Читать книгу На краю света - Сергей Безбородов - Страница 7
Глава первая
Собачий сарай
ОглавлениеБыла середина сентября 1933 года. Стояли тихие, ясные дни листопада. Над спокойной широкой Двиной далеко разносились тоненькие свисточки катеров, низкие, густые гудки пароходов. На баржах голубым дымком тихо курились железные трубы.
Но неспокойно было на спокойной просторной реке. Как на большой проезжей дороге, взад и вперед сновали по реке катера и моторные лодки, пробирались тяжело груженные пароходы, шаланды, баржи и беляны[1].
По самой середине реки широкой блестящей лентой плыли сплоченные мокрые бревна – их загоняли в лесоэкспортную гавань. Дымя толстыми трубами, здесь стояли немецкие, французские, норвежские лесовозы. Лесовозы выстроились в затылок друг другу вдоль железной набережной, ожидая очереди под погрузку.
Грузили лес. Охапки досок и бревен день и ночь летали в воздухе и с грохотом сыпались на палубы, поднимая желтую густую пыль.
С того берега медленно шел паром. Его заворачивало течением, сносило куда-то в сторону, боком волокло вниз по Двине.
А наперерез ему, распарывая реку широким носом, смело шел огромный «иностранец», сердитым и сиплым гудком распугивая разную речную мелочь: лодочки, шлюпки, ялики.
Под самым берегом, на волне, поднятой пароходом, покачивалась новая свежеструганая беляна. Старик в длинной рубахе с красными подмышниками, скучая, стоял у руля, а долговязый парень в треухе и болотных сапогах сидел под навесом и, лениво перебирая струны балалайки, горланил на всю реку:
Самовары, самовары,
Самовары медные…
Парень передохнул, от нечего делать прикрикнул на старика:
– Куда смотришь, черт желтоглазый! – и снова принялся горланить:
Неужели пересохнет
Наша Северна Двина?
Неужели замуж выйдет
Зарученная моя?
Самовары, самовары,
Самовары медные,
Не от вас ли, самовары,
Люди стали бедные?
Я медленно шел по набережной Двины, мимо вросших в землю низких каменных амбаров старинной кирпичной кладки.
Это были кладовые древнего монетного двора, «приказы» царевой таможни. Через низкие ворота на толстых каменных столбах я вошел во двор. Двор был огромный, заросший пыльным бурьяном и лопухами. Повсюду стояли полуразрушенные склады, сараи, домишки.
В одном месте над щебнем и мусором возвышалась толстая стена, расписанная голубой и серебряной краской, – развалившаяся комната какого-нибудь приказного дьяка.
В другом месте из ямы торчали железные кованые брусья – наверное, здесь когда-то стояли таможенные весы, на которых торговые гости взвешивали пеньку, смолу, мед и конский волос.
Кучи штукатурки, извести, щебня, горы кирпича и камня загромождали весь двор. Второй год ломали старинную таможню, чтобы построить на этом месте Дворец культуры северных народностей.
У маленького каменного домика с разобранной крышей я остановился и прислушался. Откуда-то издалека доносился до меня глухой монотонный собачий лай.
Увязая в хлябкой глине, я зашагал через большую лужу, в которой плавали желтые листья осины. Я свернул налево – лай стал слышнее; потом повернул направо – еще слышней. Теперь уже ясно можно было разобрать в этом бестолковом горластом хоре отдельные собачьи голоса. Перебравшись через кучу битого кирпича, полусгнивших стропил и мятых листов кровельного железа, я вышел наконец к каменному сараю с ржавыми железными дверями.
Вот отсюда-то, из этого низкого, мрачного сарая, и несся разноголосый вой, визг и лай. Заливались тоненькие жалобные голосочки, скулили хриплые отчаянные голоса, злобно орали басы. Кто во что горазд. Все сразу. Каждый свое.
У дверей сарая стояли два человека. Один – коренастый, загорелый, белозубый парень – мой товарищ Боря Линев, а другой – высокий и тощий, с измятым опухшим лицом, в рваном драповом пальто – не то актер из бродячего цирка, не то скупщик краденого.
Боря Линев, засунув руки в карманы, посмеиваясь, разглядывал оборванца, который держал на привязи тощую унылую собачонку. Собачонка мелко и часто чесалась, точно играла на балалайке «Светит месяц». А оборванец, изогнувшись в три погибели и прижимая к груди левую руку с растопыренными пальцами, сипел Боре Линеву в самое ухо:
– Вот те хрест – лайка! Конешно, малость запаршивела, ничего не скажу, но возить будет за троих. Прямо огонь! Ей бы до упряжки дорваться – не остановишь. Прямо сатана! Ей-богу, сатана! Давай на пол-литра «синдикату»[2] и бери лайку. Идет?
Он совал Боре Линеву веревку, пинал собачонку носком рыжего, в засохшей грязи сапога и ободрял ее криками:
– А ну – как тебя звать – покажи наших! Не подкачай!
Боря Линев хохотал, сверкая белыми крупными зубами.
– Проваливай, проваливай! – кричал он, отталкивая веревку. – Иди проспись, разуй глаза. Лайка! Ты бы ей хоть имя какое дал для приличия. А то видно, только что под забором подобрал. У нас у самих таких лаек хоть пруд пруди. Могу подарить пару.
Боря пошел к сараю, я за ним, а человек с собачонкой так и остался стоять посреди двора, посматривая то на нас, то на свою лайку.
Боря раскрыл тяжелые железные двери сарая. Острая крепкая вонь ударила в нос. Отчаянный вой, визг, лай, лязг, звон оглушили меня. Сарай был низкий и темный. В полутьме метались какие-то косматые клубки, сверкали глаза, щелкали зубы.
Я присмотрелся.
Вдоль всех четырех стен сарая на коротких цепочках было привязано штук сто собак.
Здесь были и косматые рослые псы, и маленькие щупленькие собачки с лисьими мордочками, и дворняги, и овчарки, и лайки, и не поймешь что. Черные, пегие, дымчатые, рыжие, пятнистые, белые, шоколадные, седые, лопоухие, кривоногие, поджарые, мордастые! Собаки гремели эмалированными мисками, скребли земляной пол, становились на дыбы, натягивали цепочки.
У самого края сидел рослый черный пес с белой грудью. Острые уши его торчали, точно черные крылья бабочки. Он поворачивал сухую, волчью морду, изредка отрывисто лаял, показывая страшные желтоватые клычищи.
Я узнал его сразу. Это был наш старый знакомый, наш старый друг Байкал. Он ехал с нами два дня из Ленинграда, пугая всех пассажиров и вагонных проводников.
– Байкал!
Он рванулся на цепочке, припал к полу, дал дыбы, завыл, тряся головой и подпрыгивая на месте.
– Байкал, Букаш, хорошая собака! Ну здравствуй, здравствуй. Будет тебе, будет, успокойся.
Крепким широким лбом Байкал уперся в мое колено, как баран. Пушистый, загнутый кренделем хвост его вздрагивал и метался из стороны в сторону.
От ревности, от злости, что я приласкал Байкала, все собаки в сарае еще сильнее завыли, заголосили, забеспокоились.
Они так яростно прыгали и скакали, что казалось, цепочки и веревки, на которых они сидят, сейчас лопнут и вся эта орава сорвется, бросится на нас и разорвет в клочки.
А Боря Линев спокойно, как ни в чем не бывало, ходил по сараю, громко кричал на собак, иногда присаживался на корточки, бесстрашно хватал собаку за морду, раскрывал ей пасть, заглядывал в глаза, щупал ноги и холку.
Боря был недоволен.
– Чистого глаза ни у одной нет! – прокричал он, заглушая собачий лай. – Разве это глаз? – Он схватил за холку горластого пегого пса. – Разве это глаз, скажи на милость? Глаз должен быть ясный, а это что? Лимондраже!
Этих собак собирали со всего Архангельска. Специально нанятый человек ездил за ними в окрестные поселения и становища промышленников. Собак собирали для нас, зимовщиков.
——
Мы, девятнадцать зимовщиков, съехались в Архангельск с разных концов Союза. Один приехал из Сибири, другой – из Таганрога, третий – из Харькова, четвертый – из Ростова, пятый – из Смоленска, шестой – из Макеевки.
Я и Боря Линев приехали из Ленинграда.
И у всех у нас был теперь один маршрут – Земля Франца-Иосифа.
Через несколько дней мы должны погрузиться на ледокольный пароход «Таймыр» и поплыть далеко на север. Там, за двумя морями – Белым морем и морем Баренца, – лежат девяносто семь ледяных островов. Это и есть Земля Франца-Иосифа.
На одном из островов, на острове Гукера, приютилось самое северное в мире человеческое поселение – советская полярная обсерватория.
Будто в шутку назвали этот полярный архипелаг Землей Франца-Иосифа. Здесь и земли-то почти нет. Это Земля без земли. Никогда не тающий лед, вековые ледники, целые горы зеленого льда покрывают все девяносто семь островов архипелага. Только кое-где, на мысах и отмелях островов, из-подо льда выходят узкие гряды черного дикого базальта.
Девять с лишним месяцев там зима – морозы, бураны, вьюги, а остальные два месяца – и весна, и лето, и осень – все вместе. Треть года там ночь – не восходит солнце. Там дуют ветры ураганной силы и стеной несут колючий сухой снег, засыпают, заваливают одинокие клочки черной земли.
Ни лошади, ни волы, ни верблюды, ни даже северные олени не выживают в этой стране. Выживают там только собаки, да и то не всякие, а особые породы северных собак.
Это – выносливые полярные псы с густым подшерстком, с крепкими ногами, с железными челюстями, умные, смелые, неприхотливые в корме.
Сотни и тысячи километров пробегают эти ездовые собаки по крепкому снегу, по голому льду, переваливают через ледники, перебираются через торосы и ропаки[3], тащат за собою санки-нарты с людьми и кладью.
Полярные собаки спят прямо на снегу, едят мороженое мясо моржей, медведей, тюленей. А если нет ни моржей, ни медведей, ни тюленей, тогда собаки – сами себе корм: путник убивает одну из них, разрубает на куски и бросает упряжке: жрите.
А бывали и такие случаи, когда люди, чтобы не умереть с голода, по одной убивали своих собак и сами питались их мясом.
В дневнике полярного путешественника, капитана Каньи, есть такая запись:
«16 июня. Жертвой нашей пал сегодня мой личный друг Грассо; он дал нам много хорошего мяса. Собаку эту подарил мне Нансен».
Каньи и его спутники питались собачиной целых пятнадцать суток, и только это спасло их от смерти.
Немало охотников, путешественников, ученых погибло в Арктике и Антарктике из-за того, что у них не было вовсе собак или собаки были плохие.
У южного полюса погибли, возвращаясь пешком к своей базе, англичане капитан Роберт Скотт и его спутники. Всего только в двадцати километрах от них была и пища, и одежда, и топливо, а они умерли с голода и холода, потому что у них не было ездовых собак.
Датчане Мюлиус Эриксен и два его товарища не могли без собак вырваться из ледников Гренландии. Без собак погибли девять спутников русского штурмана Альбанова. Умерли, не добравшись до жилья, норвежцы Кнудсен и Тессем.
Теперь без полярных собак не обходится ни одна экспедиция, ни одна зимовка.
И наравне с людским снаряжением, с продовольствием, медикаментами и одеждой каждая зимовка и экспедиция берет с собой снаряжение, лекарства и корм для собак. Берет легкие охотничьи и тяжелые, крепкие походные нарты, сбрую, ремни и цепочки, суконные собачьи башмаки, шерстяные вязаные набрюшники, мясо или пеммикан[4] – собачью еду.
Чтобы кормить собак, лечить их, чинить собачью сбрую и нарты, дрессировать и приучать к работе щенят, запрягать и вести в походе упряжку, чтобы заведовать всем этим большим собачьим хозяйством, в каждой полярной экспедиции есть специальные люди – каюры, собачьи кучера.
С нами на Землю Франца-Иосифа ехали зимовать два каюра: мой товарищ комсомолец Боря Линев и Степан Стремоухов. Стремоухов ехал помощником Бори, хотя и был старше его на добрых пятнадцать лет.
И вот теперь Боря ходил по сараю, сосредоточенно оглядывал, ощупывал, сравнивал собак, тискал их, дул им в шерсть, хватал за лапы и загривки.
– Чего тут выбирать? – кричал Боря, стараясь перекричать собак. – Чего тут можно набрать из этого барахла? Разве это собаки? Это одно рыдание, а не собаки…
Боря Линев вез с собой на зимовку трех собственных псов: черного сильного, большого Байкала и двух маленьких, вертких промысловых лаек: – Жукэ и Серого.
Жукэ был серого цвета, а Серый – рыжего.
1
Беляна – деревянная некрашеная и несмоленая барка. Длина достигала 100 м. Использовалась для сплава леса по рекам. Здесь и далее – примеч. ред.
2
«Синдикат» – вероятно, ироничное название не совсем качественной алкогольной продукции. В 1930-х гг. в США в годы «сухого закона» алкоголь производился и продавался подпольными синдикатами.
3
Торос – нагромождение обломков льда на воде. Ропак – льдина, стоящая ребром на ледяной поверхности.
4
Пеммикан – мясной пищевой концентрат.