Читать книгу До различения добра и зла - Сергей Белхов - Страница 7
Книга первая. Теория выживания неприспособленных форм
Часть 1. Экзистенция
Открытие, сделавшее меня взрослым
1
ОглавлениеИтак, у меня появилась возможность стать интеллектуалом, возможность «превратиться из гадкого утёнка в прекрасного лебедя», покинуть злой и страшный мир не читающих и не пишущих книги. И я реализовал эту возможность. Первые же шаги на этом пути принесли мне обильные плоды. Теперь мои проблемы приобрели совершенно иной вид – они стали «решаемыми» проблемами.
Меня не ценят учителя – я стану известным ученым, и они поймут, как глубоко они заблуждались.
Я не пользуюсь уважением сверстников – они не могут быть значимыми для меня, ибо они дикие и злые. Они – лишь подобие людей, поскольку настоящие люди – это интеллигенты.
Я не умею общаться – это естественно, ведь общаться приходится по поводу недостойных и неинтересных вещей. В интеллигентном обществе этой проблемы для меня не существует.
Я не умею противостоять насилию – и это естественно, поскольку чужд дикости и зла; отвечать насилием на насилие, – значит, уподобляться тем «гориллам», которые покушаются на меня, надо быть выше этого. Зло и дикость подстерегают меня вне мира духа, здесь же я в безопасности.
У меня нет любящей меня девушки – это тоже вполне естественно: развратные, пустые, глупые женщины не в состоянии оценить меня; и мне они не нужны. Однажды я встречу ту, которая будет подобна мне, и мы сможем слиться духовно, и, может быть, физически.
Так мои недостатки, если не сказать, экзистенциальные уродства превратились в «достоинства», поражения – в «победы». Классическая схема! Если вам не удаётся жить нормальной, естественной человеческой жизнью, то вы всегда можете переквалифицироваться в добродетельного, духовно развитого человека и достичь самоудовлетворения. Это тем легче сделать, поскольку официальная культура, проповедуемая в семье, учебных заведениях, книгах и средствах информации услужливо предоставляет вам набор абсолютных моральных, эстетических, социальных, духовных ценностей, на которые вы можете ориентироваться и, которые гарантируют вам уверенность, что вы сделали правильный выбор. Иные ориентиры отсутствуют, поскольку принадлежат либо немому, «безмолвствующему большинству», либо загнанному в подполье андеграунду.
Правда, вскоре обнаружилось, что с добродетелью тоже не всё ладно. В какой-то момент я увлёкся идеалами христианства и энергично занялся усовершенствованием себя и мира. Но очень скоро я обнаружил два удручающих обстоятельства.
Первое моё открытие состояло в том, что окружающие меня люди, свято веря в моральные абсолюты, реально живут по совсем другим законам. Нет, они не были лицемерами. Просто, та часть их самих, которая знала и любила добро, совершенно не соприкасалась с той их частью, которая знала и любила блага жизни. Их сознание, а именно там и поселилась любовь к добру, было совершенно не в курсе их реальных дел. Человек нарушал правила добра и творил зло в полной уверенности в своей правоте и «хорошести». И что было более всего болезненно для меня, этим «раздвоением» страдал мой отчим – человек, писавший труды о свете христианства и мечтающий о полном торжестве добра в мире, человек, открывший мне истины христианства.
Нет, не стоит подозревать что-то действительно дурное в его делах – он не срывал шапки с прохожих и не выкрадывал кошельки у старушек в трамвае. Он был тихим, благожелательным человеком, всей душой жаждавшим любить «ближнего». Именно этим он и занимался, лежа на диване или сидя за письменным столом. Его старушка-мать полностью обслуживали все его бытовые потребности. Когда выяснилось, что она по старческой слабости уже не может мыть раз в неделю огромную коммунальную квартиру, в которой они жили, и более того, уже не только не в состоянии ухаживать за сыном, но сама нуждается в уходе – эта неразрешимая проблема разрешилась переездом к нам. Теперь моя мама стала ухаживать за всеми.
Я искренне верил в необходимость любви к ближнему, и этой верой я был обязан, прежде всего, моему отчему. Но я никак не мог понять, почему он как христианин не делает выводов из своей веры, почему он не возьмет часть бытовых трудов на себя, хотя, теоретически, надо было брать не часть, а все труды – это было бы действительной, действенной любовью к ближнему. Когда я указывал отчиму на разительное противоречие между его лучшими, задушевнейшими идеями и его реальными поступками, он огорчённо жаловался другим: «Серёжа ко мне плохо относится. Он не любит меня. Он говорит мне гадости». Либо же, припертый к стенке очевидной моей правотой, грозил покончить с собой, поскольку я полностью разрушил его душевное равновесие. И мама просила меня не беспокоить отчима такими беседами.
Вижу, как читатель, укорененный в добродетели и в вере, грустно кивает головой и сетует, что незрелая душа столь юного существа, обратившегося на верный путь, так рано подверглась соблазну чужого лицемерия. Он вздыхает, негодует, но в тайне убежден, что уж он то не таков, уж он то, хотя и не без греха, но не являет столь откровенное двоедушие. Может быть. Хотя я за тридцать пять лет своей жизни ни разу не встретил настоящего христианина. Нет, жизнь моя не протекала в вертепе среди разбойников и душегубов. Я был окружен теми же самыми людьми, что и остальные. Многие из них считали себя христианами. Но ни одного из них я не могу считать таковым. Более того, я утверждаю, что если я проживу с любым христианином пару месяцев в качестве его «тени», то по прошествии этого времени представлю длинный список «грехов», явно демонстрирующий его нехристианскую жизнь. Исключения возможны, но маловероятны. Естественно, это касается и всех остальных представителей различных систем «добродетели».
С недавних пор я шучу: «Если христианин, то точно окажется потом шельмой!» Конечно, это шутка, но что-то в последнее время она стала часто оправдываться. Сама эта шутка родилась в соответствующих обстоятельствах. Саму историю расскажу, может быть, в другом месте. Но суть ее такова.
Два человека рассказывали об одном происшествии совершено противоположным образом. Явно, что один из них лгал и эта ложь представляла другого в невыгодном свете. Размышляя с другом об этой ситуации, я пошутил: «Постой, постой! Ведь К. – христианин и добродетельный человек. Уже одно это указывает, что шельма именно он!» Забавно или печально, но моя шутка попала в цель – лгал именно он.
Сегодня я не рассматриваю это обстоятельство – склонность к двойным стандартам – как приговор всему человечеству. Я вижу здесь существенную черту человека как такового, мало влияющую на его ценность.
Я стойко перенёс это открытие и понял, что дело распространения добра не столь лёгкое, как мне сначала казалось.
Второе же открытие было для меня более болезненным. Я обнаружил, что сам крайне далёк от того морального идеала христианства, который был для меня столь дорог. Сил же преодолеть это несоответствие я не находил. Как только я обращал внимание на себя, то в моих делах и мыслях обнаруживалось столько греховного, что ни о какой моральности не могло быть и речи.
Посокрушавшись, я смирился со своей «порочностью», немного умерил пыл в обличении «порочности» других, но остался верен добру.
Сейчас я спрашиваю себя: с чего это я так беспокоился о добре? почему так стремился быть добродетельным? Да, действительно, все мысли мои пронизывало желание быть добрым. Я старался выстраивать свои поступки по всем «правилам добра». И внешне и они подчас так и выглядели.
Но сегодня, читая дневники, я вижу в тогдашних своих мыслях очень мало альтруизма. Мысли были «недобрыми», но я их сдерживал и вытеснял знанием о том как «должно быть» и как «должно поступить». Пожалуй, мне и не надо было их сдерживать и вытеснять – я всё равно не смог бы поступить «зло». Для поступка, который я тогда расценил бы как злой, необходимо быть либо смелым, либо живым. Ни тем, ни другим я не был. Меня очень прельщали прибыли, получаемые от «злых» дел, но осмелиться на них я не мог.
Во-первых, мне казалось, что этим я дам право другим, совершить зло в отношении меня. Я боялся этого, ибо знал, что не смогу защитить себя. И внешне моральным поведением я старался умиротворить окружающих. Всегда тщетно! Ведь слабость провоцирует агрессию.
Во-вторых, я боялся, что другие скажут: «Он – плохой!» А я с детства старался быть хорошим. Ведь я с самого начала был послушным мальчиком! В меня так основательно вдолбили, что я должен быть хорошим, что даже тогда, когда большинство смеялось над моей «хорошестью», я не отрекался от нее, ибо знал, что перед лицом Высшего Вселенского Суда буду оправдан и награждён, а насмешники – наказаны.
Страх и комплексы были в основании моей моральности. С тех пор, как я избавился и от страха, и от многих комплексов, и от морали, я не раз с надеждой пытался встретить истинно морального человека, настоящего альтруиста. Но, увы! Все моралисты, попадающиеся на моём пути, ничем не отличаются от того моралиста, каким был я.
Я даже могу назвать вам признаки такого «лжеморального» человека: он «идейно» морален и всегда страшно негодует на «злых». Наличие идеологии, которая обосновывает мораль, всегда указывает на явно «вумственный» характер этой позиции – настоящий альтруист не нуждается в обосновании абсолютными ценностями своего поведения. Оно для него естественно.
Негодование же и ярость по поводу прибылей, получаемых «злыми», слишком явно указывает на то, что выражающий их ненавидит «злого» за то, что он осмеливается делать то, чего негодующий делать боится – не важно: идёт ли речь о поступке или о наслаждении его результатами.
Существовала и ещё одна причина моего псевдоморального поведения – тревога.
Это крайне примечательный феномен, о котором мне придётся говорить ещё не один раз. Пока же достаточно следующего: с младенческих лет я постоянно слышал о том как «должны быть» устроены дом, семья, отношения между людьми, вещи, организации, общество, мироздание. Мир идеалов властно вторгался в мою жизнь, – впрочем, он вторгается так в жизнь каждого, – и определял моё восприятие и отношение к жизни. «Так должно быть!» – этот императив, казалось, был начертан огненными буквами на небосводе. Если этого нет, то неизвестные, но ужасные беды неизбежны. Если же всё будет устроено так, как должно, то благо будет всем.
Тревога – неизбежный экзистенциал человеческого существования. Но идеалы, абсолютные ценности доводят эту тревогу до предела, ибо всякий раз выясняется, что все идет не совсем так, или совсем не так, как должно. Тот, кто слишком близко приближается к абсолютным ценностям, погружается в океан тревоги. Таков удел, прежде всего, интеллигента. Он тревожится обо всём: о порядке своей жизни, о жизни других, об общественном устройстве, о судьбе животных, о природе, о мироздании и о детях Гондураса, в особенности. Обычно интеллигент мало что делает для того, о ком и о чём он тревожится, но тревожится. Если же делает, то и тогда тревожится.[4] Тревога – это его бич.
Мораль – это один из самых существенных механизмов, запускающих «электрический стул» тревоги. И я отдавал долгое время ей изрядную дань.
Для того чтобы спасти вселенную от гибели, я не сорил в общественных местах, не вытаптывал газоны, а старательно ходил по асфальтовым дорожкам, не курил, не пил и не вёл развратного образа жизни.[5] И был крайне озабочен тем, что вселенная всё же погибнет из-за того, что другие ведут себя прямо противоположным образом. Когда же я пытался открыть им глаза на неминуемую гибель, ожидающую всех из-за такого поведения, меня называли занудой и психом. Но это не сбивало меня с «правильного» пути – ведь и великий Сократ погиб оттого, что бичевал порок. Ныне же он оправдан и возвеличен. А его гонители пригвождены к позорному столбу.
Безумец! Нет, просто дурак! Ведь мудрое дзэнбуддистское изречение гласит: «И грех, и благословение пусты. Змея глотает лягушку. Жаба поедает червей. Ястреб питается воробьями. Фазан ест змей. Кот ловит мышей. Большая рыба пожирает мелких. И все во вселенной оказывается в порядке. Монах, нарушивший предписание, не попадет в ад». Мера добра и зла в этом мире неизменна. Люди не делают ничего того, что они не делали бы тысячу или десять тысяч лет назад. И все в порядке. Вселенная продолжает существовать.
Моё обращение к духу приветствовалось взрослыми. Я прослыл умным мальчиком. Мой отчим восклицал: «Кто бы мог подумать, что из этого толстого, тупого мальчишки, живущего растительной жизнью, выйдет юноша, увлекающийся классической музыкой и литературой, изучающий историю и философию!» Слышать это было лестно.
Но именно с этого момента – момента приобщения к миру духа – я оказался в том двойственном положении, в котором пребывал до двадцати пяти лет. Моя жизнь распалась на две плоскости. В одной плоскости я был полон духовности и общался с интеллектуалами «на равных». Это была моя «подлинная» жизнь. Но вместе с тем, в школе и на улице я вынужден был вести жизнь другую. Если бы мои сверстники узнали о том, что я есть на самом деле, то, мне казалось, непонимание и насмешки сделали бы мою жизнь невыносимой – они не поняли бы и не приняли бы моей духовной утонченности. Жестокий и вульгарный мир улицы ненавидел и презирал «умников». Я боялся их и притворялся, что я такой же, как они. Я постоянно чувствовал себя лазутчиком во вражьем стане. Я совершал «паломничество в страну Востока», но при этом вынужден был делать вид, что заинтересованно брожу по базарной площади, посещая бордели и кабаки. И чем больше я притворялся, тем больше презирал тех, перед кем притворялся. Это была животная, совершенно безмозглая толпа, напрочь лишённая духовности и добродетели.
В довершение моих мучений, обнаружилось, что я уже достиг того возраста, когда юноша начинает интересоваться девочками. Но девочки были ничем не лучше мальчишек. Бездуховность и разврат царили и здесь. Но отгородиться от них презрением уже было нельзя – инстинкт и возбуждённая книгами и музыкой чувственность требовали выхода. Но выхода не было. Моя первая, школьная любовь оказалась абсолютно несчастной.
Я был юн и желал всего того, что желают и любят юноши. Но этого у меня почти не было. Я с завистью косился на веселые жизнерадостные компании сверстников, я с жадностью слушал рассказы о них моего друга Глеба, но старательно делал вид перед собой и другими, что я выше этого. Естественно, виноград должен быть, просто обязан быть, зеленым, коль он недостижим для меня! Когда я попадал в такие компании, от испуга и стеснения я становился строгим, задумчивым и неприступным. Я становился «черной дырой» компании. Подозреваю, что окружающие чувствовали себя так, словно они устроили пирушку в присутствии покойника. Я же в тайне лелеял надежду: кто знает, может быть, ОНА присутствует здесь; может быть, ей так же неловко и трудно быть среди этих глупых, развратных людей; может быть, она заметит мою глубину и серьезность и даст знать о своем присутствии здесь.
Возвращался я с таких увеселений абсолютно несчастным.
Мне казалось, что я сознательно и добровольно занимаю эту позицию. Она освящалась и провоцировалась теми идеалами «духовности», что почерпнул я в книгах, – что хорошего в распитии вина, буйстве и разврате. Сейчас же, вижу, что страх и робость отгоняли меня от сверстников, делали меня таким напыщенным и серьезным. Я же подводил лишь нужную теоретическую базу, спасавшую мою положительную оценку самого себя.
Рядом со мной не оказалось никого, кто догадался бы мне помочь. А ведь меня окружало так много взрослых умных людей. Скорее всего, они не видели здесь проблемы. Совсем недавно, я говорил с другом на эту тему – речь шла об общем знакомом, юноше. Я выразил беспокойство по поводу его, она же не нашла причин для такого беспокойства. Когда же я попытался более подробно изобразить ситуацию, проецируя свои юношеские переживания, и предложил ей представить, что это происходит с ее сыном, который хоть и малыш, но когда-нибудь тоже станет подростком и юношей, то она ответила, что не видит ничего плохого в том, что он посидит до двадцати с чем-то лет дома, поскольку ничего путного в этих компаниях все равно нет. Видно, сытый голодного не разумеет – она-то не была обделена веселой жизнью в молодости и ее невысокая оценка компаний есть результат пресыщенности. Возможно, взрослые, что окружали меня тогда, рассуждали так же, как и этот мой друг.
А ведь помощь могла прийти только от них – я сам был не в состоянии понять, что происходит, и помочь себе. Я думаю, совсем не случайно то, что взрослые не видели здесь проблемы. Они были интеллигентами, и головы их были забиты идеями нашей культуры. А с точки зрения иерархии культурных ценностей – все было в порядке: мальчик много читает, слушает хорошую музыку, добродетелен. Компания же – вещь не только не обязательная, но и не предсказуемая, чреватая пороком и соблазнами.
В результате, я оказался в своеобразном экзистенциальном подполье. Естественно, что все мои экзистенциальные недостатки и неумелости развились в нем в болезненные уродства. Не случайно, что именно в это время Достоевский оказался глубоко созвучным мне писателем. Его герои стали для меня родными, ведь я тоже был человеком подполья. Конечно, я не был сластолюбцем и безбожником, вынашивающим идеи преступления, я был добродетельным моралистом и почти верующим, катастрофически отъединенным от сверстников.
Чтобы там не воображал Достоевский и его почитатели, я уверен, что он не понимал природы подпольного человека. Он остро чувствовал это состояние, но не понимал его причин. Достоевский был изрядным невротиком, и, думаю, весьма показательно, что наша культура так превозносит его. Подполье – это не проблема морали или веры. Подполье – это экзистенциальная и психотерапевтическая проблема контакта с другими людьми. Неистовые же мораль и вера – лишь болезненный симптом подпольного человека, оправдывающий и усугубляющий это нарушение контакта.
В шестнадцать лет я воображал себя то Раскольниковым, то Базаровым. Базаровым я был снаружи, Раскольниковым же – внутри. Надрыв и отчаяние – суть моего тогдашнего самоощущения. Но при этом, я осознавал «аристократизм» этого состояния – оно отделяло меня от сверстников и возвышало над ними.
Шестнадцатилетний юноша, чувствующий себя Раскольновым – это очень грустное явление.
К окончанию школы мучения мои стали невыносимы. Я задыхался. У меня не было ни друзей, которые могли бы разделить со мной жизнь духа, ни любимой девушки, которая дала бы выход моему романтизму. Часами я грезил под музыку о прогулках по лунным аллеям с НЕЙ, и крайне неохотно возвращался к постылой реальности.
Теперь все мои надежды были связанны с поступлением в МГУ на философский факультет – только там я найду общество себе подобных и, наконец, перестану быть одиноким, перестану быть «белой вороной».
Но в МГУ я не поступил. Вернее, я не стал поступать вообще. Я счел себя совершенно не готовым к экзаменам.
Летние месяцы, проведенные на даче, были ужасны. Я окончательно свихнулся, я погрузился в отчаяние и душевное страдание. Десять лет я был в системе школы – теперь я предоставлен самому себе, свобода – это тяжелый груз. Друзья детства стали мне неинтересны, и я перестал общаться с ними. Школьная любовь оказалась несчастной – два года я таскался за Варей и изображал из себя байроновскую личность. Видно, я порядком надоел ей, коль под конец она стала избегать меня. На выпускном вечере она танцевала с моим недругом и полностью игнорировала меня. С горя я танцевал всю ночь, танцевал сам с собой. Я думаю, это было забавное зрелище – я никогда не танцевал до этого и абсолютно не чувствовал своего тела. Все, должно быть, решили, что я сошел с ума – опьянение исключалось, так как было известно, что я не пью в принципе. На рассвете я ушел, ушел несчастный и совершенно разбитый. Я знал, что больше не увижу Варю, и у меня нет средств поправить мою несчастную любовь. Придя домой, от потрясения я начал писать дневник. Это была первая запись в дневнике, который я вел десять лет.
Ведение дневника было крайне симптоматично. Я начал его в тот момент, когда моя экзистенциальная болезнь полностью оформилась. Десять лет сумасшествия, десять лет экзистенциальной смерти – десять лет ведения дневника. Как только я выздоровел и начал жить, ведение дневника стало хлопотным и излишним. Теперь он хранится в письменном столе – драгоценная история болезни и выздоровления.
Осенью я пошел работать курьером в одну из канцелярий университета и записался на подготовительные курсы философского факультета.
К этому времени я был уже окончательно оформившимся интеллектуалом, то есть законченным психом. Я ворвался с распростёртыми объятьями в общество учащихся на подготовительных курсах и обрушил на них всю тяжесть своих неудовлетворённых духовных и экзистенциальных потребностей. Я думаю, это было жуткое зрелище. Я жаждал интеллектуального общения и любви, и поэтому изводил сокурсников заумными речами, а девушек бестолковыми попытками понравиться.
Я был в полном неконтакте с окружающими и самим собой. Я не видел людей такими, какими они являлись, и не понимал, что делаю всё, чтобы столь необходимый мне контакт не состоялся.
После того, как я отпугнул всех, кого хотел привлечь, я с ужасом понял, что вопросы духа здесь мало кого интересуют. Я вновь оказался одиноким и непонятым. Достижение гармонии с миром откладывалось на неопределённое время.
Но зато теперь у меня был друг – такой же интеллектуал, как и я. Правда, в голове у него водилось меньше слов, чем у меня; и амбиции его были меньше, чем мои. Поэтому я обрушивал на него потоки мыслей, учил и просвещал.
В это время я окончательно уверился в своей гениальности. Меня посещали чудные и блестящие идеи. Поскольку размышление всегда опережало мое чтение, я часто и не подозревал, что эти идеи уже высказаны другими философами. Но если это и обнаруживалось, то лишь ободряло меня – я могу прийти к тем же выводам, что и великий философ! Я писал трактаты о мироздании, Боге, добре и зле, и, конечно, о человеке. Толстой и Достоевский были моими кумирами. Я воображал себя то Пьером Безуховым, то Родионом Раскольниковым. Я готовился открыть человечеству Добро и Истину. И тогда все те, кто пренебрегал мной – учителя, одноклассники, девушки, отвергнувшие мою любовь – поймут, как много они потеряли. Я готовился к реваншу – мир будет покорён моими философскими трудами.
Конечно, иногда мне встречались люди более талантливые, чем я. Они подсмеивались над моими претензиями и демонстрировали более глубокие знания. Ведь по большому счёту я был невежествен. Я и сейчас невежествен, и мои тексты – чудовищное смешение глубины, изощрённости и вместе с тем грубости мысли. Иногда мне кажется, что даже на самых лучших моих работах, работах, которые вполне достойны того, чтобы их прочитали, лежит печать ущемлёности. Но я больше не стесняюсь этого. Тогда же такие встречи были для меня трагедией.
Я помню абитуриента, которого звали Андрей. Он был образованней и старше меня. У него было то, чего никогда не было у меня – элитарное воспитание. А главное, я был уверен, что он нравится девушке, в которую я был влюблён, влюблен, как всегда, без взаимности. Отчаяние было моим уделом. Я восклицал подобно пушкинскому Сальери: «Господи! Ну почему ты даровал ему лучшие способности, лучшее воспитание, чем мне?! Ведь он не любит Истину так, как люблю её я!» Но и тогда у меня была надежда, что мой разум всё же изощреннее, а, значит, будущее принадлежит мне, а не ему. И было очень обидно видеть, что ОНА не замечает этого.
Кстати, о НЕЙ.
Возможно, я был бы счастлив своими надеждами, но существование моё опять отравила несчастная любовь. Она училась вместе со мной на подготовительных курсах. Её звали Влада. И внешне она чем-то напоминала мне мою прежнюю возлюбленную.
Эта девушка оставила в моей жизни неизгладимый след. Я и сейчас иногда с грустью вспоминаю о ней. Любовь – то мучительное, но в месте с тем, и животворящее чувство, которое я утерял и больше не могу обрести. Теперь я свободен от этих мук, но, похоже, свободен и от ощущения полноты жизни.
Если бы я верил в сверхъестественное, то сказал бы, что свела меня с Владой сама судьба. Дело в том, что, устраиваясь работать курьером, я ошибся в отделе кадров дверью. Вместо того чтобы зайти в отдел, ведающий персоналом факультетов, я зашёл в отдел технических служб. На моё заявление, что я хочу работать на философском факультете, мне ответили, что там уже все места заняты и записали курьером управления инженерной эксплуатации. Философский факультет же, по их словам, вообще не имел должности курьера. Каково же было моё удивление, когда на университетском почтамте я услышал, как одну из присутствующих девушек назвали курьером философского факультета. Полный любопытства и понимания, что меня обманули в отделе кадров, я догнал её и познакомился. В первые мгновения её голос и лицо буквально оттолкнули меня. Я ещё посмеялся про себя: «Ты мечтаешь о девушке с просветлённым духом, а сам шарахаешься от внешности!» Нет, она не была красива, если исходить из общепринятых вкусов. Я неоднократно слышал удивлённые восклицания моих знакомых, когда говорил о своей любви к ней. Но всё же она была прекрасна.
Я давно подозреваю, что у меня весьма специфический вкус. В шутку я говорю друзьям, что рожден в утешение «некрасивым» девушкам.
В тот раз мы обменялись всего лишь несколькими словами, но вечером я в подробности описал эту встречу в дневнике – странное предчувствие было у меня.
Через неделю, придя на первое собрание слушателей подготовительных курсов, первой, кого я увидел там, была Влада. Более того, мы оказались в одной группе. Я уже желал этого и был рад.
В довершении всего, оказалось, что живём мы в одном районе и едем на работу по одному маршруту. Казалось, судьба намерено подталкивает меня к ней. Мы познакомились, и я влюбился.
Вроде бы, она симпатизировала мне, но я сам погубил то немногое, что у меня было. Либо я пытался говорить с ней о философии, либо просто, молча преследовал ее, стараясь оказываться в тех местах, где должна быть она. При таких появлениях я делал вид, что не заметил её. Я принимал академическую позу и слишком громко заговаривал с кем-нибудь из присутствующих, стараясь продемонстрировать ум и остроумие, либо же изображал «байроновскую» личность – хмурился и молчал. Но, не смотря на все мои «выкобенивания», акции мои падали неудержимо. И чем меньше надежд на взаимность у меня оставалось, тем сильнее я загорался страстью.
Забавно, но в своих неустанных преследованиях Влады, я даже создал свою «мистическую систему встреч». За отсутствием каких-либо отношений, встречи с Владой были единственным топливом для моей любви. Они были очень важны и дороги для меня. Всякий раз, когда попытки встретить ее оказывались безрезультатными, я вспоминал, что, наоборот, следует отказаться от намерения встретить ее и заняться своими делами – тогда встреча становилась почти неизбежной. Опыт, казалось, оправдывал эту методу.
Все мои дневники того времени заполнены этим именем, описанием встреч и разговоров с ней. Разговоров случайных и коротких, как вздох умирающего. Но каждое слово или взгляд, подаренные мне, были драгоценны. И я спешил в подробностях перенести их на бумагу дневника, чтобы вновь пережить эти чудные мгновения. Больше всего, я размышлял о том, как она относится ко мне. Это удивительно! Теперь, когда я читаю эти записи, я ясно вижу сотни указаний на ее равнодушие ко мне, на ее отторжение и даже раздражение. Я старательно фиксировал все детали, но отказывался принять их очевидность. Я ничего не видел и ничего не понимал. Самый очевиднейший знак представлялся мне сомнительным, и я плодил вокруг него тучи умозрений. Так агонизировала моя надежда.
Когда я все же понял, что потерял её, то отчаяние толкнуло меня на решительные действия. Я признался в любви. Влада была возмущена: «Ты не имеешь права даже на мою дружбу, а осмеливаешься претендовать на нечто еще большее – на мою любовь!»
Господи, что я только не делал, чтобы подавить свою страсть! Я ругал себя, стыдил, сознательно совершал бестактные поступки в отношении Влады, в расчете сжечь мосты и не иметь более возможности подойти к ней. Я даже пытался ходить без очков, чтобы просто не видеть ее. Но все усилия были напрасны! Раз, после очередной встречи, мучимый отчаянием и ревностью, я вздумал привести себя в равновесие едой. Я достиг успеха в этом, но чуть не получил несварение желудка.
ПОЧЕМУ? Этот вопрос не давал мне покоя. ПОЧЕМУ? Ведь теоретически нет никаких препятствий тому, чтобы Влада ответила мне взаимностью. Ведь я мог оказаться абсолютно в ее вкусе. Статистическая случайность! Мне выпал несчастливый билет. Чистая статистика, но эта статистика раздавила меня. Если бы я верил в Бога, то я мог бы возроптать на него. Я мог бы проклясть его! У меня был бы виновник моего несчастья! Если бы я верил в реинкарнацию, я мог бы корить себя за прошлые грехи и надеяться на встречу с НЕЙ в следующей жизни, ибо говорят же, что такие связи – кармические. Но я верил в механику бездушной материальной вселенной. Кому мне было слать проклятия? На кого сетовать? На что надеяться?
Ни внешностью, ни умом я не прельстил её. В уме своём я не сомневался. А внешность? Многие говорили мне, что я интересный мужчина. Но реальность заставляла меня думать об обратном. Многие девушки охотно заговаривали со мной, но через некоторое время опрометью сбегали от меня. Иногда я подходил к зеркалу и в замешательстве спрашивал себя: «Что им ещё нужно?»
Так что же им было нужно? Во всяком случае, не то, что было у меня. Да, у меня были неплохие внешние данные, хотя, сейчас я понимаю, что изрядно уродовал их. Я носил очки и страшно стеснялся этого. Чтобы хоть как-то нейтрализовать «очковость», я отпустил усы и бакенбарды – зрелище было изрядное! Семнадцатилетний юноша с усами и бакенбардами – это забавно.
Да, внешность – не главное. Главное – я сейчас скажу банальность, – это не внешность, а личность. Личность не в моралистическом смысле, и даже не в романтическом. Я был романтиком, идеалистом и моралистом, но это не привлекало женщин. Наоборот, отпугивало! Не стоит верить им, что для них – главное, именно, это. Нет, сами женщины совершенно искренни в этом своём убеждении. Но они обманывают сами себя, бездумно воспроизводя шаблоны нашей культуры. В качестве циника я оказался более популярным, чем в качестве романтика и идеалиста, и сейчас с жалостью наблюдаю знакомых романтиков, стоящих с понурым видом на обочине жизни. И сколько раз я наблюдал, как добродетельные и духовные женщины увлекались мерзавцами! Они забывали о своих идеалах. Они оправдывали их проделки. Они рассказывали себе сказки о том, какая святая миссия выпала на их долю. А все дело было лишь в том, что избранники отлично отвечали их бессознательным потребностям. Они чувствовали в своих избранниках силу и уверенность в себе. Я давно понял, что руководит человеком не столько культура, сколько его бессознательное. Слова же, разум и мораль – сказки рассказанные самому себе и другим на ночь.
Женщина хочет любви к себе, преклонения и служения – это даёт ей чувство безопасности, приглушает страх перед мужчиной – одно из доминирующих чувств женщины. И все это им дают романтики. Но, в действительности, жаждет она в мужчине другого – силы и власти (необязательно в буквальном смысле слова). И здесь романтик неуместен, как неуместен импотент на ложе любви.
Хотя, конечно, существует масса исключений. Всегда, когда мы говорим о человеческой реальности, мы можем говорить лишь о тенденции, но никогда о законе.
Ни морализм и ни романтизм и, тем более, ни идеализм отталкивали от меня женщин. Всё значительно сложнее.
Во мне не было того, что привлекает женщину. Я был патологически неуверен в себе. А, кроме того, я был сумасшедшим: странно одевался, странно себя вёл и странно говорил. Говорил, чтобы скрыть свой страх перед другим человеком и, особенно, перед женщиной. Говорил, не слыша других – я даже не смотрел на них. А как это не парадоксально – слышать другого мы можем, только видя его.
Я был болен и мои морализм, романтизм и идеализм – а именно так чаще всего и бывает – были лишь следствием этой болезни, лишь ее внешними симптомами и, одновременно, попыткой оправдать болезнь, выставить её перед другими и самим собой отменным здоровьем.
Женщина всегда чувствует наличие душевной болезни. Некоторых она привлекает, но большинство отталкивает. Видно, у меня была очень отталкивающая болезнь – до моих двадцати лет на меня не польстилась ни одна женщина.
Умом я полностью признаю справедливость этого пренебрежения, но в сердце у меня до сих пор кипит жгучая обида. Когда очередная моя любовница обжигается о мое равнодушие и невнимание, о мою «бесчувственность», я иной раз говорю себе: «Где же ты была, когда я был способен и на любовь, и на чувствительность, и на нежность? Тогда я не был нужен никому! Я стоял с понурым видом на обочине жизни, как сейчас стоят знакомые мне романтики и идеалисты. Они тоже никому не нужны. Ведь, как правило, то, что вы – женщины – так превозносите, то, что вы почерпнули у безумных поэтов, можно обнаружить лишь в сточной канаве экзистенциальной болезни – редко здоровый мужчина являет эти качества!»
С грустью я вижу, как слепы иной раз оказываются женщины. Они увлекаются яркими фигурами и равнодушно проходят мимо тех, кто мог бы составить счастье их жизни. Я не имею в виду себя – уж кто, кто, но только не я могу составить счастье женщины. Но как часто я был свидетелем того, как галантный мужчина отходил от женщины, соблазнившейся им, и тут же цинично обсуждал ее. Она прельстилась его уверенностью в себе, его остроумием и силой, и не заметила полного отсутствия чувств, либо простила ему это. А рядом с ней стоит отвергнутый скромник, полный любви и обожания.
Однажды в университете я приметил девушку, вид которой глубоко взволновал мое сердце. Это было время, когда я уже подался в циники и мог с легкостью ловить очередную жертву своей похоти. Мне тем более легко удавалось это, поскольку я не сильно дорожил добычей: попалась – хорошо, нет – тоже неплохо. Здесь же я волновался, ибо успех был нужен мне. Наконец, я решился подойти, но с испугу не нашел ничего лучшего, как промямлить: «Девушка, извините, я хотел бы с вами познакомиться» Она же, почти не глядя, ответила, что зато она не хочет со мной знакомиться. Потрясенный отказом, я воскликнул: «Не хочете!» – «Не «не хочете», а «не хотите»» – пренебрежительно поправила она меня и гордо удалилась.
Я не знаю всех ее обстоятельств, но могу допустить, что она была свободной, и я не был отвратителен ей, и что дело было погублено моей мнимой глупостью и неловкостью, которые могли означать лишь одно – неуверенность в себе. Я могу это допустить, ибо часто был свидетелем подобных ситуаций. Но, допустив это, я прихожу к выводу, что именно мое чувство к ней оказалось причиной отказа, поскольку именно из-за него я так сильно волновался и был неловок.
Кто знает, может быть, именно в это время она грезила о любви, большой и светлой, и, быть может, эта любовь и предстала перед ней в моей неказистой попытке познакомиться. Услышав мое «не хочете», она должна была бы остановиться, обратить внимание, ибо это «не хочете» дорогого стоит. Оно – верный признак подлинного чувства. Но нет, она упорхнула. Упорхнула с тем, чтобы завтра обгореть в филологически безупречном пламени ловкого плейбоя.
Это всего лишь реконструкция, но реконструкция обоснованная моим опытом и наблюдениями. Отталкивая, пресытившись, очередную влюбленную, я иной раз утешаю себя мыслью, что, наверное, и она не раз «убила» холодом отказа влюбленного в нее мужчину.
Но впрочем, вернусь к прерванному повествованию.
Дивная, божественная Влада! Как я был влюблен в нее! Она была прекрасна, она была умна. Много позже, когда я уже смирил свою страсть, мне удалось просто, по-человечески пообщаться с ней. Два дня я сопровождал ее в различных деловых поездках – она вышла замуж и уезжала навсегда в Германию. То ли я уже не являл опасности для нее, то ли она решила таким образом проститься с человеком, так долго ее любившим (женщина не может не оценить столь устойчивое чувство). Как бы то ни было, она позволила мне сопровождать ее. Из этого общения я вынес убеждение, что Влада – очень интересный человек и, кто знает, может быть, при других, при очень других обстоятельствах, она могла бы стать моим хорошим другом. Мы мирно попрощались. С тех пор я больше не видел ее, и вряд ли увижу.
Я сам погубил дело своей любви. Нелепостью и бестактностью поведения я всякий раз отталкивал ее, разрушая те мизерные шансы, что были у меня. Очень скоро она стала избегать меня и прервала всякие отношения со мной. Восемь лет я поджаривался на раскаленной сковороде безответной любви! При моем экзистенциальном безумии это было очень опасное испытание.
С трудом я вытравил чувство к Владе. Я действовал как мясник, вырезая из собственной души несчастную любовь. Сначала это плохо получалось. Но восемь лет – это большой срок, за это время можно достаточно удачно отрезать часть своей души. Я даже точно могу указать момент моей победы над самим собой. Эта «победа» ознаменовалась очень символичным сном.
Мне приснилось, что Влада ответила мне взаимностью, что она полюбила меня, и мы ужасно счастливы друг с другом. Мы гуляем по цветущему яблоневому саду. Мы упиваемся присутствием друг друга. Прекрасный светлый день.
Когда я проснулся, постылая реальность вновь обступила меня: за окном висел серый, пасмурный день, а рядом спала надоевшая, нелюбимая жена. Я же еще был полон счастья взаимной любви. Наверное, я испытывал именно это чувство. Ведь, по большому счету, оно не известно мне из жизни, и мне не с чем сравнивать. Я любил, любили меня. Но мне не довелось испытать взаимной любви и я не знаю на что это похоже. Да, пробудившись, я был полон счастья. Но контраст между сном и реальностью был столь страшен, что боль и отчаяние пронзили меня. Это был сон, всего лишь сон! В этот момент я понял, что там, где когда-то цвел сад моей любви, теперь лишь мрачный пустырь, покрытый толстым слоем пепла.
С этого момента я остыл, мучения мои прекратились.
Честно говоря, эта женщина и сейчас немного волнует мое воображение, хотя я вспоминаю о ней лишь по случаю. И только работая над этим куском текста, я много думал о Владе. Если бы меня спросили, люблю ли я ее сейчас, я затруднился бы с ответом – я не знаю. Мне больно и приятно думать или говорить о ней – иногда мне начинает казаться, что разговор может что-то изменить в моем прошлом, но я тотчас вытесняю это чувство, как совершенно безумное.
Я никого ТАК не любил, как любил ее. Возможно, это естественно – трудно в тридцать шесть испытывать те же чувства, что и в семнадцать. Кроме того, я стал совсем другим. Те немногие, что знали меня тогда и знают сейчас, говорят, что я стал совсем иным – два совершенно различных человека.
Женщина ли это моей жизни? Или она – лишь фигура моей экзистенции? Что я стал бы делать, если бы встретил ее вновь? Я не могу ответить на эти вопросы. Да и боюсь, встреча эта была бы не в моих интересах. Должно быть, я являл бы печальное зрелище! Манию собственной гениальности, столь явную в моей юности, я растерял, да ее и нечем было бы подтвердить сейчас. Пылкость чувств исчезла. Да, я стал психологически «здоровее». Со мной вполне можно провести пару часов в приятном общении, но и только. Мужчина, стремительно приближающийся к своему сорокалетию, но все так же экзистенциально неимущий, как и тот юноша, что только начинал жить. Мне нечего было бы сказать ей – лишь поделиться своими воспоминаниями. Но, впрочем, даже если бы я был знаменитым ученым, это не улучшило бы положения, поскольку все это никак не относится к тайне взаимной любви. Все эти фантазии лишь отлично иллюстрируют мой невроз, но ничего не сообщают о реальных человеческих отношениях.
В качестве курьеза могу рассказать еще об одном сне про Владу. Этот сон приснился мне три года тому назад. Я давно уже не вспоминал о ней, и вдруг она мне приснилась. Не знаю – почему вдруг. Я лежал в больнице. Был вечер. Сосед, шофер-дальнобойщик, обсуждал с дружком разных девиц. Под этот разговор я и заснул. Приснилось мне, что Влада влюблена в меня, и мы лежим в постели (к слову сказать, это единственный случай ее участия в моем эротическом сне). Нам хорошо и весело. Все отлично. Вот только одно странно: со мной две Влады – я лежу между ними. Впрочем, меня это во сне не смущало и я знал, что это одна Влада, только в двух экземплярах.
К чему был этот сон? Что он символизировал? Я не знаю. Видно каждая трагическая история имеет не только трагический конец, но и комический, только чуть после.
Вот, работая над этим текстом, я читаю свои дневники. Дни, месяцы, годы моей прошедшей жизни разворачиваются передо мной. Я вспоминаю картины и чувства, людей и обстоятельства. Я вновь погружаюсь в эту жизнь, я вновь испытываю страдание. Но что я могу сделать? Я уже не властен над той жизнью. Я не могу ничего исправить и изменить, я даже не могу утешить того, юного Белхова. Да и что говорить: я не властен и над нынешней моей жизнью, я ничего не могу сделать для себя нынешнего! Как жаль, что я не верю в переселение душ! Эта вера утешила бы меня, примирила, наполнила бы происходящее смыслом.
Теперь же, в своем рассказе, я приближаюсь к моменту крутого перелома в моей жизни, к катастрофе, которая в корне, пусть и не сразу, изменила меня – к моменту моей армейской службы. Потрясение в эти годы было столь велико, что мне понадобилось еще три года по возвращении из армии, чтобы осмыслить происшедшее. Осмыслив же, я не мог более оставаться прежним, я начал радикально меняться.
Но прежде, чем описать этот период, я должен еще раз дать представление о том, что за человек вступил в гущу реальной жизни, войдя в ворота армейской казармы. Это тем более необходимо, что такое описание позволит оттянуть момент начала рассказа об армейских годах. Мне очень не хочется рассказывать о них. Мне скучно и неинтересно рассказывать о них. Я не могу найти в себе силы, чтобы приступить к прочтению тех отрывочных дневниковых записей, что я сделал тогда.
Поэтому расскажу пока о том, каким я был в преддверии армейских испытаний.
Мне ужасно не нравится Белхов этой поры. Максималист, «извращенец», помешанный на духовности и моральном совершенствовании. Несносный тип, воображающий себя гением! Мне неприятно, что я был таким, хотя юные годы могут быть частичным извинением этого.
К восемнадцати годам, та структура моей личности, что начала формироваться в школьные годы, получила свое окончательное завершение. Я стал человеком нетождественным себе и другим.
Что я называю экзистенциальной нетождественностью (психологи называют это неконгруэнтностью)? Экзистенциально нетождественный человек, прежде всего, не в ладах с самим собой. Он хочет одного, выходит совсем другое. Его идеалы не совпадают с его поступками. Он все время несчастен и борется с самим собой без особого успеха. В то время как, здоровый человек равен самому себе, нетождественный человек постоянно чувствует, что он хозяин лишь части самого себя, что в нем есть что-то такое, что не подвластно его контролю, что постоянно ведет свою линию, вставляет палки в колёса. Нет, он не безумен – эта другая часть покладиста: она не собирается противодействовать социальному. Похоже, единственная ее цель – отравлять существование «гордого» разума хозяина. Нетождественные люди, люди не равные самим себе, по большей части обладают очень развитой саморефлексией. На этом-то поле и разыгрываются их экзистенциальные битвы. Они ни к чему не приводят – сознание плодит все новые лабиринты гипотез о самом себе, и выхода из этих лабиринтов нет. Даже если строительство лабиринтов прекратилось и достигнута «окончательная» гипотеза – радости в жизни такой «успех» не приносит, внутренней гармонии не дает. Естественно, такая нетождественность сопровождается нетождественностью окружающему и окружающим – все внутренние надрывы и разломы сказываются на контакте с людьми. Часто одиночество – удел этих людей.
Когда такой человек чувствует себя исключительным, он почти близок к истине, ибо этой болезнью поражены немногие. Да и чтобы он делал без ощущения своей исключительности и особенности – повесился бы? А так можно вступить в реальную или духовную борьбу с окружающим миром и чувствовать себя апостолом разумного, доброго, вечного, солью земли, препятствием к торжеству князя тьмы. «Не стоит прогибаться под изменчивый мир. Пусть лучше он прогнется под нас!» Однажды моя знакомая – личность именно этого рода – прокомментировала эти слова из песни так: «Когда я слышу их, то я возбуждаюсь, как полковая лошадь – при звуке трубы». Еще бы! Это главный лозунг подобного типа личности. И в то время я свято верил в его истинность. Мое же выздоровление началось с сознательной попытки прогнуться под окружающий мир и отказа от воинствующей святости. Сегодня я не доверяю такой «святости», ибо она проистекает из болезни и обслуживает эту болезнь. Она подобна обостренной сензитивности сознания, отравленного наркотиками.
Нетождественный человек почти не в состоянии познать самого себя. Он для самого себя – тайна за семью печатями. Именно его уверенность в полном знании и понимании самого себя и есть одна из основных причин невозможности такого знания. У него слишком много абсолютных истин.
К восемнадцати годам я успешно вырастил экзистенциальную нетождественность самому себе. Этот процесс я называл «формированием духовно развитой, моральной личности». Я сформировал ее и погрузился в пучину экзистенциального страдания.
Чтобы хоть как-то проиллюстрировать то умонастроение, что царило у меня в голове тогда, я позволю себе пару цитат из собственных дневников.
Первая цитата – это кусок разговора с другом. Я намерено не стал править неловкий язык подлинного текста.
Часть записи за 7 июля 1985 г.: «Мы шли к Третьяковке. Впереди нас шли две девочки, сильно разряженные, одетые по последнему слову моды. Я спросил Андрея: трудно ли приобрести себе такой костюм. Андрей ответил, что безумно трудно. На что я ответил, что мне просто повезло, коль я могу ходить бог знает в чем и даже гордиться этими убогими одеждами.
Андрей заметил, что преднамеренно одеваться плохо это то же, что одеваться сверхмодно. И то, и другое есть стремление выделиться в одежде. Я согласился с ним, но отметил, что это сходство только внешнее. Главное в убогой одежде это то, что я могу экономить деньги на книги. Я избавляюсь от необходимости тратить время и силы на приобретение модной одежды, да плюс – получаю удовольствие от фарса. Ибо модники своей одеждой говорят всем, что они приверженцы моды и тряпок, а я своей убогой одеждой показываю всем, что я презираю тряпки и мещанское мнение… На это Андрей заметил, что может я и прав, но это ему не нравится, ибо здесь искусственность».
Я намеренно процитировал этот кусок, поскольку через много лет мое «грехопадение» и выздоровление началось именно с одежды. К слову, тогда я не просто одевался плохо по идейным соображениям, я не умел одеваться хорошо. Однажды, уже после армии, мой знакомый заметил: «Сергей, ты прилично одет. Все хорошо: хороший костюм-тройка, хорошие туфли, прекрасный галстук. Но почему на тебе байковая рубашка в голубую клетку?!»
Когда меня спрашивают, что дала мне моя экзистенциальная революция и мое «выздоровление», то я обычно отвечаю – способность сносно одеваться, сносно говорить и сносно писАть. Да, я думаю, что экзистенциальная болезнь и экзистенциальное здоровье выражаются достаточно ярко и в этом.
Вторая цитата достаточно специфична. Это фразы, которые я надергал в своих дневниках, и которые дают хорошее представление о моих тогдашних мыслях:
«…избранные, те, у которых сущность ученого»
«…необходимо иметь интеллектуальное развитие»
«…презирать материальные блага и быть моральным. Презирать тех, кто так не поступает»
«…укоренившийся прочно в истинной морали»
«…дать истинную моральную оценку»
«Меня считали дураком и чудаком, а я почитал себя выше всех интеллектуально»
«Я не знаю о чем говорить с большинством людей»
«…разум, которым я горжусь и, который возвышает меня в моих глазах над другими людьми»
«Философия – вершина человеческой деятельности, а я, возможно, – первый в ней»
«Я несколько свысока посматриваю на остальных людей, ибо считаю, что жизнь их скучна и не наполнена большим смыслом»
«Отчужденный от мира радости, от молодежи, я специально настраиваю себя на аскетизм и суровость в жизни»
«Я свято уверен в некоторых принципах и бываю очень возмущен, когда нахожу несоответствие им жизни».
Забавно, сейчас я не принял бы ни одного из этих утверждений.
Итак, я – «духовно развитая личность». Я свято верую в категорический императив Канта и жажду обратить человечество к добру. Я несчастен. Я свысока смотрю на мещан и индивидуалистов. Я ИДУ В АРМИЮ.
4
Лучше бы он ничего не делал. Умный человек, родившийся в России, поймет, о чем идет речь. Это один из уроков, которые Россия действительно может преподнести остальному миру. Не соборность, не всепонимание, не всепрощение, не прочая интеллигентская дребедень являются мудростью России. Мудрость ее – в знание о том, как добродетель и «любовь» к ближнему приводят в ад.
5
Весьма характерная и типичная «связка» для европейского сознания. Помните, в фильме «День сурка» героиня, наблюдая, как Фил курит и «вредно», «неправильно» ест, обвиняет его в эгоизме.