Читать книгу Роман-неформат - Сергей Бурлаченко - Страница 7
«Я вышел на палубу, палубы нет»
Оглавление* * *
Новый день похож на старый,
Как глубокая река.
Берег левый, берег правый
И над ними – облака.
На высоком – щит сосновый,
Бронзовато-золотой.
А на низком – плащ ивовый,
Серебристо-голубой.
Под накидкою из тени
Бородатый курит мен.
И этюдник рядом дремлет,
Подломив дюраль колен.
Пейзажист кого-то кроет
Еле слышным матерком.
Воздух дым и мат промоет
И уносит с ветерком.
«Горб – работа и работа.
Зависть и бездарность – гроб.
А ведь было во мне что-то,
Молнией лупило в лоб.
На руках моих – мозоли
И на жопе – геморрой.
До ушей нажрался соли.
Понял поздно: мир – другой.
Он такой же, как и раньше.
Ивы, сосны, облака.
День сегодняшний. Вчерашний.
И глубокая река…»
Ногти искусав до крови,
Тем же летним днём поэт
Рифмами бумагу кроет.
Матом крыть – нахальства нет.
Рукопись не сохранилась.
Сгинула сама, тишком.
Аккуратно испарилась,
Не запачкав мир стишком.
На пятом курсе я переменился. Зарёкся врать и следил за тем, чтобы ложь и пустота не пачкали мои строки.
Сначала нам кажется, что мы знаем всё. Но потом становится смешно. Потому что вопросы, ответы, пропасти и вообще страдания – надуманны. Каждому предназначен свой круг, своё страдание, своя темница. И вот когда ты остаёшься в ней один, мир рушится. Хотя рушится-то он снаружи! И только коллективное обалдение спасает от зримого ужаса там, на воле.
Сидя в самовольном заточении, ты рано или поздно прозреваешь.
Теперь главное. У всякой истории есть предыстория. Закончив десять классов, я, имея год до призыва в совейскую армию, устроился токарем на районный литейно-механический завод. Станок я освоил в старших классах на обязательных уроках профобучения.
Вечера после заводской смены были свободны, и их надо было чем-нибудь занимать. В семнадцать лет, бойкий и здоровый, о темнице я понятия не имел. Узнав о театральной молодёжной студии в местном Доме пионеров, я пришёл и записался в артисты.
И сразу попал в удивительный мир, под обаяние, художественный и человеческий талант режиссёра живого молодёжного объединения.
Режиссёру было немногим больше сорока лет, и звали его Леонтий Давыдович Рабинов. Уточнять ничего не буду, здесь только дураку не ясно, как происхождение и кровь оплодотворяют человека. Каждой нации предназначен свой путь. Перед каждой нацией стоит своя задача. Одни строят, другие воюют, третьи торгуют и богатеют, четвёртые размножаются и вкалывают до судорог. Рабинов принадлежал к тем, кому суждено создавать. Труд адский и счастливый.
Быть может, в славе чья-то жизнь прошла.
Не достиженье важно – постиженье.
Не верь, не верь холодным отраженьям.
Врут зеркала. Врут зеркала…[1]
Молодой артист, ученик Леонтия Давыдовича, ставший профессиональным поэтом, написал эти потрясающие стихи. Я попал в страну, где сочиняли стихи, где учили постигать, а не воровать чужие мысли, чужие идеи и чужую славу. Я оказался в неподражаемом, ярком, гипнотизирующем и одновременно просветляющем сознание мире театра.
Рабинов был театральный классик, верил авторитету Станиславского, осторожно прикасался к Мейерхольду, Вахтангову и Михаилу Чехову. Но он создавал свою систему и актёрскую школу. Их основанием была не трактовка, не слепая, ни на чём, кроме голого энтузиазма, укреплённые фантазия и наглость, а образ. Именно с большой буквы – Образ.
Коротко об этом скажу так. Режиссёр театральной студии «Жили-были» предложил свой художественный метод. Мир вокруг нас – это мир образов. Деревья, дома, предметы, животные, люди – уже образы. Они связаны между собой не нашим воображением, предположением и не всегда верным знанием об этих скрепляющих мир нитях, а объективно, гармонично, образно. Упрощая, поясню. Трава всегда ниже дерева, окно меньше дома, страница скупее книги, стул ниже стола и всё такое. И мы знаем, как они между собой взаимодействуют. С людьми сложнее, но и здесь изначально есть ясность, композиция, соподчинённость – в условном хоре, который Рабинов назвал конфликтным. Мы понимаем, как смотрят друг на друга господин и его раб, шеф и подчинённый, учитель и его ученик. Это образы, которые усложняются характером персонажа, опытом, судьбой, биографией. Работа над каждым спектаклем начиналась с поиска такого хора. Верно его угадать, предложить артистам не бредить, а чётко анализировать ситуацию и потом её «оживлять» своим темпераментом, человеческой глубиной и интуицией – вот что такое была школа студии «Жили-были».
Меня эта художественная, выстроенная система сразу поразила и увлекла. Я получил инструмент освоения литературы. Не только по хрестоматиям, учебникам и лекциям. Заработали мозги и душа.
Я понял, в чём заключалось зерно моей природной любви к книге и театру – в стремлении жить в них, а не пережёвывать, словно тупая мышь, давно пережёванные истины.
«Не достиженье важно – постиженье…»
Мой первый заход в Великолепный институт кино сразу после сдачи выпускных школьных экзаменов кончился ничем. На сценарное отделение набирал курс знаменитый и маститый кинодраматург Е. Г. Я прошёл творческий конкурс, зафигачив экранизацию Чеховского «Иванова», сценарий полного метра (девять частей, как тогда определяли хронометраж фильма, то есть полтора часа экранного действия). В шестнадцать лет и не на такое замахнёшься! Меня допустили к экзаменам, но я недобрал один балл по конкурсу.
Е. Г., увидев мою расстроенную физиономию в коридоре у доски, где был вывешен список принятых в его мастерскую, пошлёпал меня по плечу и сказал ассистентке:
– Хороший мальчик. Но пусть повзрослеет. В таком юном возрасте ему быть писателем ещё рановато.
Поощрил, старый коммунист-мастерюга. И предостерёг. Да, вот куда меня занесла нелёгкая!
Через шесть лет мне повезло больше. Второй тур отбора заключался в написании рецензии на родной игровой фильм. Нам показали худосочную глупость «Смятение чувств». Школьник девочку любил – и рогульки обломил. Туфта туфтою, но с хорошими ребятами-артистами. Родителей играли маститые, модные, раскрученные актёры с отпечатками интеллектуальности на лицах.
Запрос кина был на чувственность. Для этого использовали юных, горячих мальчиков и девочек с первых курсов театральных вузов, вчерашних долбунов и школьных оригиналов. Рядом в кадр для соблюдения совейских норм впиндюривали мэтров, лет тридцати-сорока. И всё шло как по маслу. Кинотеатры давали кассу, а мы слушали тайком от пап-мам The Doors и The Pink Floyd и в гробу видели всю эту опротивевшую нам туфту.
Но вели себя тихо, потому что чего-то боялись. Видимо, страх был самой действенной прививкой того мутного времени, начала 1980-х.
Рецензию я организовал в виде диалога учителя и его ученика. Применил опыт внедрённого в меня образного мышления от Леонтия Давыдовича. Смысл вышел такой: фильм заявил не просто о смятении чувств пубертатов, но о раздрае и хаосе всей системы семьи в СССР. Семнадцатилетние парни и девчушки вдруг стали учителями и посмели наставлять своих родителей, трусливо севших за воображаемые парты. Взрослые спрятались за маски учеников, дурачков и неудачников, а юность шлифовала и мяла их по полной. Но с соблюдением норм коммунистической морали и журнального гуманизма.
Мой «киноведческий» экзерсис сразил Михал Михалыча наповал. Он не понял, как я это сделал, но уловил суть образа учителя и ученика. Видимо, он сам мучился похожей дилеммой. Маститому совейскому режиссёру-документалисту надо было передавать опыт, обрастать учениками и идеологической сектой, и случай представился. Сценарная мастерская в Великолепном институте. Курс Песочниковых. В мире того «безобразия» это дорого стоило. Теперь нужны свои неофиты и обязательно враги. Но как сконструировать такую мини-, но всё же надёжную крепость своего имени?
И тут бац! – Павел Калужин со своим новоязычным разбором смятения народного чувства.
Сытный подарок судьбы. Бери и ешь его с колбасой и сливочным маслом.
Тем не менее на пятом курсе мы с Михал Михалычем законфликтовали. Я не шёл за мастером (которого никаким мастером, тем более сценаристом не считал), молчал и писал своё. Он почуял неладное. Алина Игоревна переубедить и сдержать мужа не смогла. Скандал наконец вызрел и разрулил наш липовый тандем непонимания и уже фактической нелюбви.
Сессию надо было закрывать главной работой – сценарием документальной получасовой ленты. И я родил скандал. Я положил Песочникову на стол 66-страничный материал под названием «Триптих». Увидев это слово на титульном листе, мастер вздрогнул и почти посерел. Я предполагал, что так и будет. Михал Михалыч, коммунист, патриот и православный (чудеса тех «безобразных» времён!), боялся ясных слов и художественных реперов, да ещё с антисовейской классической подкладкой. «Взгляд в будущее», «Факел истины», «Тихая моя родина…» – вот его наборчик, его не то фильмы, не то юбилейные плакаты.
И студент, которого Песочниковы считали почти своим учеником, вдруг посмел одной курсовой работой жахнуть всю эту пирамиду. Но сценарии надо было утверждать на кафедре. Фитиль вспыхнул. Песочниковы труханули и решили ко мне подлизаться.
Поэтому Михал Михалыч и Алина Игоревна впервые пригласили меня к себе домой, в шикарную трёхкомнатную квартиру на Селезнёвской улице, в районе Новослободки, чтобы увещевать наглеца-строптивца и отбившегося от рук студента-ученика «по-семейному».
Кабинет Песочникова был заставлен классной ореховой мебелью штучной, кофейной лакировки. На стенах висели картины Глазунова, Шилова и неизвестного мне Красильщикова. Красный угол занимала небольшая икона в золотом окладе. Пахло свежими гиацинтами и парным свиным мясом. Алина Игоревна хлопотала на кухне, приготовляя сытную трапезу и стол примирения.
Всё это было ужасно. Ложь. Фраерство. Лицедейство. Саша Городов слинял от этого кошмара в свой Ижевск, а я парился майским вечером на Селезнёвке и ждал от наставника если не жёсткого идейного хука справа и перелома челюсти, то нежного удушения как минимум.
Михал Михалыч сел в глубокое кресло и кивнул на стул. Я так же молча кивнул и окопался в метре от тяжеленного, какого-то бронебойного стола, заваленного книгами, рукописями и фотографиями будущего съёмочного объекта нового фильма Песочникова.
Минута прошла спокойно. Мы рассматривали друг друга, словно маралы в весеннем лесу перед битвой за условную олениху. Жена кинорежиссёра гремела посудой в кухне.
Наконец мастер тяжело вздохнул и ладонью пригладил свой выдающийся густой каштаново-русый чуб.
Наверное, он чуточку косил под Сергея Есенина. Но палисадного портрета русского гения с фальшивой курительной трубкой здесь, слава тебе господи, не было. Всё-таки вкус у православного коммуниста имелся.
Как только мастер изготовился к речи, я его опередил. Актёр во мне не дремал. Надо сбить с толку партнёра, обогнать его на секунду, стартовать неожиданно и потом уже мотать ему жилы, держа противника как можно от себя дальше.
Я распотрошил фотографии на столе, разложил веером, рассмотрел внимательно и спросил:
– Новая идея? Уже отбираете объекты? Завидую.
Песочников не то чтобы поперхнулся, но как-то ученически выдавил из себя:
– Ну да. Хочется снять кино по-настоящему.
– Донской монастырь?
– Узнал?
– Конечно. Был там не раз. Как раз по поводу «Триптиха». Советовался с музейщиками и религиоведами.
– Да?
– Само собой. И с настоятелем, отцом Фокием. Классный мужик. Смелый и правдивый.
И быстро переключил своё радио, пока Песочников настраивался на мою фальшивую трансляцию, сказав:
– Насколько я понимаю, разговор у нас тоже будет смелый и правдивый. Слушаю вас, Михал Михалыч.
Отложил фотографии в сторону и поднял взгляд на мастера.
Михал Михалыч был крепкий мужик. Кино перемалывает слабаков за год-другой. А наш держался в штате ЦСДФ ни много ни мало двадцать пять лет с гаком.
Он шевельнул скулами, положил перед собой на стол мой сценарий и ткнул в него указательным пальцем.
«Поехали – понеслись!» – подбодрил я себя репликой из пьесы Вампилова.
– Мы обязаны были представить ваши курсовые работы на кафедру. И эту, – лицо у мастера стало хмурым, словно из-под чуба на него упала густая облачная тень, – твою очередную выходку… Твой умысел… Тоже. Понимаешь?
– Не понимаю.
– Притворяешься?
– Нет. Обычная студенческая работа. Ошибки. Поиски. В чём тут, по-вашему, умысел?
Песочников развернул сценарий.
– Первое. Название. Что это за гаерство?
– Всего лишь термин.
– «Триптих» – не термин. Это подсовывание тобой ухмылки в драму всей страны. Попросту говоря, фальшивка.
Я почувствовал, что лучше всего молчать и пережидать, когда схлынет первая, не самая пока страшная волна.
– Первая новелла «Образ». Хроника школьной жизни. Скрытая камера. Уроки, педсоветы, школьные обеды, праздники, открытые уроки, сочинение…
– Формирование юного человека.
– Допустим. Но зачем ты прописываешь в «Образе» интервью семидесятилетней учительницы-пенсионерки?
– Даю антитезу. Всё вроде хорошо и правильно в школе, но это лишь на первый взгляд. Учительница размышляет об идеальном образе педагога, высказывает некоторые сомнения и формулирует дельные замечания. Мне казалось, что нужен глубокий человеческий образ для полноты картины. Вы сами нас учили этому приёму.
– Ну хорошо. Пошли дальше… Страница 22. Новелла «Ожог». Школу вдруг сменяет больница. Какие-то… странные типы… неприятные…
Он подбирал слова и наконец отрубил, как высек:
– Психи! Зачем, можно узнать?
– Это пациенты клиники неврозов на Каширке. С ними работают психологи, которые ищут лекарство и проводят тренинги, чтобы спасти этих людей. Их мозги. Трудная и очень благородная работа.
– Понятно. Само собой. Но почему дурдом сразу после школы? Что за сценарный ход?
– Антитеза.
– В психушках запрещено снимать. Это уголовная статья. Слышал, надеюсь?
– Конечно. Я только предлагаю материал. Ход мысли. А режиссёр пусть его реализует. Смело и ответственно. Вы же нас этому учили, Михал Михалыч.
На столе зазвонил телефон. Звонок прозвучал как резкий вой кареты «Скорой помощи».
Песочников губами оформил ругательство и схватил трубку.
– Слушаю! Понял… Уберите к чёрту милиционера из кадра. Отрежьте! Вы можете что-нибудь сами сделать? Или без меня трусите? Сейчас не могу, занят… Перезвоню тебе вечером… Отбой!
Он буквально обрушил трубку на аппарат. Задумался и вдруг выдал:
– Ссыкуны! Пьяный мильтон в кадре. Первый раз, что ли? Похлеще бывало. Генсек с трибуны падал, референты под руки держали. Обосрались из-за какого-то сержанта! Что делать? Караул, Михал Михалыч! Материал горит!.. Перемонтировать его к чертям собачьим. Две минуты работы. Как дети, ей-богу!
Я кивнул и опять ждал. Этот нелепый звонок меня подбодрил.
Мастер вернулся к моему сценарию. Он пролистнул пять страниц, пробежал несколько строк, как бы вспоминая наш разговор, и шелестнул бумажными страницами в обратную сторону.
– Так. «Ожог». Допустим. Слишком жёстко, но – допустим. Только, Павел…
Сейчас будет главное, понял я.
– Завкафедрой драматургии это не понравилось. Он встал на дыбы. Чуть не выбросил твой «Триптих» в открытое окно.
– Ого!
– Да. И предложил немедленно отчислить тебя с курса. То есть гнать Павла Калужина, нашего лучшего ученика, в шею.
Мне долго соображать не пришлось. Завкафедрой, семидесятилетний Никита Леонардович Ожогов, лиса, интриган и сволочь, увешанная липовыми титулами и игрушечными орденскими планками, психанул. Обитатели подоконников на Вильгельма Пика знали этого льстивого и коварного монстра. Кафедру он получил не как создатель шедевров для кино, а как очередную орденскую планку. Он умел выступать на собраниях, прославлять придурков и гробить неугодных власти гениев. Студенты звали его «Леопардычем», «Лимонадычем» или просто НЛО.
Он был тупицей, и над ним посмеивались даже мастера с других кафедр. Но остерегались конфликтовать в открытую. «Дурит старикан, и ладно. Перемонтируем!»
Я поёрзал на стуле и негромко сказал:
– Его самого давно пора гнать в шею. Вам не кажется?
– Он решил, что новелла «Ожог» про психов – намёк на него. На его фамилию.
– Много чести.
Я чувствовал, что угадал. Песочников тоже страдал от НЛО, но терпел. Великолепный институт кино давал ему возможность войти в будущее. ЦСДФ такой власти над временем не имел. Мало того, сам пожирал своих детей наподобие Сатурна.
Но об этом я расскажу позже.
– Знаешь что, Павел? – Михал Михалыч подался в мою сторону и миролюбиво посоветовал: – Не нарывайся. В этот раз мы с Алиной Игоревной тебя отстояли, но Никита Леонардович твою фамилию запомнил. Такие… холуи в медалях своих врагов не прощают. По себе знаю. Сожрут, не поперхнувшись. Так что уймись с антитезами. Давай синтез. Хотя бы до диплома.
– Понятно. Может быть, продолжим разбор? Там у меня ещё третья новелла, «Откровение». По-моему, точная и вполне уместная. Как вы думаете?
– Думаю, что ты ошибаешься.
– В чём?
Вдруг Песочников крикнул:
– Алина!
Жена вошла через секунду, словно караулила под дверью, хотя запах готового мяса тёк из кухни всё отчетливее и стук посуды нарастал.
– Мне нужна твоя помощь, – Песочников встал и маятником несколько раз пересёк комнату. – Павел упрямится. Или делает вид, что упрямится. Мы подошли к третьей новелле его сценария. Давай растолкуем Калужину, где он ошибся и чего делать в документальном кино вообще нельзя.
Моя третья новелла называлась «Откровение». Я предложил внимательно, почти с научной въедливостью снять рублёвские иконы Спаса, Владимирской божьей матери, апостола Павла и Троицы, разместив за изображением звуковую дорожку декламации пушкинского стихотворения «Не дай мне бог сойти с ума…». Мне казалось, что свет иконописи и насыщенный туман поэзии соединятся в странную, загадочную материю. Она тряхнёт электрическим разрядом зрителя, освежит ему мозги и поведёт за собой в мир, где нет ложного школьного оптимизма, клинической тупости жалких идиотов и – главное – духовной пустоты.
Меня не поняли. Мастера на пару стали толковать мне о чине православном, светской поэзии, невозможности соотносить греховного поэта и монаха-иконописца, очищении и безумии, девственности, вульгарности и так далее.
– Он не понимает, где верх, а где низ, – гремел Михал Михалыч.
– Он хочет поменять всё местами, – успокаивала мужа Алина Игоревна. – Но напрасно. Надо ещё многому учиться. Хотя задатки есть. Правда, Миша?
Когда вам отрезают голову, чаще всего убеждают, что это на пользу. Но я уже не верил такой фигне и больше не играл в «безобразия».
Дав мастерам высказаться, я собрался с духом и перешёл в атаку.
– Третья новелла, «Откровение», это не кульбит с ног на голову, а восстановление нормы. Если в первых двух мы наблюдаем разрушение, тупой догматизм, который по сути болезнь мозга и духа, то в третьей говорим о выздоровлении. Русская культура здорова и способна излечить самые запущенные язвы в обществе. Для этого у неё десятки лекарств.
– Например, Пушкин?
– Почему бы нет? Стихотворение написано после встречи с Батюшковым, который впал в депрессию. Стал сумасшедшим. Пушкин рассуждает о свободе, о фантазии, о творчестве, об искусстве. Они уберегают человека от травм, которые наносит жизнь.
– Следует быть христианином, чтобы сохранить душу в чистоте.
– Пушкин и был таким христианином.
– Он был демоном.
– Не думаю.
– Арап. Там русского – ни на грош. И то, что ты делаешь, мешая Рублёва с Пушкиным, – почти бесовщина.
Алина Игоревна встала у мужа за спиной, словно готовясь удержать от прыжка.
Я набычился.
– Послушайте, Михал Михалыч! – голос у меня задрожал, щёки вспыхнули. – Вы ошибаетесь. Я думаю, что ваша православная вера…
– Да мне плевать, что ты там думаешь! – вскинулся Песочников. – Подражатель. Я помню, как ты убеждал меня, что «Андрей Рублёв» Тарковского – великий фильм. А в нём дикая ложь холёного папиного сынка. Враньё о нашей истории и нашей церкви. Сраный лубок, причём снятый за бешеные государственные деньги. Калач для фестивалей. Если ты иного мнения, то нам больше не о чем разговаривать.
Он ушёл на балкон и стоял там почти полчаса, расправив гордые плечи и то и дело зачёсывая назад есенинский чуб. Жена бегала то к мужу, то ко мне, строя между нами мостки. Мне делать было нечего. Я просто ждал, плохо понимая, чего именно.
Неожиданно Михал Михалыч вернулся в комнату и присел к столу. Лицо у него было великолепного бронзового цвета.
«Силён мужик! – подумал я. – Теперь он вдруг похвалит мой “Триптих” или порвёт на куски?»
Но слово взяла Алина Игоревна.
– Мужчины, – пропела она, – пойдёмте ужинать. Тогда и решим, как спасти Пашин сценарий.
Песочников усмехнулся.
– Сирена. Пустишь редакторское задымление?
– Да. Вас обоих надо спасать. Поэтому сочиним что-нибудь в духе Гайдая.
– Ожогов обидится.
– А мы как бы ему подчинимся. Скажем, первую новеллу не тронем. Там всё на месте. Вторую переименуем в «Осень», у Паши есть планы окна с дождём. А третью сопроводим женским голосом.
– Зачем?
– Стихи будет читать девочка.
– И чего мы этим добьёмся?
– Позитива. Детство, здоровье, радость. К тому же связь со школой, с началом фильма. Оправдаемся. Поверь моему редакторскому чутью.
– Ну хорошо. А как поступим с эпилогом? Плёнка в монтажной, коробки на полках и хор Бетховена, точно это плёнки поют. Кадр сильный, да, но это же хор католический. Опять петля православию?
– Уберём.
Я рассердился:
– Нет! Месса останется. Вырезать её – только через мой труп.
Мастер внимательно посмотрел на меня, оценил мою твёрдость и рассудил:
– НЛО прицепился к цифре 66. Мол, это намёк. Число зверя рядом. Дубина! – режиссёр даже прихлопнул по столу ладонью. – Ну? Какие будут предложения?
Я думал. Песочников закурил. И тут Алина Игоревна кинула нам спасательный круг.
– Пусть Павел допишет ещё страницу. Шестьдесят седьмую. Скажем, про Бетховена. Жил, страдал, писал гениальную музыку. Кино и святые звуки.
Мастер выпустил облако сигаретного дыма и, сдаваясь, мягко пожурил супругу:
– Меня бы так защищала на последнем худсовете. Лепёшкин задрал бы лапки кверху.
По-моему, они говорили о каком-то своём недруге. Я пропустил Лепёшкина мимо ушей и стал тише воды, ниже травы. Алина Игоревна ждала, когда муж примет решение. Умная женщина, она только советовала, но не настаивала на своём праве решать.
Михал Михалыч поправил чуб, подумал и, как бы перечёркивая оставшиеся сомнения, выдал коду:
– Наверное, ты написал крепкий курсовой сценарий, Павел. Но учти: без нас тебя будут распинать. Такие, как Ожогов. Что ты им скажешь в свою защиту?
Я понял, что мастеру хочется услышать что-нибудь из своего словаря. Подбирал реплику недолго и, произнося её, смотрел на Алину Игоревну.
– Время не стоит на месте. Пора быть честными и смелыми. Единообразие ушло в прошлое, теперь кино должно быть неожиданным и полифоничным. Эпоха расплетения узлов. Сверхматерия. Синтез. Синергия. Троичный образ созидания.
Песочников затолкал сигарету в пепельницу и встал.
– Хорошо, Павел, – по-моему, ему самому стало легче, как пилоту авиасудна, совершившего посадку в мёртвом тумане. – Послезавтра повторная кафедра. Успеешь доработать свой сценарий?
– Конечно. Спасибо за такой профессиональный разговор! И вам, Алина Игоревна, тоже.
Мы переместились в кухню. Московское весеннее солнце гасло медленно и очень красиво. На столе, покрытом грубой холщовой скатертью, в закатных лучах, светивших сквозь окно, посверкивали серебряные приборы, фарфор и толстые бокалы. Домашний квас в трёхлитровом графине казался огромным увесистым куском особенного, шоколадного хрусталя.
Мясо на тарелках исходило паром и текло кровью.
Со стены на нас смотрел портрет какого-то академика или православного старца. Глаза светились спокойствием и знанием бессмысленности человеческой жизни.
Отужинав, я раскланялся. В передней, наблюдая, как я обуваюсь, Михал Михалыч спросил:
– Скажи честно: не боишься обиженного воя толпы? Одиночки плохо заканчивают, Павел.
Я выпрямился и продекламировал:
«Ты царь: живи один. Дорогою свободной
1
Стихи Владимира Друка.