Читать книгу Новый год на пальце Будды - Сергей Аркадьевич Торопцев - Страница 4

Часть 1
Из тьмы времен. Рассказы
Аромат высочайшей любви
Сеанс трансцендентно-кармического погружения
в Высочайшее Бытие Великого Императора Сюаньцзуна
и его незабвенной наложницы Ян Гуйфэй

Оглавление

Любовь возвышает душу. Бессмертная любовь дарует бессмертие. Душе. А тело? Тело предается земле. Уходит в землю. Смешивается с землей. Становится землей…

Из города Сиань мы выехали ранним декабрьским утром, когда почва после легкого, в три-пять градусов, ночного морозца была подернута сединой инея, а пятна снега на крышах терпеливо дожидались обещанных дневных девяти-десяти градусов тепла и ослепительного солнца на голубом небе. От начинающей отогреваться земли поднимался туман и рваными клочьями исчезал в небесах. В его разрывах по обочинам дороги то тут, то там пробивались сиротливо оголенные деревья, навеки пропыленные ветви устало-зеленых лиственниц и пальм, словно лишенные стволов, замазанных белой краской тумана. Впереди идущих машин не видно, и лишь встречные зажженные фары или задние огни медленно блуждали по шоссе.

Когда часам к десяти утра остатки разорванного тумана окончательно бежали от яростных лучей всепобеждающего солнца, мы обнаружили себя на той самой «желтой земле» лессового плато, что считается колыбелью китайской цивилизации: диковатое пыльное пространство, замершее в веках. Его «жизнь» – в глубинных пластах земли, начиненных следами ушедших столетий и тысячелетий.

Но еще и в нас, потомках, не забывающих о них и приезжающих в места, подобные этому, для того, чтобы не прервалась связь времен и поколений. Окрест Сианя энергетическое поле прошлого настолько сильно, что порой притягивает к себе, не отпускает, втягивает в себя, и ты на миг словно переселяешься в какой-нибудь восьмой век. Только на миг, казалось, но миг этот цепок, двоится, троится, удлиняется в некую мистическую бесконечность, и ты уходишь ощущениями из двадцатого века…

…Наступил десятый месяц двадцать восьмого года Кайюань. Много позже люди назовут это 740-м годом, одной из десятков, сотен, тысяч вех бесконечной и равнозначимой цепи летосчисления. Но император Сюаньцзун, за 28 лет до того во славу Империи провозглашенный Сыном Неба, снизошедшим на престол династии Тан великого Китая – Срединного Царства, прозревал бесконечные дали своего могущественного, блистательного правления, открывающего новую эпоху в бессмертной китайской истории. Он так и обозначил его в девизе своего правления – Кайюань, что означает «Открытие Эпохи».


Нет-нет, не подумайте, будто он надменно отвернулся от предков и его «новая эпоха» предает забвению заветы Конфуция и Лао-цзы. Не зря же он взял себе имя Сюань – некий мистический знак черного, не поглощающего свет, а рождающего его, небесный знак, знак таинственных сил, властителем коих был Лао-цзы, великий Первопредок, прозванный Сюаньюань хуанди, Повелитель тьмы: он вложил в души потомков осознание причастности к тайному, способности к постижению непостижимого…

А кто же я? Турист двадцатого века, который в кроссовках, припорошенных чуть красноватой лессовой пылью, бороздит взбудораженный Китай, приподнимающий тяжелые веки от многовековой дремы, – или усталый солдат при мече и копье, сопровождающий разукрашенный паланкин с крытым верхом и спущенными занавесками? В нем со всеми почестями и предосторожностями несут к Сыну Неба очередную наложницу. Несут по этой самой, перегруженной памятью тысячелетий, пропыленной дороге, которую через множество веков заасфальтируют, но разве это скроет нетленную пыль времени, и она все так же будет окутывать, только уже не повозки да паланкины, а автомобили да автобусы, несущие и туристов, и районных работяг, преобразующих усталые древние места в технологически современный Китай…

Наступил десятый месяц. Не октябрь, ибо лишь в двадцатом столетии Китай перейдет на солнечный календарь, а за двенадцать веков до этого его год мерился лунными месяцами и начинался то с конца января, а то и с февраля или даже марта. И хотя Западная имперская столица Чанъань, Вечный покой, раскинувшаяся в центральном Китае, много южнее Лояна – Восточной столицы, не знала северных морозов, но зимний иней к утру сковывал осколки зеркал ночного дождя на зябкой почве, и сырая влажность, приносящая не только ломоту костям, но и тревогу мыслям, гнала расслабленный покой из бескрайних залов державных дворцов…

Император, как делал это ежегодно, повторяя привычки предков, закрепленные в череде веков, оставил свою блистательную столичную резиденцию и отбыл в Лишань – термальный курорт в сорока с лишним ли (около двадцати километров) к востоку от Чанъани.


Высокий островерхий холм, поросший лесом, обвивали прогулочные дорожки, тянущиеся от одной беседки к другой, где утомленный прогулкой властелин мог предаться безмятежному отдохновению в окружении почтительно отдалившихся слуг и, восстановив силы, двинуться дальше – вверх к вершине, а чаще вниз, где горячие источники, бившие из благословенных недр, были введены в иерархическую систему купален походного дворца для императора и его высших слуг, облеченных милостью сопровождать властелина.

Влажное тепло создавало микроклимат этого удивительного места, над которым постоянно висел легкий туман испарений, формируя мистическую ауру. По бесчисленным залам и галереям, заполненным немолчным плеском воды, гулял ветерок, прогреваясь земным теплом, доносимым источниками, и порой императору с удивлением приходило в голову, что тот никому не подвластен, и, кажется, единственный, кто не подчиняется его повелениям.

На этом рубеже осени и зимы императору было как-то не по себе. Вельможи, как всегда, переламывали поясницы, падали на колени, готовые воскликнуть «да!» или редко, крайне редко, опасливо выдавить из себя «нет». К его услугам в шести дворцах двух столиц были три первых жены, девять вторых, двадцать семь третьих и восемьдесят одна четвертая, а тьму наложниц в трех тысячах дворцов по всей стране не могли точно сосчитать даже особые служители специальной канцелярии, которым не удавалось воспользоваться призрачной привилегией своего поста, приближенного к прекрасным дамам, лучшим в Поднебесной, – по той прозаической причине, что попадали туда лишь после несложной процедуры, лишавшей их мужской силы.

А властелину – что ему было до этих тысяч и тысяч прелестниц, многие из которых, прожив в райской роскоши весь краткий век своей земной красоты и ее долгого томительного увядания, так и уходили в небытие, не только не прикоснувшись, но даже и не лицезрев Того, на Чей Алтарь положили свои жизни. Но и счастливицам, приглашенным в полумрак спального покоя, – даже им эта священная ночь не гарантировала повторения милостей владыки. Из походных дворцов растекались по стране дети императора, не имевшие права назвать своего отца, как и он чаще всего не знал их. Но этой ли земной юдолью мог озаботиться Тот, кто вязал собой Вчера и Завтра? Он был Сыном Неба и Отцом всех земных китайцев. По статусу. И этого было довольно для неземного величия.

Еще в пронизывающей зябкости столичного дворца, где глаза пощипывало от обилия жаровен, тщетно пытавшихся согреть бескрайнюю залу, как будто съежившуюся в испуге перед бесчувственными ночными заморозками, императору вдруг вспомнился его восемнадцатый сын Шоуван. Некогда он любил его. Ну, пожалуй, скорее это можно было назвать милостью, а не любовью. Может быть, любил он его мать У, которую удостоил не самого высокого, но почетного титула Хуэйфэй – Любимой наложницы. Она фактически заменила ему императрицу, которая была бездетна и за то утратила благосклонность владыки, а потом под благовидным предлогом и вовсе лишена сана, растворилась в толпе простолюдинок и спустя несколько лет умерла. Оборвалась земная жизнь и у Любимой наложницы. Вот уже три года сердце императора оставалось холодным, предоставляя лишь телу возможность осчастливить то ту, то другую деву. С уходом матери испарились и милости для сына, и тот жил своей жизнью в той же столице, но совершенно безразличный отцу … Властелину.

И отнюдь не по зову отцовского чувства Сюаньцзун в десятом месяце двадцать восьмого года Кайюань вспомнил про Шоувана. Вот уже почти пять лет у того жила наложница из зеленого рода Ян («Тополь») по имени Юйхуань («Яшмовый браслет»), не столь уж и давно начавшая закалывать прическу, как говорили о тех, кто вступил в брачный возраст. Порой на дворцовых церемониях скучающий взгляд императора задерживался на ее прелестях, скромно скрываемых ритуально сдержанными манерами. Бывало даже, что, приглашая одну из череды на миг приближенных наложниц, Сюаньцзун представлял себе, как входит в его опочивальню Яшмовый браслет, драгоценный пион – «царь цветов» – из южной области Шу…

И вот в десятом месяце двадцать восьмого года Кайюань Яшмовый браслет была вызвана к императору в походный дворец у термальных источников под горой Лишань. Зачем? Причина была достаточно очевидна. В те поры и в тех кругах ни сам подобный вопрос, ни откровенный ответ на него не звучали нескромно, но отнюдь не по этой причине никто вопроса и не задал, не осмелился задать. Воля Высочайшего – вот и весь сказ. Не нам же, ничтожным, обсуждать Его волю!

Что же до проблемы отцов и детей… Император, напомню, был Сыном Неба и Отцом всех китайцев. Всех! Но не каждому дано было претендовать на это. Даже подумать страшно. Яшмовый браслет и в мыслях не могла назвать Сюаньцзуна свекром, то есть отцом супруга, а лишь Императором, Властелином, Владыкой. Его повеление – свято. К добру ли, к беде ли – надо ехать.

Яшмовый браслет продумала все: велела подсурмить, изогнуть полумесяцем «брови-бабочки», как обычно восхищенно отзывались о них в стихах и виршах придворные поэты, удлинить веки к вискам, отчего они, не утратив природной хитроватой узости, стали походить на яркие плошки, вроде тех, что зовуще посверкивали в Праздник фонарей, наложить на щеки румяные пятна, какие обычно обнимают покатые бока созревшего, источающего соки персика, тщательно уложить прекрасные пышные волосы в немыслимую башню, закрепленную золотой шпилькой.

Она долго ломала голову над нарядом. В ее гардеробе было много одежд, призванных возбуждать и услаждать властелина, но, похоже, властелин у нее переменился, и она, слегка поколебавшись, решительно отвергла желтоватые тона, считавшиеся привилегией императора: что льстило Шоувану, хотя и отдаленному от престола, но, несомненно, лелеющему тайные о нем мечты, – то могло показаться слишком дерзким в более высоком дворце. Отвергла бирюзовый – цвет мистических глубин, откуда в горах философически неслись мерные удары монастырских гонгов. Остановилась было на зеленом – цвете даоского слияния с природой, цвете весны, столь желанной, уже раскрывающей чувства, зовущей в приближающееся знойное лето, так противоположное нынешней зимней сырости.

Другая сочла бы такой выбор прекрасной находкой. Но Яшмовый браслет не была «другой», она, поговаривали, родилась с отметиной на плече, похожей на браслет из яшмы, за что и была наречена таким именем, а яшма – камень таинственных, непостижимых глубин: именно с яшмовыми жезлами спускались к нам небожители или поднималась могущественная свита Властелина водной стихии…

Она почувствовала, что отныне ее временем становится рубеж осени-зимы, и оставила лишь зеленую полоску пояса – так, легкий намек на грядущее неизбежное бурление чувств. Отчего-то ей неудержимо захотелось надеть платье, казавшееся довольно скромным, неброских, словно предутренней дымкой размытых цветов, из ткани достаточно тяжелой, чтобы не порхать легковесно при каждом движении, а наоборот, подчеркивать строгость нравов. Все пространство наряда заполняло искусное шитье в стиле «бамбук меж камней».

Шпильки в прическе она заменила – такие же золотые, конечно, но не из тех вызывающих, что любят танцовщицы вульгарного вкуса, а с небольшими поблескивающими камушками, в изящной форме птичьего пера – как бы намек на оперенье заоблачной птицы Пэн. А другая – нежный контур горного цветка, раскрывшегося утреннему солнцу.

Она продумала все. А что не додумала, то, наделенная незаурядной интуицией, дочувствовала. Провинциальная девочка из южной области Шу, что лежит в сегодняшней провинции Сычуань, она носила в себе невысказанную жажду высоты. Несметные горы, окружавшие ее с детства, верно, выстроили ее характер из вертикальных линий, которые неостановимо устремляются ввысь, если только не переломит их мощное сотрясение земли. А горы вокруг нее были непростые, одну из них даже знал весь Китай, и поклониться вершине Эмэй, Крутобровой, стекались издалека люди, чьи поступки вела поэзия, волновавшая душу. Вечером, еще засветло, исполненные прекрасных чувств, они поднимались к вершине и коротали там ночь наедине с луной, одной на всех, а на раннем восходе ловили первые лучи просыпающегося дневного светила, еще не яркого, размытого предутренней дымкой – той самой, чей цвет выбрала Яшмовый браслет для своего визитного платья.

Цинь звонкоголосый сжимает монах,

Пришедший с самой Крутобровой горы.

И вот для меня зазвучала струна -

Чу! Шепот сосны в переливах игры.

Потоками звуков омыта душа,

Откликнулся колокол издалека.

Гора погружается в ночь не спеша,

И, мрак нагнетая, плывут облака1.


Не зря эту гору, окруженную ореолом мистического, издавна возлюбили даосы, строили на склонах храмы, сооружали хижины, пропитываясь естественностью Природы, удаляясь от суетного мира, застывшего в ритуальных Правилах. Быть может, предрассветная радуга, когда ее разноцветье еще не высвечено, а чуть заметно, неброско охватывает небосклон, замерший то ли в полусне, то ли в полужизни, – и дала наименование одеяниям отшельников – нишан («радужные одежды»)?

Она уехала, не простившись с Шоуваном. Об этом доложат, и государь поймет, как спешила она исполнить высочайшую волю… Шоуван не осудит ее. Сюаньцзун не был для него отцом. То есть родителем, конечно, был, раз сам не отрекался от этого, но не отцом был, а Властелином, Государем, Высочайшим, Сыном Неба, решающим судьбы человеческие.

Привыкая к одиночеству (впрочем, недолгому) спальни, Шоуван смотрел в окно на по-зимнему закрытый царский паланкин, плавно покачивавшийся на плечах могучих носильщиков. Перед ними шли глашатаи, разгоняя зазевавшихся прохожих и повозки простолюдинов, за ними – солдаты, призванные защитить Избранницу Высочайшего от любых нападений. Впрочем, кто помыслит о такой дерзости? К тому же о перемещении красавицы в заманчиво высокие сферы еще никому ведомо не было. Но кто точно определит, какими путями и с какой мистической скоростью распространяются слухи, порой опережая само событие?!

И когда носилки вплывали во дворец через огромные трехэтажные ворота, обвитые голубыми и желтыми, сверкающими на солнце, всем являя свое надчеловеческое могущество, резными драконами с выпученными глазами, – уже в ближайшем дворе стояло множество мужчин и женщин. Невозможно сказать, что они смотрели на прибывающую фаворитку, – так низко они согнулись в почтительном поклоне, устремив лица долу, и Яшмовый браслет не увидела ни одной пары глаз, ни одного взгляда, с откровенным любопытством направленного на нее.

А любопытства не могло не быть. Более того, все, несомненно, были встревожены, крайне встревожены. Смена фаворита влечет за собой лавинообразную смену обслуги, от самых приближенных до самых удаленных, лишение почестей, привилегий, того уровня комфорта и достатка, к чему они уже привыкли.

Из какого-то окна, скрывшись за занавеской, с таким же, конечно, любопытством и еще большей тревогой смотрела на роковое приближение паланкина Мэйфэй, Слива, нынешняя главная наложница императора. Ее положение еще так недавно казалось довольно прочным. Дарованную Небом красоту она расцветила образованием, писала стихи, развлекала властелина такими придумками, как состязание в приготовлении чая.

Не случайно государь выбрал ей такое имя – он очень любил дикую сливу, не приносящую плодов, но дерзко распахивающую разноцветные маленькие цветки на голых, еще не выпустивших ни одного листка ветках, торчащих в северном Китае из снежных заносов.


Ветви мэй над водой, на снегу лепестки.

Потускнела краса в зеркалах рядом с яркой весной.

Белой тучкой мелькнув, не развеяла греза тоски.

И луна – в пол-окна среди глади ночной.


В городском дворце государь повелел высадить несколько кустарников сливы-мэй вокруг беседки, над которой собственноручно набросал изящно витые иероглифы «Беседка сливы-мэй»…

Но ей уже не было двадцать два, как Яшмовому браслету, и прелести ее, рано, как слива мэй над снежной белизной, расцветшие в зарождающихся весенних чувствах, уже начали чуть заметно увядать. Что-то несет ей надвигающийся на ее судьбу разукрашенный паланкин?

Конечно, она уже фэй – официальная наложница, обладающая определенными правами и привилегиями, а приближающаяся девочка – пока лишь мгновенная прихоть властелина… Но что значат эти правила бренного мира, когда за спиной затворились врата и паланкин вплыл в мир, где властвовал лишь один закон – воля государя?! И кому ведома протяженность в земном мире мгновения, на котором остановилась воля государя!

От соседнего пруда несло свежестью, быть может, даже избыточной в этот солнечный, но все же зимний день, и что-то шептали кипарисы и сосны, чей язык был всегда исполнен не смысла, а чувства.

Но сейчас шепот заглушался свистом ветра, и все это казалось Мэйфэй, увядающей сливе, не к добру. Ни специально подобранные семена любви, ни безотказное, как говорили, любовное зелье не помогли вернуть расположенье господина. Она стала веером, отброшенным по осени, как назвала себя Бань Цзеюй, которую разлюбил ханьский император Чэн-ди, приблизив к себе Чжао Фэйянь – Порхающую ласточку.

Яшмовый браслет была спокойна. Прямая линия судьбы вела ее к вершине. Лишь когда служанки помогли ей спуститься и, не дав отдохнуть с дороги, ввели в такой тихий и такой обширный, что казался лишенным стен, зал, у женщины слегка закружилась голова. Все, что происходило с ней до этого мгновения, отодвинулось назад, в инобытие. Она словно пересекла таинственную линию жизни и смерти, чтобы возродиться в новом обличье. Никто не заметил этого кармического рубежа, хотя и знали о его существовании, более того, подозревали, что Яшмовый браслет приближается к нему… вот он уже совсем рядом… сейчас она пересечет его…

В другом конце зала, так далеко, что, может быть, это и было уже в другой жизни, стояла группа мужчин. Один выделялся среди прочих – не только одеждой, не только статью зрелого и решительного мужчины, не только седеющей бородой и даже не только особенным взглядом, по которому было ясно, как высоко он поднимает себя над толпой. Нет, ко всему этому она увидела, или ей показалось, что увидела, некую мистическую ауру вокруг императора. Раньше она это чувствовала, но видеть не могла, потому что на приемах старалась не поднимать глаз, как предписывал ритуал.

А сейчас, когда вдруг прошло головокружение, что-то внутри заставило ее поднять глаза и прямо, до неприличия, до дерзости прямо взглянуть на Сына Неба, снизошедшего до нее, ничтожной. И в этот самый миг, вероятно, она и переступила кармическую черту, завершив предыдущее воплощение и воспряв в новом. Потому что государь, смотревший до того несколько устало-рассеянно, вдруг вздрогнул, и глаза его выплеснули импульс энергии. Шевельнулись губы, будто он захотел что-то сказать, но сдержал себя, оставив звуки для другого раза. То, что этот другой раз настанет, стало ясно всем.

На этом аудиенция закончилась, и служанки увели Яшмовый браслет в предназначенную ей спальню, где она тут же заснула, измученная не столько дорогой, сколько эмоциональным переживанием кармического мига. А вечером объявили, что император пожелал лицезреть красавицу, и ее почтительно провели в юго-западную часть «Высочайшей купальни», отделенную невысокой мраморной перегородкой, позволяющей обозреть весь простор «Высочайшей».

Это была одна из восемнадцати купален Дворца пышности и чистоты, возведенного у Теплых источников. Император частенько пребывал там в возвышенном одиночестве, окутанный легкой дымкой испарений воды, что струилась из белого лотоса, выточенного из яшмы. Уж так завели предки, что никому не позволено было оставаться рядом с Сыном Неба, который покоился на белом яшмовом ложе посреди бассейна, чуть взволнованного высокой милостью, но жестко скованного белыми яшмовыми берегами, украшенными резными драконами, журавлями, рыбами все из той же белой яшмы.

На самом-то деле бдительные слуги ни на миг не выпускали императора из поля зрения, и не только из соображений безопасности, но более потому, что каждый миг Сына Неба был величествен и подлежал фиксации для назидания потомкам. Не только в бассейне, но и на брачном ложе императору не дано совершить ни одного деяния, коего бы не узрели и не занесли в особые скрижали. Сам же властелин, в зависимости от настроения и парения духа, далеко не всегда замечал прекрасных яшмовых драконов вдоль стен зала или молчаливых слуг, затаившихся в тени. Все это должно было служить ему, оставаясь как бы в ином духовном измерении.

Узкий угол для наложниц также сиял белизной, но саму ванну соорудили из кроваво-красной яшмы, и это было продуманно, потому что красный цвет возбуждает, препятствуя тому полному расслаблению, какое обретал властелин на своем белом ложе. Функционально, сказали бы мы сегодня, ибо ванна императора могла стать и самоцелью, ванна же наложницы должна быть лишь прелюдией.

В гримерной служанки суетились до невозможности. Они понимали, что от первого взгляда владыки на плоды их искусства во многом зависели и их судьбы. Долго хлопотали над бровями. Это был не легкий дневной грим, а особый вечерний – «холмики», «уточки-неразлучницы», «жемчужины», «три вершины», «облака» и многое-многое другое, выработанное веками ритуала, воплощающего одну из заповедей Конфуция, который на важнейшее после государственных дел место выдвигал четыре ипостаси единого действа – «Питие. Еда. Мужчины. Женщины». Впрочем, это, видимо, человек двадцатого века выставил внутри меня эту иерархичность – «после государственных». В те времена они были много более тесно взаимосвязаны. Ведь государство и семья рассматривались лишь как разные декорации одного спектакля.

Яшмовый браслет не отдалась служанкам на растерзание полностью, а взяла процесс в свои руки и велела вновь обратить особое внимание на сочетание глаз и бровей: глаза должны быть яркими и запоминающимися, брови, сведенные к носу, разить, как острия мечей, а противоположные их концы растворяться в недосягаемости висков, как в тумане испарений, как в дымке мечты. На лице, выделенном густым слоем белил, алел суженный до одного штриха, наподобие иероглифа и («единица»), рот с тонкими губами, над переносицей, почти в таинственном местоположении «третьего глаза», из-за полога непостижимого выступала бледнозеленая точка, а ее окружали, словно стараясь поглотить возлюбленного, две рыбины глаз, призывно изогнутые в неподвижности страстного мига. И ямочки на щеках придумала сама Яшмовый браслет: они были сделаны так искусно, что на маске неподвижного лица скрывались – и вдруг обнаруживались при улыбке.

Нужно ли было все это? И кому? Самой наложнице, дабы осознала величие приближающегося мига? Или даже психологии тут никакой не было – просто дань вековому ритуалу? Во всяком случае, когда тревожно замершую женщину почтительные служанки провели в обширную залу, полумрак, не рассеивавшийся красными свечами, обычно горящими в комнате новобрачных, казался пустым и холодным.

Но Яшмовый браслет вдруг ощутила, что тишина не пуста, она не одна в этом холодном зале, и не столь уж он холоден. В сердце поднялся жар, когда она поняла, что под пологом необъятной кровати ждет ее Сын Неба. Служанки покинули зал неслышно… Звучал благостный мотив – совсем не слащавый, какими обычно делают свадебные мелодии, безо всяких инструментальных украшений и завитушек, а простой, проникающий в душу мотив. Позже она узнала, что это и была знаменитая мелодия «Радужные одежды, зеленый поясок», поразившая Сюаньцзуна в Лунном дворце, куда однажды занес его сон… Тишина казалась неземной…

Наутро могло случиться всякое, в зависимости от настроения проснувшегося властелина. До отрубания голов наложницам не доходило, и выгнать восвояси уже не могли – кто же допустит, чтобы какой-нибудь червяк из мирской пыли воспользовался тем, к чему прикасался Сын Неба?! Но могли препроводить в один из трех тысяч государевых походных дворцов, где женщине порой доводилось встретиться с проезжающим государем вновь, а чаще она так весь век и проживала в воспоминаниях.

Яшмовый браслет задержалась на вершине. Наутро государь в знак своей особой милости прислал ей золотые шпильки в золотом ларце. Правда, ей еще не присвоили ранга официальной наложницы со всеми сопутствующими правами участвовать в текущих делах и, главное, в наследовании, но дали имя Тайчжэнь – по названию дворца, который ей определили и который носил имя философского термина, означающего первоматерию мира, а в быту воспринимался как характеристика – «Великая праведница».

Спустя какое-то время в один из фривольных мигов, каких становилось все больше, она с чуть заметной капризцей высказала свое огорчение. А когда, отбывая в Лишань, император не велел ей сопровождать себя, она надула губки: «Вы возьмете других из гарема!» – но вдруг ощутила успокаивающее объятие ласковых рук властелина.

…Весна уже затяжелела надвигающимся летом, и государь соблаговолил выехать вместе со своей возлюбленной фавориткой в загородный дворец Гуанцин, где уже пышно раскрылись пионы – «цари цветов», как именовали их поэты. Возбуждающе красные, ласково розовые, возвышенно белые и даже редкостно синие, особыми усилиями выведенные императорским садовником купы вздымали волны ответного чувства.

Разомлевшая красавица томно переводила взор с цветочного ковра на площадку, где ее любимая танцовщица Чжан Юнчжун вдохновенной пластикой движений пыталась передать узор весеннего разноцветья. Яшмовый браслет вдруг дала легкий знак служанке, и та поднесла ей бумагу и оправленную в золото кисть, из-под которой полились острые, как горные вершины Шу, иероглифы, складываясь в стихотворные строки – поэтическое впечатление высочайшей возлюбленной от танца.

«Осени», оказавшейся в строке вместо распалившей прелестницу весны, никто не удивился – это был знак высшей похвалы. Сам Сюаньцзун выразил свое восхищение и принялся подыгрывать на свирели и нараспев читать за стихами стихи, время от времени делая паузы, чтобы и Яшмовый браслет не осталась безучастной.

Она была так хороша, что стихи даже самых известных поэтов слабели перед этой, как говорили издревле, «сокрушающей царства» красотой. И тогда государь повелел призвать в Беседку ароматов придворного академика Ли Бо, дабы новыми, доселе не слыханными поэзами живописать то необыкновенно возвышенное чувство, что овладело повелителем в сей сладостный миг.

Летописцы передают, будто Ли Бо был хмелен и его с трудом привели в чувство. Так ли это? Возвышенные стихи рождаются не трезвым умом, а уж что лежит в истоках божественного озарения, не нам, смертным, судить.

Чары ли царственной девы, краса ли весенних цветов, импульс ли неземной души вызвали нужный отклик, но поэт, не задумываясь, сымпровизировал три строфы на мотив давней любовной песни «Чистые, ровные мелодии», восхитив властителя и его даму:


Твой лик – цветок, а платье – облака,

Росой омыта красота цветка.

На Яшмов пик, Нефритовый балкон

Спешит к тебе луна издалека.


«Сокрушающая царства» неотразимая красавица, пион, омытый благодатной, точно императорские милости, росой, развеяли грезы о недостижимых волшебных феях и нарумяненных древних чаровницах, поблекших перед чистыми прелестями Яшмового браслета: вот как поняли слушатели поэтическую импровизацию.

С тех пор фаворитку стали почтительно именовать фэйцзюнь («госпожа наложница»), хотя это еще не было иерархическим рангом, так что ее свиданиям с государем официальный статус пока не придавался, и под высочайшей кроватью евнух с регистрационной книгой не появлялся – возможное зачатие у Яшмового браслета пока не влекло за собой прав наследования. Но сама она осмелилась на такую дерзкую вольность, как назвать императора «третьим господином», как было принято лишь внутри семьи, и исполнить перед ним несколько фривольный танец «натягивание лука», где для свободы движений требовалось чуть подобрать длинные полы одежды.

Ее предшественницу Мэйфэй уже отселили из главных покоев. Сюаньцзун сжалился, и увядшей Сливе предоставили дворец Шанъян, где собирались наложницы, утратившие благосклонность властелина. Яшмовый браслет лишний раз убедилась в его земном человеческом благородстве, а не только небесном величии. Но позже, когда кидани на окраине империи подняли восстание и усмирять их решили традиционным способом – породниться верховными домами, именно на Мэйфэй дружно указали ближние советники, еще недавно ломавшие перед ней поясницы.

На следующий год Сюаньцзун повелел сменить девиз своего правления. Страна отныне стала жить в эпохе Тяньбао («Небесная Драгоценность»). Тут и теряться в догадках нужды не было – всем сразу стало ясно, зачем это сделано и что означает. Предшествовавшее «Открытие Эпохи» принесло столь пышные плоды, что Небо даровало своему Сыну великую Драгоценность, сверкание коей бросит новый благодатный свет на все бытие Поднебесной.

К наступлению нового года и новой эпохи государь с новой фавориткой вернулись в старую Западную столицу и вместе изволили любоваться красочными, самых разных форм фонарями, специально готовившимися к этому празднику. Как описывал поэт, «деревья-фонари сверкают тьмой огней, / Как будто бы цветы пылают меж ветвей». Не только во дворце, но на каждой улице, в каждом переулке, у ворот каждого дома были развешены фонари – бумажные фигурки со свечой внутри, и казалось, вся огромная столица этим уходящим к горизонту мерцаньем приветствует наступление новой эры, дарование Небесной Драгоценности.

Сама Драгоценность, уже всеми понимаемая именно так, но официально не имевшая еще этого имени-ранга, в сопровождении нескольких служанок покинула свой дворец Тайчжэнь и вышла на улицы, предусмотрительно, правда, спрятав лицо под маской. В людской толчее ей в конце концов пришлось сесть в сопровождавший паланкин и лишь в самом центре, торопливо миновав «веселый» квартал Синьчанли, покинуть его. На нее никто не обращал внимания – в этом кипящем котле ликованья все были равны. Но на одной улице ей повстречался высокий советник, а на другой она столкнулась с Мэйфэй – маской к маске. Веселый смех погас у той на губах, и, отвернув лицо, она бросила: «Свинья!» Казалось, что это всего лишь карнавальная игра, но обе фаворитки и их ближайшее окружение понимали тяжелый смысл происходящего. Одна эпоха не может сменить другую бескровно.

Ну, что ж, всему приходит свое время. Близился час и Яшмового браслета обрамить свое родовое имя высоким титулом. В ближайшем императорском окружении были наложницы фэй четырех главных категорий – гуй («Драгоценная»), дэ («Добродетельная»), шу («Высоконравственная»), сянь («Достойная»), а под ними – еще двадцати семи менее значимых. Названия этих рангов, каждое из которых имело не только свое иерархическое место, но и свой смысл, обрисовывая в совокупности то идеальное существо, каковому только и надлежало находиться близ Сына Неба, в действительности не значили ничего иного, кроме как степень внимания императора, от чего, как тепло от жаровни, распространялась почтительность подданных, мгновенно охлаждавшихся, как только фаворитку от «жаровни» отодвинут.

Ее час настал лишь на четвертом году эпохи Тяньбао.

– Это величайший год для госпожи наложницы, – почтительно согнулся перед ней высокий министр, – Вы покидаете дворец Тайчжэнь, переезжаете во внутренние покои и по всем ритуалам становитесь официальной наложницей.

В седьмом месяце, на исходе знойного лета, когда осенняя утренняя прохлада уже начинала напоминать о приближающемся сезоне термальных вод в Лишань, в саду Фениксов дворца Великого просветления был оглашен Высочайший указ о возведении Яшмового браслета в ранг государевой Драгоценной наложницы (Гуйфэй), и с этим именем – Ян Гуйфэй – она и вошла в историю навеки.

После оглашения указа Яшмовый браслет… покорнейше прошу простить мою оговорку – уже Драгоценная наложница, Ян Гуйфэй, – с полным осознанием своего права заняла высокое сиденье, инкрустированное драгоценными каменьями, и гордо принимала почтительные поздравления. Затем они с государем удалились в спальный покой, где звучала любимая государева мелодия «Радужные одежды», и это стало первой ночью, о которой можно было сказать, что новая фаворитка не по минутной прихоти, а официально, полноправно разделила ложе с императором, что и зафиксировал внимательный регистратор под кроватью.

Еще через четыре года, на той же седьмой луне, в ее седьмой день, когда вся Поднебесная трепетно вглядывается в небо, где весь год отлученные друг от друга Пастух и Ткачиха вот-вот должны слиться в любовном порыве, Сюаньцзун и Ян Гуйфэй тихим, никаким регистраторам не слышным шопотом поклялись друг другу в вечной любви – на земле и в небесах.

Возможно, по этой-то причине все и произошло так, как произошло впоследствии. Поэты и меценаты чаще всего не самым лучшим образом управляются с государственными делами, так что вновь на окраинах угрожающе зашевелились варвары. Наместник Ань Лушань, этот жирный дикарь, громче всех хлопавший императорской наложнице, когда та с изящными извивами исполняла танцы родной южной области Шу, влезший в доверие своей нелепой просьбой к Ян Гуйфэй считаться – в его-то годы! – ее сыном, – поднял свою варварскую орду против законной власти, занял обе столицы, Восточную и Западную, и сам возгласил себя «Властителем Девяти областей». Конечно, в его обвинениях было немало правды, страна погрязла в коррупции, чиновники брали совсем уж беззастенчиво, разоряя и народ, и казну… Двести тысяч диких степняков мятежного наместника были силой, с которой пришлось считаться.

Все семейство Ян, вознесенное с приходом фаворитки, было отдано на заклание. Слезы, застившие туманный взор гуманиста, не помешали императору согласиться на вечное прощание с любимой наложницей. Запинаясь, с трудом выдавливая из себя слова, первый министр вместе с изящным шелковым шнурком, коим надлежало туго обвить лилейную шейку, передал ей скорбную волю императора: «Драгоценная наложница… ни в чем не виновна… Кто посмеет… обвинить ее!… Но министр Ян уже убит… А как еще умиротворить их?…»

Лето уже завершалось, и мелкий дождик напоминал о приближении холодных сезонов. Но на сей раз горячие источники Лишань обволакивали своим туманным теплом пустые купальни.

Ей было тридцать восемь. Последние пятнадцать прожила она в высшем почете, комфорте, любви. «Ладно!» – удовлетворенно бросил мятежный генерал, увидев ее мертвое тело. Душа Драгоценной наложницы, как писал поэт, унеслась дальше райских кущ, в самую обитель блаженных – Пэнлай. Перед волшебником-даосом, посетившим ее там, предстала она в изящном пурпурном платье с золотыми лотосами в волосах. В сопровождении священного Феникса вышла из чертога, на высоких вратах коего было начертано «Дворец Великой праведницы». И передала нам, смертным, грустное стихотворное воспоминание о своем земном финале.

Бренное тело похоронили на холме Мавэй в окрестностях Лишань, где пятнадцать лет нежились в любви Ян Гуйфэй и Сын Неба, и всю недолгую оставшуюся земную жизнь Сюаньцзун оплакивал свою оборвавшуюся любовь.

…Чуть в отдалении от императорских курганов, как бы не желая в своем посмертном уединении смешиваться с дворцовой суетой прошлого и настоящего, внутри двора, обнесенная стеной и огражденная павильоном дворцового типа, до сих пор таится могила Ян Гуйфэй – каменная полусфера с простой серой стелой, по которой сверху вниз плавно ниспадают семь иероглифов – «Могила танской Драгоценной наложницы из семьи Ян».

У круглого входа-отверстия в стене робко замерли пять тоненьких кипарисов, исполняя роль традиционного экрана от нечистой силы, которая, как известно, не может произвольно менять направление своего движения, и потому-то углы крыш китайского дома обычно загнуты вверх, а на самой оконечности дремлет колокольчик: черти съедут по крыше и, повторяя контур изогнутого угла, унесутся обратно в небо, а колокольчик чуть слышно усмехнется над их тщетными попытками омрачить жизнь хозяина дворца.

На окружающих могилу каменных стелах выбиты стихи замечательных поэтов прошлого – Ли Шанъиня, Лю Юйси, Бо Цзюйи, воспевающие Драгоценную наложницу. Тоненько плачут на ветру колокольчики. Или бесовское это наваждение? В необычайной красоте всегда есть что-то мистическое.


Ты спросила, вернусь ли. Ну, что мне ответить? Прости.

Ночью пруд на Башань заливают дожди. Подожди…

Может, нам суждено у свечи на закатном окне

Вспоминать эту осень, Башань и ночные дожди.


Эта серая каменная полусфера, огражденная белым мрамором с округлыми столбиками по всему периметру, – будто космический корабль, инопланетный гость. Или машина времени, возвращающая нас в неумирающее прошлое – «вчера» живет в тебе, а ты живешь в «завтра». И все это дополняется неиссякающим ароматом, что источает благовонная земля, упокоившая эту женщину фантастической красоты. Мистическая легенда гласит, что окрестные крестьяне принялись растаскивать чудесное благовоние по домам, от чего могила, первоначально не одетая камнем, стала таять, уменьшаться в размерах, грозя сровняться с поверхностью земли, и вот тогда-то ее и решили накрыть «космическим» колпаком, но аромат просачивается и сквозь камень, насыщая воздух двора и медленно растекаясь по окрестностям.

Или впрямь это дух высокой любви, нисходящий в наш бренный мир из вечных небесных чертогов, где прекрасная Ян Гуйфэй исполнена печальных воспоминаний о трагически прервавшейся земной жизни и любви?

…А неподалеку от благовонной могилы в ларьках висят – на потребу жадным до экзотики туристам двадцатого века – красные шелковые шнурки, точь-в-точь такие же, как тот, что высочайшим повеленьем обвил лилейную шейку…


1

Поэтические переводы в этой книге выполнены С.Торопцевым.

Новый год на пальце Будды

Подняться наверх