Читать книгу На краю света - Сергей Безбородов - Страница 18

Глава четвертая
Одни

Оглавление

Сквозь сон я услышал отдаленные, мерные удары колокола. «Верно, это на завтрак. Пора вставать», – лениво думаю я. Но вставать не хочется. В доме тихо, все еще спят. Я поворачиваюсь на другой бок и с головой закутываюсь в одеяло.

Но вдруг страшный визг, разбойничий свист, молодецкие выкрики и удары медных тарелок потрясают стены нашего спящего дома. Кто-то с треском распахивает дверь в коридор, и оглушительный вой и рев наполняют весь дом.

Это орет в комнате Шорохова патефон.

Ботинки чищу,

До блеска чищу!

Я чищу, чищу

И не устаю, —


выкрикивает патефонный голос.

Это утесовский «Яшка-коммивояжер». Шорохов знал, что завести, чтобы сразу разбудить нас!

Во всех комнатах начинается возня, кто-то кричит: «Остановите эту чертову музыку», хлопают двери, гремят рукомойники. А патефон все орет и орет.

Так просыпается наш дом. Мы должны прийти на завтрак раньше всех и все вместе. Наумыч приказал, чтобы с первого же дня к завтраку приходили без опозданий.

Мы выходим из дома.

Какая тишина! Солнца не видно, оно спряталось за густую пелену низких серых облаков. Медленно, с легким шорохом ползут по бухте льдины. Далекие острова и купола ледников – в белесоватой легкой дымке тумана.

Вот здесь несколько часов назад стоял пароход, гремели лебедки, перекликались матросы. А сейчас – тишина, покой, пустыня. И место, где стоял пароход, уже затянула тонкая корочка молодого льда.

Вдалеке по берегу бредет человек. «Ну, мало ли кто это может ходить», – равнодушно думаю я, и вдруг мне становится почти страшно. Ведь это же обязательно кто-нибудь из наших! Кроме нас, двадцати человек, никто ведь не живет на тысячи верст кругом! Целый год ни один человек, чужой, посторонний человек, не пройдет по берегу, не подплывет на лодке, не зайдет вечером на огонек.

В кают-компании еще никого нет. Костя Иваненко бродит по кухне, ворчит и чертыхается.

– Черт их знает, где у них блюдца. Весь дом обыскал, нет блюдцев. Что они их, с собой, что ли, увезли?

– А ты по радио запроси – где, мол, у вас, ребята, блюдца? – советует Ромашников.

– Робинзон Крузо двадцать лет без блюдца чай пил, а мы уж один год не можем, – говорит Боря Маленький, наливая кофе в большую кружку.

Шорохов перестает намазывать маслом хлеб, кладет нож.

– То есть как это без блюдцев? Мало ли кто без блюдцев чай пил! Придумал тоже – Робинзон Крузо! Робинзон Крузо, брат ты мой, кто был? Робинзон Крузо был дикарь, а тебе стыдно бы такие вещи говорить…

Приходит Наумыч. Он по-хозяйски оглядывает накрытые столы, потом идет на кухню, чтобы распорядиться насчет обеда, и, вернувшись, грузно садится на свое место – во главе большого стола.

Один за другим сходятся зимовщики в кают-компанию.

– Камчатка-то первая привалила, – говорит кто-то, и наш дом сразу и на весь год получает прозвище «Камчатка», а мы, его обитатели, – камчадалов.

Каждого входящего в кают-компанию встречают веселым криком:

– Здорово! Доброе утро! Садись к нам! К нам, к нам давай!

Стремоухов заходит в кают-компанию прямо в шапке, и Наумыч отправляет его назад в коридор, где у нас устроена вешалка.

– Разденься! Не в шинок лезешь!

Звенят стаканы, ножи, тарелки.

Мы наперебой рассказываем друг другу, кто видел какой сон и как трудно было сразу, проснувшись, сообразить, где ты, и как будили Борю Маленького. А Гриша Быстров немедленно предлагает сконструировать для Бори автоматический будильник безобидного действия, чтобы в 7 часов утра опрокидывалось на Борю ведро воды или падало тяжелое полено.

– Очень просто! – горячится Гриша. – Ей-богу, могу сделать.

И сразу начинает чертить вилкой на клеенке параллелограммы сил и равнодействующие.

Вдруг отворяется дверь, и, шлепая калошами, входит в кают-компанию Сморж. Он только что встал и даже еще не умывался. Он похлопывает себя по голым рукам и осматривает кают-компанию.

– А где ребята? – зевая, говорит он.

– Какие, Жоржик, ребята?

– Таймырские, – спокойно отвечает Сморж и достает папироску.

– Хватился. В огороде бузина, а в Киеве дядька, – хохочет Наумыч.

Папироска так и остается недонесенной до рта. Сморж испуганно озирается, сует папироску за ухо, начинает часто мигать.

Поднимается такой хохот, что даже повар Арсентьич выходит из кухни, держа в руке огромный нож, и принимается хохотать, еще не зная, в чем дело.

– Неужто ушли? – говорит Сморж, растерянно улыбаясь. – А как же посылка? Да вы, наверно, разыгрываете? – И, скинув калоши, он босиком выбегает в коридор и звонко топает к выходной двери.

– Догонять «Таймыр» побежал! – кричит Вася Гуткин.

– Он посылку жене приготовил! – давясь от хохота, выкрикивает Костя Иваненко.

– Вот разиня!

– Ай да матрос, свой корабль проспал!

Через минуту Сморж возвращается и смущенно присаживается с краю стола.

– Ну и пускай, – говорит он. – Вот и хорошо, что ушли. Без них лучше, одним-то. – Он осматривает столы, заглядывает в кружку Бори Маленького. – Чайку, что ли, попить?

– Пойди сперва умойся, – говорит Наумыч.

Сморж чешет под мышками, качает головой, удивленно хмыкает.

– Проспал! Скажи пожалуйста. Хорошо бы пьяный был, а то и выпил-то самую малость. Ай Жоржик, ну Жоржик…

– Да ты чего хоть во сне-то видал? – спрашивает Вася Гуткин.

– Черт их знает, каких-то змей.

Боря Маленький очень заинтересовывается сном Сморжа:

– А какие змеи? Толстые?

– Зеленые какие-то. С языками, – неохотно говорит Сморж. – Вилочкой такой языки. А что?

– Мне тоже змея снилась. Желто́брюх называется. С набалдашником.

– Нет. Мои простые были.

Леня Соболев хитро подмигивает нам.

– Как, как змея называется? Желтобрюх, говоришь? С набалдашником?

– Да. Они в Таганроге у нас водятся. Около железной дороги живут, в канавах. Такая змея, а на хвосте у ней набалдашник. Вот если ей надо нападать, она сейчас набалдашник свой надует, станет на голову, тресь набалдашником – и насмерть.

– И здорово бьет?

– Здорово. Зайца или, там, тушканчика может с одного удара положить.

– Интересная змея, – говорит Леня, – прямо необыкновенная. Ну а лису, например, может?

– Отчего ж? И лису убьет.

– А овцу?

Боря Маленький не замечает, что мы едва сдерживаемся от хохота. Он кладет вилку и серьезно говорит:

– Вот за овцу ничего не скажу, не слыхал, но ягненка, пожалуй, укокошит.

– Ну а как же она на голову-то встает? Ведь ей, поди, трудно? Да еще набалдашником бить…

Первым не выдерживает Вася Гуткин. Он давится чаем, громко фыркает. За Васей начинаем хохотать и мы все, а Боря Маленький размахивает руками, кричит, что он сам видел «черт-те сколько» желтобрюхов, что мы ничего не понимаем, что пусть любой из нас приезжает в Таганрог и Боря ему «желтобрюхами глаза засыплет – пожалуйста!».

С этого дня Боря Маленький получает на весь год кличку Желто́брюха.

В разгар чаепития из кухни появляется Арсентьич.

– Товарищ начальник, – говорит он. – Надо принести со склада ящик с консервированным молоком, мешок муки, сахару. Вы бы мне человека в подмогу дали.

– А мне человек десять нужно, – кричит со своего места Шорохов, – самолетный ящик перетащить.

И все вдруг заволновались, каждый вспомнил про свои заботы.

– Что же это такое, Наумыч? – обиженно говорит Костя Иваненко. – Я тоже не двужильный. Свиней три раза покормить надо? Надо. А их восемнадцать штучек. А еще снегу на двадцать гавриков натаскать. Посуды-то одной перемыть сколько? Только от завтрака помыл, глядишь – обед. От обеда помыл – ужин. А уголь? А дрова? Вроде, Наумыч, тяжело одному-то. Помочь бы надо.

Все загалдели, заговорили разом, со всех сторон на Наумыча посыпались вопросы:

– Куда яблоки будем убирать? Померзнут ведь.

– А как быть с научной работой? Надо бы уж начинать.

– Сперва надо в комнатах устроиться – помыть полы бы хорошо, вещи разложить!

– А баню когда топить будем? И кто ее должен топить? И как ее топить?

Огромный ведерный чайник выпит до капли. Дымят папиросы, трубки. Все говорят сразу, не слушая друг друга. Только один Наумыч слушает всех, поглядывает по сторонам, посапывает, иногда записывает что-то в книжечку.

– Ну что, кончили? – наконец говорит он. – Мой батька сказал бы: «Що будэ, то будэ, а музыка грай». – Он расстегивает форменный морской китель, достает из бокового кармана сложенную вчетверо бумажку, передает ее мне. – Читай, Сергей, – говорит он и закуривает папиросу.

Сразу становится тихо. Я встаю, развертываю бумагу и громко читаю:


ПРИКАЗ № 1

по научно-исследовательской базе на Земле Франца-Иосифа.

10 октября 1933 года

Бухта Тихая


§ 1

Объявляю распорядок дня на советской научно-исследовательской базе в бухте Тихой Земли Франца-Иосифа: подъем в 8 часов, завтрак в 8 часов 30 минут, обед в 14 часов, ужин в 20 часов, отбой в 24 часа. После отбоя всякий шум должен быть прекращен и выключен свет.


§ 2

Приказываю раз в 10 дней производить топку бани и мытье всего личного состава научно-исследовательской базы. Очередность топки бани всеми без исключения зимовщиками будет объявлена дополнительно.


§ 3

Для поддержания на должной высоте необходимых санитарно-бытовых условий, для контроля над приготовлением пищи и для организации досуга зимовщиков назначаю культурно-бытовую комиссию в составе тт. метеоролога Безбородова, старшего геофизика Ступинского и плотника Сморжа.


§ 4

С сего числа и впредь до окончания уборки всех материалов и скоропортящихся продуктов объявляю авральные работы. На время аврала необходимые научные работы и наблюдения ведут только старший метеоролог т. Ромашников и магнитологи по очереди. Полностью научные работы обсерватории развернуть по окончании аврала.


§ 5

Всякие отлучки зимовщиков с территории базы производятся только по моему, каждый раз особому, разрешению.


Начальник научно-исследовательской базы на Земле Франца-Иосифа

доктор Руденко.


– Понятно? – спрашивает Наумыч. – Ну кончайте, значит, курить – и за работу. Каюры пока пускай помогают Иваненко таскать лед и снег для кухни. А все остальные – на улицу.

Наумыч собирает со стола свои записочки, укладывает в жестяную коробку папиросы, допивает чай.

– Поработаем, ребята, как следует, а потом можно и чарку, таку щоб собака нэ перескочила, – говорит он. – До полярной ночи все надо убрать в склады и в дома.

– Успеем, – спокойно говорит Желтобрюх. – До полярной-то ночи еще глаза вытаращишь. Только приехали.

– А ты знаешь, когда полярная ночь?

– Ну когда?.. Ну не знаю. Наверное, в декабре, или когда там ей полагается? Не завтра же.

– Михаил Николаич, – говорит Наумыч, обращаясь к Лызлову, – вы ведь у нас заведуете солнцем, скажите-ка Боре, когда у нас полярная ночь полагается.

Лызлов неторопливо встает из-за стола, оправляет рубаху и медленно выходит из комнаты. Он возвращается с толстой книгой и какими-то бумажками в руках. Молча он роется в книге, просматривает бумажечки с вычислениями и, чуть пришепетывая, говорит, глядя на Наумыча сквозь маленькие стеклышки очков в жестяной оправе:

– Вот тут я уже подсчитал, пользуясь астрономическим ежегодником, как у нас будет убывать день. Можно прочесть цифры?

– Можно, можно, читайте, – говорит Наумыч.

– 12 октября день продолжается 6 часов 38 минут. 13 октября – уже на 24 минуты короче – 6 часов 14 минут, 14 октября – день 5 часов 48 минут, 15 октября – 5 часов 22 минуты, 16-го – на 28 минут короче, уже только 4 часа 54 минуты, 17-го на полчаса короче – 4 часа 24 минуты, 18-го – 3 часа 50 минут, 19-го – 3 часа 10 минут, 20-го – 2 часа 20 минут, 21-го день будет продолжаться только 52 минуты. 22 октября день равен нулю. Солнце в этот день уже не взойдет.

Лызлов аккуратно закрыл книжку и сел.

Несколько секунд в кают-компании была тишина.

– Вот те раз, – растерянно сказал Желтобрюх.

Наумыч осмотрел кают-компанию.

– Ну что? Слыхал? Двенадцать дней осталось!

И снова поднялся крик и гам:

– Да кто же ее знал, что она так скоро!

– Это же просто свинство – привозить людей за две недели до ночи!

Я пошептался со Стучинским и Сморжом.

– Платон Наумыч, – сказал я, – у культурно-бытовой комиссии есть к вам просьба.

– Ну-ну, давай.

– Сейчас уже одиннадцать часов дня. Пока суд да дело – полдня уже потеряно. Может, разрешите зимовщикам сегодня своим жилищем заняться? А то ведь прямо как на войне живем. Ни переодеться, ни умыться, ни отдохнуть как следует. А уж завтра, сразу после подъема, можно бы и за работу по-настоящему взяться.

Девятнадцать пар глаз смотрели на Наумыча с надеждой и ожиданием. Он звонко хлопнул по столу огромной рукой.

– Ладно. Жертвую одним днем. Только имейте в виду: 21 октября все должно быть кончено. Есть?

– Есть, Наумыч! Будет кончено!

– Пошли, ребята, устраиваться!

– По домам!

Так начался первый день зимовки.


——

У меня есть старенькая географическая карта. На этой карте разноцветными карандашами я вычерчиваю все маршруты своих поездок, путешествий, экспедиций.

Вот зеленая ломаная линия. Она соединяет маленький городишко Аткарск на берегу речки Медведицы с Таганрогом на берегу Азовского моря. Это – путь, который я проделал, сидя в седле. Верхом. Было это во время Гражданской войны.

Вот желтая линия – путь, пройденный мною на аэросанях.

Вот синяя – маршрут буерного похода, в котором я принимал участие.

Черный пунктир – автомобильные маршруты.

Красные линии – поездки по железной дороге. На востоке эти линии протянулись в глубину Сибири. На западе красная линия обрывается у Брест-Литовска, на юге кончается у Черного и Каспийского моря.

Зелеными и черными нитками остались на карте пешие и конные походы по горам Дагестана, по крымским джайляу.

Сколько раз мне приходилось развязывать мешки, открывать чемоданы, расставлять, раскладывать, развешивать вещи в глинобитных украинских хатах, в каменных горских саклях, в деревянных мещанских домишках поволжских городков, в просторных рубленых сибирских избах, в дощатых бараках у подножья горы Магнитной или Кузнецкого Алатау.

Но нигде, никогда я не осматривал свое жилище с таким любопытством и с такой тщательностью, как я осматривал и обшаривал маленькую свою комнатку в домике на острове Гукера.

Домик был разделен пополам узким темным коридором. Налево, на южной стороне, были жилые комнаты; направо, на северной, – лаборатории, библиотека, красный уголок.

В каждой комнате по одному маленькому окошечку с двойными рамами. Но рамы эти не такие, как у нас, на Большой земле. В каждой раме стекла вставлены в два ряда, так что в наших окнах выходило не по две, а по четыре рамы. Это тоже сделали нарочно для того, чтобы комнаты наши были теплее.

Подозрительно посматривал я на фанерные голые стены моей комнаты, на маленькое окошко, из пазов и щелей которого торчал пегий войлок и клочки грязной ваты. Это, наверное, какой-то мой предшественник отеплял окно, затыкал щели и дыры между оконными рамами и косяками.

«Интересно, – думал я, – каково-то будет в этой фанерной комнате при морозе в сорок пять градусов?»

Комнатка была маленькая, грязная. Я взял рулетку и измерил свое жилище.

Длина 2,9 метра. Ширина – 1,9. Значит, площадь комнаты – пять с половиной квадратных метров.

У окна стоял небольшой столик, а перед ним – стул, у стены – железная кровать, у другой стены – невысокий маленький шкафик, а над ним висела маленькая полочка. Вот и вся обстановка. Даже второго стула поставить некуда – не поместится в моей комнате второй стул.

Я сел на кровать и долго осматривал комнату. Тут и устраиваться-то особенно нечего. Все равно ничего не придумаешь. Разве что перевесить полочку? Прибить ее вот здесь у стола, а то висит она над шкафом совсем ни к чему – и для вещей не годится, и книги оттуда доставать неудобно.

Я наскоро перевесил полочку, сунул в шкафик белье, запихал под кровать чемоданы, повесил на гвоздь одежу: прорезиненный комбинезон, норвежскую рубаху, меховые штаны, брезентовый плащ.

Потом я разложил на столе коробочки с карандашами, перьями и скрепками, поставил чернильницу, стопочкой сложил писчую бумагу и записные книжки, голубым ватным одеялом застелил постель, повесил на стену винтовку, бинокль, полевую сумку.

Как будто бы веселей стало в моей комнатке.

Оглядев еще раз свое жилье, я отправился посмотреть, как устраиваются мои товарищи.

Повсюду стучали молотки, хлопали двери. Зимовщики шныряли по коридору, выносили ведра грязной воды, тащили к себе в комнаты всякую хозяйственную мелочь: графин, табуретку, щетку, коврик, будильник. Торопливо устраивались в новом жилье на долгий и трудный год зимовки.

Я зашел к Васе Гуткину. Вася стоял на стуле и прибивал к стене зеленые, цветочками, обои. Он вынул изо рта гвозди и весело сказал:

– Клейстера-то не напасешься на такую прорву. Гвоздями крою. Как выходит – ничего?

Комната у Васи большая, просторная. У него и диван есть, и большой шкаф, и настоящий письменный стол. В такой комнате жить можно.

– Да-а, – сказал я, – с обоями-то, конечно, лучше, совсем как в Ленинграде.

– А я что говорю? – обрадовался Вася. – Я и говорю, что с обоями веселей. Рукомойник занавесочкой замаскирую, на диван можно старое одеяло постелить. Не комнатка будет, а прелестная вещичка. Верно?

Он бросил в рот щепотку обойных гвоздей и проворно и ловко застучал молотком, откидывая голову и любуясь своей работой.

«Вот хозяйственный парень, – подумал я. – Где это он обои раздобыл?»

– Вася, а где обоями разжился? – спросил я. Вася пробубнил «у-бум-гум-гум» и показал молотком на потолок. На чердаке, мол.

«Разве и мне оклеить обоями? – подумал я. – Да нет, только лишняя возня».

– Ну стучи, стучи, – сказал я Васе и побрел к Ромашникову. Он сидел на кровати в своей тесной, как и у меня, комнате, заставленной громоздким купеческим комодом, черт его знает откуда попавшим на Землю Франца-Иосифа, и сосредоточенно смотрел на облезлую железную печку в углу.

– Ну как дела? Устроились?

Ромашников вздохнул, покачал головой.

– Вот с печкой не знаю, что делать. Не печка, а мумия. Подумайте только, Сергей Константинович, ведь мне на нее целый год смотреть.

– Зачем же вам на нее смотреть?

– Ну, а как же? Проснусь я утром – что прежде всего в глаза кинется? Печка. За год с ума сойти от такой печки можно.

– А вы лягте сюда головой, вам ее тогда и не видно будет.

– Нельзя. Печка должна быть в ногах. Нет, это не то. Я ее покрашу. Гришка Быстров советует функциональной раскраской – половину желтой, половину голубой. Чтобы глаз отдыхал. Или цветочками, что ли, ее пустить? Вы умеете рисовать простейшие цветы – одуванчик, незабудку или, там, какие-нибудь васильки? Лежишь и смотришь, а перед тобой будто разные цветы.

– Бросьте вы, – сказал я. – Ничего страшного нет. Печка как печка. И у меня такая же. Все равно ваши колокольчики через неделю облезут. Топить-то, наверное, придется здорово. Тут никакая краска не удержится.

– Нет, – упрямо сказал Ромашников, – покрашу. Жить, так уж жить как следует. Вы бы вот посмотрели, что Шорохов выделывает.

У Шорохова был задуман грандиозный план. Серой портяночной материей он обивал все стены своей комнаты. Там, где узкие полоски материи соприкасаются, Шорохов набивал полоски из белой бязи. Этой же бязью он уже обил и потолок, а в центре потолка приколотил четырехугольную чайную клеенку с цветами.

Комната Шорохова стала похожа на камеру буйнопомешанного, но самому Шорохову она очень нравилась, и он каждого из нас, по очереди, приглашал полюбоваться своей работой.

Боря Маленький уже приходил ко мне жаловаться на Шорохова:

– Забрал себе всю материю, мне даже на портянки не дал. Все себе тащит – и графин, и кувшин, и патефон. Даже белья мне не дает.

– То есть как не дает?

– Да так, очень просто. У нас, у летной группы, обмундирование отдельное. Одних простыней мы штук двадцать получили, а он дал мне две штуки и больше ничего не дает. Все себе забрал. Вот жила!

В большом доме была та же суета и беготня. Каюры с восторгом показали мне черный, страшный медвежий череп, в разинутую пасть которого, между желтыми изогнутыми клыками, они воткнули электрическую лампочку.

– К полярной ночи готов, как юный пионер! – орал Боря Линев. – Вот лампа будет! Красота!

К Грише Быстрову мне попасть не удалось. Только я приоткрыл дверь, как Гриша закричал: «Не входи, не входи! Короткое замыкание будет!» Он стоял посреди комнаты, опутанный проводами, с вольтметром в руке. «Потом, потом! – прокричал он. – Потом узнаешь!»

У Сморжа дико голосил граммофон, а сам Сморж, голый до пояса, приколачивал над кроватью фотографию, на которой он, Сморж, был изображен удалым, в бескозырке, матросом, сидящим верхом на белой лошади. В правой руке у Сморжа на фотографии была кривая сабля, а в левой – дымящаяся бомба.

Грудь и руки живого Сморжа были покрыты синей татуировкой. На груди был изображен орел, несущий в когтях женщину, на руках – якоря, канаты, рыбы и разные надписи вроде «Прощай, Мэри» и «Жизнь – копейка».

Комната Стучинского была похожа на приемную зубного врача. По стенам были развешаны карандашные рисунки, репродукции картин знаменитых художников, стол был заставлен фотографиями в витых рамочках. А на комоде, покрытом гарусной скатеркой, торжественно возвышался черный футляр.

– Фомич, она?

Улыбаясь, он молча раскрыл футляр. В нем лежала скрипка.

– Да еще какая! – сказал Стучинский. – Старого итальянского мастера. Этой скрипке четыреста лет.


——

Когда под вечер я вернулся в свой дом, в коридоре уже горели керосиновые фонари «летучая мышь», у Шорохова топилась печка и во всем доме воняло серой и каменноугольным смрадом.

Я вошел в свою комнатку. В темноте только смутно белело окно. Сквозь четыре его пыльных стекла едва пробивался слабый вечерний свет. Было слышно, как Вася Гуткин колет в своей комнате лучину, как распевает Боря Маленький и шелестит бумагой в фотолаборатории Гриша Быстров.

Я сел на кровать, осмотрел свою комнату. Она была самой неуютной, самой убогой и грязной из всех комнат, которые я видел.

Стены голые, ободранные. Полочка – некрашеная, вся в сучках и трещинах. Около двери на гвоздях бесформенной кучей висит одежа.

Сидя в сумерках на кровати, я долго думал, как мне сделать эту маленькую коробочку, в которой мне суждено прожить целый год, и опрятной, и привлекательной.

Вот эту пустую стену над кроватью можно завесить большой картой Земли Франца-Иосифа, которую я привез с собой.

Хорошо бы повесить на окошко занавеску. Я вспомнил, что, уезжая из дома, из Ленинграда, я захватил, на всякий случай, зеленую полинялую материю – небольшой кусок материи, который мог бы пригодиться на тряпки, на заплатки. Из этой материи я сделаю занавеску.

Электричества в нашем доме еще нет. У меня на столе стоит большая керосиновая лампа с мутным стеклом. Хорошо бы сделать на лампу абажур. Можно смастерить из проволочек каркас и оклеить его бумагой или обшить чем-нибудь.

Дверь моей комнаты притворяется очень неплотно. Зимой, в полярную ночь, из коридора будет, наверное, нести леденящим холодом. Дверь надо бы чем-нибудь завесить.

Я вытащил сверток теплой толстой материи, которую нам выдали на зимние портянки.

Снова я взял молоток и гвозди, вскарабкался на стул и принялся прибивать к двери портьеру из портяночной материи.

А потом кромсал, шил, и снова кромсал и перекраивал кусок линючей зеленой тряпки, чтобы получилась красивая настоящая занавеска.

Над кроватью я повесил карту Земли Франца-Иосифа, полочку оклеил белой бумагой и аккуратно расставил на ней любимые книги, которые взял с собой из Ленинграда: свифтовские «Приключения Гулливера», «Путевые картинки» Генриха Гейне, записки путешественников Нансена, Амундсена, Скотта, Пири, Норденшельда, словари, справочники.

Из чемодана я достал и повесил на стену фотографию моей матери, жены и сынишки.

Я хотел было переставить кровать, но в комнате было так тесно, что мне не удалось даже сдвинуть ее с места. Я принес себе графин и глиняную кружку; карандаши и ручки поставил в стаканчик рядом с чернильницей, а стол застлал белой бумагой и даже покрыл куском толстого стекла, которое нашел на чердаке.

На чердак я ходил искать обои. Но их там уже не оказалось. Последний кусок красивых, голубыми цветочками, обоев унес к себе повар Арсентьич…

На краю света

Подняться наверх