и кочевник, действующий на нервы уже своим генотипом и единообразием не вполне уяснимых помыслов, никогда не вызывал в практических умах лавочников и пролетариата особенно теплого отклика. Заумная Черная Дыра на фоне благополучия окружения, изъяснявшийся на каком-то своем непонятном нормальным людям диалекте образов. Словом, когда все всё уже позабыли, многократно обсудили и остыли, угомонились задетые, отголосили униженные и подуспокоились обеспокоенные, в своей обычное манере не совсем к месту из мрака небытия к научной общественности вновь всплыл все такой же холодный, все такой же космический, нисколько за эти годы не изменившийся и заметно даже, казалось, посвежевший Кутта-Кааддат. И все поначалу складывалось неплохо, обозреватели были довольны, ученая братия сдержанно гоготала, но в целом тоже была довольна, народ оставался недовольным, но жил своим и не в свои дела пока не лез, Кутта был тепло принят, раздавались благожелательные коммерческие голоса, доверительно сообщалось, что один из новых проектов Кутты взят на заметку, возможно, будет финансово поддержан, некто, весьма достойный и денежный, с неподдельным участием, уважением и безусловным пониманием отозвался о нем, Кутте, лично и его работах, с которыми, к сожалению, он ознакомиться еще времени не имел, но непременно еще ознакомится и не сомневается, что работы не могут не заслуживать высоких оценок и так далее, – однако тут Кутта сам все испортил, негромко, в несколько удивленных интонациях и без малейшего грана стеснительности неприятным старческим голосом обронив: «А разве он еще жив?…»
Сказать, что Кутта обладал особо редким даром злой памяти или просто не считал нужным что-то там вовремя забывать – значило не сказать ничего. И стоило ли еще упоминать, насколько же удобной для Большинства выглядела практика все вместе хмурить брови и осуждать злопамятность, насколько же выгодной и удачной, в смысле элементарных экономических соображений, смотрелась бы для них традиция такую память порицать. Традиция эта актуальна, как все, что помогает Большинству выжить. Самой значительной ошибкой тех, кого во все времена аристократы-воины в обиходе невозмутимо называли каким-нибудь нехорошим словом, было считать, что Кутта станет поступать, как и положено поступать чрезмерно начитанному, превосходно образованному очкастому субъекту, даже если тот никогда не пробовал носить очки: никак. Либо, в крайнем случае, благородно и в любом варианте интеллигентно. Но дело в том, что поступать благородно или, скажем, предсказуемо тот полагал нужным только с теми, кого относил к равным себе. В том-то и состояла природа всех катаклизмов. Со всеми остальными он поступал сообразно предпочтениям благоудобства. Это особенно здорово выводило из себя контингент из числа так или иначе страдавших от его надменной незаметности. Когда бритва аристократа остается без присмотра, чернь рано или поздно принимается сама раздавать определения чистоты. Он хорошо это понимал и, не жалуясь на судьбу, просто терпеливо ждал. Если верить очевидцам, в конце всего он мог бы уже олицетворять собой средоточие терпеливости, не знающей стыда и жалости. Суть была в том, что времени для него не существовало.
Весьма показателен в той связи случай, имевший, как утверждали, место на некой штатной пресс-конференции с не вполне внятным тематическим наполнением. В какой степени конференция относилась к Кутте и относилась ли она к нему вообще, вопрос тоже был хороший. Случай имел место настолько скандальный, что о нем долгое время совсем ничего не слышали, пока один из свидетелей не поделился о нем в качестве прецедента с враждебно настроенным руководством – вслед за чем казус естественным образом перебрался в категорию очередных нотаций, которыми рано или поздно должна обрастать всякая минимально загадочная фигура. Задним числом, с учетом некоторых упущенных из виду другими деталей правомерно предположить, что Кутта сделал тo, что сделал, – по крайней мере, в хронологическом отношении, – после того, как некто выдвинул против него обвинение в цинизме. Обвинявший сам, судя по всему, имея достаточно смутное представление насчет семантики данного устойчивого выражения, претендовал на что-то другое, слову тому в его лексикон посчастливилось войти явно не очень давно, и, как с приглянувшимися вещами часто бывает, слово то начинало выскакивать чуть чаще остальных и несколько чаще, чем того требовала насущная необходимость.
В версии очевидцев вся инсценировка выглядела примерно так: обычное зеленое искусственное покрытие пола, скромное почти президентское возвышение, на возвышении столики, туда же, в тень главного столика каким-то непредсказуемым поворотом атмосферных масс занесло самого Кутту – он служил там не то общим фоном мероприятия, не то просто сел посидеть. Далее все из стандартного набора микрофонов, камер и прочего аксессуара конференций, где согнанное в рабочем порядке к креслам присутствие силилось делать сразу несколько дел, зарабатывать, говорить и быть честным.
«…А как вы возьметесь прокомментировать это, а?..» – испепеляя глазами загороженный микрофонами угол, где предавался покою Кутта, потребовал стоя один из журналистов, вычисливший противоречие с неким давним высказыванием по другому поводу и поймавший на нем оппонента. Кутта в тени, ближе к краю, пробовал убивать время.
Дальше шла уникальная спонтанная ремиссия на тему даосских притч «все знаю, но вы здесь ни при чем». Кутта пощурился на свет, словно выходя из транса, помедлил, посмотрел на что-то слева и потом в онемевшей тишине хладнокровно выдал в микрофон дословно следующее:
«Все правильно. Совершенно верно. Там все почти чистое вранье. – Он молчал, глядя поверх голов, и смотрелся так, будто пытался определить, что тут делает. – Говорят, был когда-то давно один обязательней человек. Так вот, у него тоже спрашивали по поводу обязанностей, и он ответил, что обязанности существуют только к себе подобным. Все просто. Ко всему остальному терпение. Согласно обстоятельствам. Посмотрите, как интересно у вас получается. Вы сами только что приняли за аксиому, что не бывает двух одинаковых людей, однако вы то и дело норовите предъявить мне те же требования, что предъявляете себе, и ждете, когда их выполнят. Не может быть двух одинаковых сознаний, не может быть двух идентичных разумов. Тоже из ряда аксиом – в нее можно не верить, ее можно принимать, чего ни от кого не требуется. Я могу быть хуже, я могу быть лучше всех вас, но я другой. Предлагается исходить из этого. Не заставляйте меня врать – и я буду удивительным образцом кристальней честности. Попробуйте пока уяснить только одну штуку: я вам ничего не должен. Как только вы уясните ее во всей простоте, все остальное моментально расставится по своим местам. Я тут у вас совсем ненадолго и я сюда не рвался. Я даже признаюсь, что, если вы все вдруг сейчас поднимитесь и все вместе покинете кресла, отправившись по своим делам, я восприму это как уважение к своему и моему времени…» В общем, Кутта делал что хотел. Неожиданно оказываясь безымянным объектом многоногого подражания со стороны того, от чего был непоправимо далек.
По слухам, ему и его манере будничной ориентации в системах ценностей истории миров и цивилизаций подражали даже маленькие диктаторы – «президенты» псевдогеографий с неприкрыто репрессивным диктаторским типом правления, посасывавшие соки коренного населения тех географий вместе с их ресурсами и отказывая тем даже в праве называть себя коренным населением. Разумеется, философия натуралиста представляла для них интерес не вся, а только в виде тщательнейшей селекции отдельных наиболее понятных пунктов. Это было чрезвычайно удобно. В доступной для них форме его система миропонимания и в самом деле могла убить своей несложностью и цинизмом любого. Видимо, в условиях современного резво меняющегося мира даже банальные социопаты время от времени нуждаются в небольших порциях совершенно чуждых им философий – как оправдание своего неуютного существования.
…Но как бы там ни было на самом деле, тематика с буднично-похоронным содержанием была действительно как будто ближе eго взгляду на себя и вселенную, взгляду заведомо ироничному и ни на чем не настаивающему. Недаром искусством обольщения он называл шаг влево, шаг вправо от общепринятого. Он был известен некоторым, мягко говоря, небрежением к методикам обучения, как действующим в рамках общепринятых систем, так и разрабатываемым огромными институтами, снискав себе неподдельной чистоты ненависть академической педагогики. Бросьте, качал он головой, какая там еще методика. Нет там такого понятия. Есть узаконенный комплекс амбиций посредственности, в рамках которого та может безнаказанно заниматься творчеством, и еще статья расходов под нее. Детей в школу отправлять нельзя, говорил он, как бы ни хотелось от них отдохнуть. Дайте им хотя бы немного подрасти. Детей в школу, как бы она ни называлась, отправлять следует только в том случае, если возникло желание обязательно сделать из них поношенный посох послушания, я знаю, кто там сидит, шлифуя сотни методик. Учите детей дома и сами, мама пусть учит, маме дома можно, хуже никак не будет, уж поверьте мне, результат в большинстве случаев окажется самым неожиданным. Все это много серьезнее, чем вы думаете, пока там не приживутся Кун-цзы, Гхухааванди и Рэмбо, не видать вам вашего светлого будущего ни в какой версии, женщинам вообще в школе делать нечего, как хотите. Оставив совсем не пыльную работу в детских садиках женскому началу, уже не стоит делать изумление на лицах перед фактом того, что девочки произрастают все больше со склонностью к особо утонченной подлости и законченности, а мальчики женоподобны и трусливы. Из неких одних и тех же предубеждений «равенства» перенесение с больной головы на школу женского начала с его текучим циклом и частыми перепадами настроения от дурного к наихудшему выглядело бы даже не столько несерьезным, сколько аморальным, если бы не было столь катастрофичным по последствиям. Даже в случае пресловутого психоаналитического «перенесения», к чужим детям это самое начало всегда останется в лучшем случае равнодушным, непонятно, какие еще доводы тут нужны еще. Не говоря уже о том, что, согласно подтвердившимся научным сплетням о подсознательных установках, обусловленная еще ранней физиологией нравственность женщины лежит несколько, скажем так, в иной области, в сравнении с мужской, и область та, скажем так, не вполне отвечает условиям адекватности. И возразить против этого что-то по существу, не прибегая к брани, было бы уже трудно – к нашему общему сожалению.