Читать книгу Черновик - Сергей Чилая - Страница 5

Глава 3
По ту сторону здравого смысла

Оглавление

В том году стояло «убийственное лето», как у Жапризо. На Урале жара вообще переносится трудно. Но пациенты в ношенных фланелевых халатах поверх таких же пижам, в одиночку и парами, бродили по парку с кленами и не реагировали на жару. Большие старые деревья, уставшие от многолетнего фотосинтеза, бесцельного стояния и нездорового соседства, тревожно взирали на парк, заросший по краям лопухами и крапивой, что росли и усиливались без дождя; и на больных, гулявших по дорожкам, посыпанным толченым кирпичом, как на теннисных кортах. Некоторые скребли кирпичную крошку ногтями, скрывая тоску. Другие норовили забраться на клумбу.

– В каждом из нас есть росток шизофрении. У этих тоже. – Пожилой мужчина, худой и маленький, похожий на школьника-пятиклассника, густо заросший седыми волосами, которые оставляли свободными лишь глаза, оглянулся на прогуливающуюся публику. – Главное его не поливать. – И с сомнением посмотрел на лопухи у забора.

А он мучительно стыдился своего психоза, будто сифилисом заболел, и старался найти укромное местечко в парке, когда приходили посетители, или забирался под кровать в палате. И понимал, что его психическое состояние не соответствует окружающей действительности. Что отражение реального мира в его сознании искажено. И винил мир за то, что воспринимает его неадекватно. А когда вдруг возникало лицо Эммы, четкое, будто в формате digital – глаза, нос, рот и немножко лба, – занимавшее полнеба и с укором смотревшее на него, хотелось провалиться сквозь землю или умереть, лишь бы не видели его другие.

– К сожалению, сумасшедшие здесь сразу бросаются в глаза, – проницательный мальчик-мужчина понимал его смятение и старался отвлечь беседой: – Однако одно из преимуществ этого недостатка, я имею в виду безумие, состоит в том, что можно продолжать делать то, что делал, и получить при этом совершенно другой результат. – Он улыбнулся, насколько это было возможно при таком количестве волос. – До болезни я руководил архитектурной мастерской и заведовал кафедрой архитектуры в Политехническом институте. По моему проекту после окончания Войны на окраине Свердловска начали строить Клинику. Целый архитектурный ансамбль, реализовавший идеи запретного конструктивизма. Приходилось бывать там? Я проводил дни и ночи на стройке, осуществляя авторский надзор. Строили пленные немцы. Строили, будто для себя…

Прозвенел звонок, как на школьной перемене. Публика оживилась и двинулась к желтому одноэтажному корпусу с решетками на окнах, как, впрочем, на окнах всех корпусов. Обед…

– Я не обольщаюсь на свой счет. – Старик-школьник продолжал утопать в волосах и не старался выбраться. Борода и волосы по бокам головы периодически погружались в алюминиевую миску с супом. – Слава Богу, меня не стали мучить офицеры КГБ и позволили барахтаться в грязи психушки: «хочешь – песни пой, хочешь – спать ложись». И не подозревали, что отсюда мне сподручней наблюдать за звездами. Не возражаете, если доем ваш суп? Ничего, что остыл. Думаете, эта жалкая еда стучит в мое сердце?

Он помолчал, помешал суп и продолжал: – Если б не лечили, жизнь была бы сносной вполне. Аминазин я держу за щекой, пока сестра не уйдет. А от электрошока никуда не деться: бьюсь в судорогах раз в неделю. Зубы раскрошил. Некоторые выпали. Мозги деревенеют. Зато еды много. У меня душа христианина-вегетарианца, но желудок – всеядный язычник, и на посты и диеты ему плевать, и на качество пищи тоже.

– Видите двух здоровенных психов с шапками из газеты на головах за соседним столом? – Не унимался волосатый мальчик. – Офицеры КГБ. Меня стерегут. Очень осторожно, даже заботливо. В свое время я такого наговорил тутошнему главврачу, что давно должны были расстрелять, как американского агента, но не трогают. – Старик посмотрел задумчиво на его серую рубашку и темно-красный галстук с хорошо повязанным узлом – ему разрешили носить одежду, в которой доставили в психушку, – и сказал: – Правильно завязанный галстук – первый шаг на пути к успеху. – И спросил неожиданно: – Помните, о чем мы говорили в прошлый раз?

Он промолчал. Он вообще не проронил здесь и слова, будто дал обет молчания. И чувствовал лишь вечную тревогу из-за неблагополучия собственного ума. И прилежно глотал таблетки, которыми пичкали его в соответствии с листом назначений, в надежде поправить мозги. Но больная и израненная душа бушевала и рвалась наружу вместе с криками из горла, подгоняя тело, чтобы перебралось поскорее через забор и двинулось неведомо куда. Он сдерживал себя и старался подражать во всем тихим послушным психам, только бы не попасть в отделение для буйных, в котором, судя по рассказам старожилов, жилось не очень комфортно. Однако и здесь ему приходилось не сладко: по два пациента на одну кровать. Тесновато. Зато запретов никаких: пой, мастурбируй прилюдно, занимайся мужеложством, танцуй целый день или стой неподвижно в неудобной позе. А можешь выступить с докладом о международном положении и бесстрашно нести антисоветчину. А хочешь, слушай назойливый монолог Эйнштейна-железнодорожника про эквивалентность массы и энергии в формуле гениального физика. А следом – речитатив танцора из миманса оперного театра, спасающегося здесь от преследований за гомосексуализм. Он будет трогать за бедра и рассказывать, как служил конюхом при Александре Македонском, про пагубные привычки полководца и его коня. Слушал и вспоминал Василия Розанова, которого никогда не читал: «Салтыков-Щедрин около Гоголя, как конюх около Александра Македонского».

– Вам никогда не приходило в голову мысль о существовании тонкой связи всего живого на земле со Вселенной, с ее дериватами? – напористо поинтересовался архитектор со странной фамилией Паскаль во время очередного обеда. – Представьте, что такое взаимодействие происходит постоянно, в течение многих миллионов лет. Не может не происходить. – Архитектор доел его суп и теперь пристально смотрел на котлету с крошками гречневой каши. – Проникновение всегда взаимно. Вселенная меняется в зависимости от того, какой мы ее видим. Меняется, если смотрит только гусеница одна… Должна меняться, если смотрит. Ну, и гусеница меняется, конечно.

Паскаль ложкой – вилок им не давали – аккуратно поделил его котлету на две части. Меньшую положил на свою тарелку. Съел и продолжил про гусениц, судьба которых тревожила его: – Возможно, по аналогии с гусеницей, которая укрывает себя в коконе, чтобы умереть и возродиться в нечто совершенно другое, древние египтяне оборачивали своих фараонов в кокон: окукливали их, мумифицировали, оставляя шанс для возрождения. В бабочку, к примеру, потому что бабочка – душа гусеницы…

Однажды монотонная жизнь психиатрической лечебницы дала трещину, что стала стремительно расти. Души теплолюбивых психов начали неадекватно реагировать на затянувшуюся жару. У многих усилились галлюцинации и бред. Одежда стала обузой. Тихо помешанных массово перемещали в ряды буйных и, словно гвозди молотком, заколачивали в переполненные палаты. Случаи успешных суицидальных попыток стали нормой. Разморенные жарой санитары впадали то в сон, то в ярость. Гигиенические процедуры, едва-едва предусмотренные «Правилами», теперь вовсе утратили эффективность. И запахи в палатах загустели так омерзительно сильно, что воздух при ходьбе приходилось раздвигать руками.

Волосатый псих-архитектор с желудком язычника перестал появляться на прогулках. Он не сразу заметил это, хотя спал с ним на одной кровати. Его обеспокоило тревожное поведение тех двоих с шапками из газетной бумаги на головах. Они теперь постоянно торчали у забора, окружавшего корпус для буйных больных. Третий жилец их койки, предпочитавший проводить ночи стоя, рассказал, что старик перебрался в отделение для буйных.

– Сам? – оживился он и подумал: «Первое слово, произнесенное здесь».

– Сам он собрался бежать от себя самого, но санитары помешали. Вы заговорили? – удивился жилец.

Этой ночью он впервые обратил внимание, что лежит на кровати один. Что-то шевельнулось в душе. Может быть, сожаление об архитекторе, коротающим ночь среди буйных пациентов? Или помять об Эмме, лицо которой снова заняло полнеба. И содрогнулся, попытавшись представить внутренность клоаки, расположенной в отдельном корпусе, обнесенном дополнительным забором, из-за которого доносились громкие крики, пение, стоны и плач, заглушаемые грохотом и матерными текстами санитаров.

Он крутился на непривычно пустой койке, борясь со сном, и оглядывался тревожно, чтобы не пропустить атаку претендентов на освободившееся место. Потом принялся вспоминать, что рассказывал архитектор Паскаль в прошлый раз, и какой раз следует считать прошлым?

И вспоминал постепенно тексты архитекторовых речей, изуродованных купюрами из-за действия аминазина и прочих нейролептиков, которыми загружали его.

– Попробуйте снять пижаму и надеть халат на голое тело. Очень помогает в жару, – сказал волосатый школьник и развел полы халата, словно крылья. Сильно изношенное маленькое тельце с отвисшим животом светилось не летней белизной. На груди и в паху ни волоска, как на ладонях. Только могуче повис большой тяжелый член, почти такой же, как бедро…

Дальше они, видимо, обсуждали размеры пениса у мужчин, потому что после продолжительной паузы память выдала новый отрывок:

– В Томске – там по моему проекту строили дворец спорта, – в анатомическом музее медицинского института выставлен пенис мужчины, помещенный в трехлитровую банку с формалином. Мой, в сравнении с тем, вязальная спица.

И сразу, без перерыва: – …возможно, имеет непривычный вид. Не знаю, не видел. Однако то, что содержит настолько значимо, что не переоценить, как ни старайся. По крайней мере, так считал пленный немец, который работал каменщиком на стройке в Клинике и представился генералом. Он еще сказал, что сегодняшние знания землян в сравнении с текстами Носителя ценятся во Вселенной не дороже старого трамвайного билета…

«Все это выдумки больного ума, – подумал он трезво тогда. – Человек сам должен определять цену своей жизни, знаний своих и умений, и сопоставлять их со стоимостью трамвайного билета».

Архитектор услышал, посмотрел внимательно и сказал: – Может и так, коллега. Только ходит этот трамвай по рельсам другой планеты. – Помолчал и вернулся к теме генерала:

– Высшие пленные офицерские чины, в том числе фельдмаршал Паулюс, после Войны содержались в Лужецком монастыре на окраине Можайска, под Москвой. Как генерал очутился в Свердловске? Хотя могли же немцы из порушенного Берлина добираться до Аргентины. А из Можайска до Свердловска рукой подать.

Мозг воспроизводил облик волосатого архитектора, его монолог и детали интерьера в формате 3D, про который ничего не знал.

– Кто автор текстов, а, может, и не текстов, вовсе? – продолжал архитектор. – Кому принадлежат нетексты? Кто ввел их в Носитель и почему? Верить этому всему или нет? Помните у Чехова: на толкучке к старым ящикам прислонена вывеска «Стирка белья». Вздумай кто-то явиться с бельем, будет разочарован – вывеска выставлена для продажи. Я не уверен, что вывеска, про которую толкую, повешена правильно или правильно прочитана. Полагаю, те двое с газетами на головах тоже хотят прочесть вывеску и понимают, что для этого ее надо правильно повесить. Думают, вывеска спрятана у меня под халатом, и прочесть ее – раз плюнуть. Не могу представить форму этой вывески, если мы так ее назвали. Это может быть документ или книга, или электронный носитель. Про последний не очень понимаю, но слово знакомо. В конце концов, не трамвай же они спрятали там. А может и трамвай, на котором человечество отправится в более счастливую и здоровую жизнь… без войн, без КПСС, без болезней, зависти и злобы. Для прятавших нет невозможного. Вы ведь мечтали когда-то стать кондуктором? Вам карты в руки.

Архитектор помолчал, ожидая реплики. Не дождался:

– Эйнштейн утверждал: «Есть два способа жить. Первый – будто чудес не бывает. А можно жить так, будто все в этом мире чудо»… Доподлинно… почти доподлинно известно, где хранится вывеска-носитель. Однако масштабы хранилища несоизмеримы размерами с Носителем. Все равно, что спрятать муравья в здании Обкома партии, а потом найти. Два солдата-строителя, посланные генералом укрыть вывеску-трамвай подальше от чужих глаз в подвалах стройки, не вернулись. Там, кстати, в самом дальнем конце, когда сооружали подвал, наткнулись по подземную речушку, не обозначенную на картах. Не стали исследовать русло. И замыкать подвал в кольцо, опоясывающее Клинику, не стали. Остановили подземные работы. А солдат тех так и не нашли. Перед отправкой в Германию генерал, а может и не генерал, второпях поведал мне историю эту.

Архитектор взмахнул полами халата. Ему показалось, что собрался взлететь и отправиться на поиски смутного Носителя. Но архитектор не спешил. Качнул рукой член, будто взвешивал. Убедился, что не истончал, по-прежнему, тяжел и на дно тянет. Не взлетел, лишь сказал: – Вам интересна эта история?

Он попробовал улыбнуться и не спросил, какая?

– Почему один псих рассказывает ее другому? А кому здесь еще я могу рассказать? Вам знакома фамилия Ливрага? Хорхе Ливрага? Аргентинец или итальянец. Из той же колоды, что Кьеркегор. Это он написал однажды: «Бесполезно обладать клочком земли тому, кто не содержит в себе кусочка неба». Мне кажется, в вас есть этот кусочек…

Утром он проснулся с мыслью отыскать архитектора и узнать все про вывеску-носитель, что укажет дорогу к сокровищам знаний неземных, от которых был необычайно далек. Эта мысль стала доминировать, тяготея над ним, делаясь навязчивой, подавляя собственные болезненные воспоминания, такие же навязчивые еще вчера.

Посмотрел на небо, почти белое от дневной жары, и увидел прекрасное лицо Эммы – глаза, рот, нос и немножко лба, и корону. Лицо улыбнулось впервые, как умела улыбаться она одна, улыбкой девочки и женщины одновременно, и сказало:

– Ступай – И он пошел, забыв про таблетки, про завтрак, про соседа, что спал стоя…

У забора для буйных уже торчали эти двое с газетами на головах, чем-то неуловимо отличавшиеся от остальных психов.

– Чего тебе, штымп? – мягко поинтересовался один. Он не ответил и полез через забор не очень умело. Они стащили его вниз. Осторожно положили на дорожку, присыпанную толченым кирпичом: – Туда по своей воле нельзя.

Он поднял голову, посмотрел на Эмму, на санитаров, на тех двоих в газетах и двинулся в дальний угол парка. Добрался, сел на корточки, прислонившись спиной к стене, посмотрел на небо: Эмма говорила что-то. Он знал, что, хотя отсюда голос был не слышен. И прежде чем действовать, собрался отрешиться от прошлого, что было связано с ней, или, наоборот, погрузиться еще глубже…


– К сожалению, двери к счастью отворяются не вовнутрь, чтобы их можно было открыть ногой. С этим ничего не поделаешь. – Услышал он женский голос, но головы не повернул.

А голос продолжал: – Когда не понимаешь мир, в котором живешь, приходится до самой смерти ходить по кругу.

Для переполненного утреннего трамвая тексты звучали неожиданным вольнодумством. Он повернулся и увидел девочку лет шестнадцати, школьницу совсем, худую и прелестную той подростковой многоугольной угловатостью локтей, колен и скул, что таится в неуклюжих, как-то боком, подскоках молодого грача по весенней траве. Она и была похожа на грача. С чуть длинноватым прямым носом с редкими веснушками и черными крыльями прямых волос по краям узкого книзу лица, желтоватого от загара, на котором пронзительным ярко-синим цветом светили большие продолговатые глаза. А еще был сарафан: открытый, дерюжный и, видимо, очень дорогой. И хорошие туфли на стройных ногах, что казались намного длиннее туловища.

Девочка продолжала что-то говорить подруге, но он уже не слышал, внимательно разглядывая странную говорунью, то ли уродину, то ли красавицу. Она несколько раз посмотрела в его сторону и сказала, помогая себе рукой: – Настоящий джентльмен не станет подслушивать трамвайные пересуды, если он, конечно, не… – Слова утонули в грохоте и звоне.

– Остынь, чува! Я спешу на работу.

– Я твоя работа! – с неожиданным вызовом сказала девочка, будто ей уже давно за двадцать и она все решила за себя и за него тоже.

Он удивился, всполошился и сошел через остановку… Их следующая встреча случилась через две недели в Доме офицеров, куда забрел на субботний танцевальный вечер. Играл джаз-бэнд Карела Влаха – такая же редкость в режимном Свердловске, как голубые колобусы на улице Ленина.

Длинное фойе не было предназначено для хорошей музыки. На танцах обычно включали радиолу, мощности которой хватало до краев узкого зала. Он стоял прямо напротив невысокой площадки, на которой расположились музыканты и, подергиваясь, с удовольствием слушал хороший джаз. Изредка отлучался за глотком водки в кабинет начальника Дома офицеров: их квартиры были на одной лестничной клетке в хорошем доме, в хорошем месте, что помогла ему получить Кира Кирилловна. Полковник изредка зазывал зимой на пельмени с медвежатиной, которую добывал охотой по лицензии и без.

Он был помешан на джазе и сам с удовольствием играл, воспроизводя по слуху композиции, услышанные в музыкальных передачах Виллиса Канаверала «Tis is music of USA». Однако местная глушилка так старательно подавляла радиостанцию, что звуки музыки с трудом продирались сквозь кагэбэшные помехи. Его выводило из равновесия их всегдашнее старание. Глушили бы «Голос Америки», который слушают все знакомые, но джаз за что?

Однажды вечером в Политехническом институте он играл на фортепиано в одной из аудиторий на отшибе. Он приходил туда с приятелем, у которого на строительном факультете учились две подруги, похожие, как сестры-близнецы. Приятель приносил водку. Близнецы, которыми периодически менялись, покупали беляши. Все пили. Он играл. Иногда ели. Постепенно в аудиторию набивалась политехническая публика. Он ловил кураж и заводил их всех, а они заводили его. Кто-то бегал за новой водкой…

Однажды в аудиторию с группой старшекурсников вошел седой человек в дорогом французском пиджаке, похожий на Ива Монтана. Он продолжал играть, наблюдая боковым зрением француза. Кончил, повернулся и не поверил: за спиной на крышке стола сидел Александр Цфасман, лучший джазовый советский пианист. Он бы меньше удивился, завидев за спиной Уральский народный хор в полном составе.

– Поиграй еще, – попросил музыкант.

У него хватила ума не спрашивать, что? И принялся за «Take Fife», Пола Десмонда. И так увлекся, что перестал смущаться запахом водки изо рта и потными ладонями. А когда Цфасман подошел к фортепиано и принялся помогать ему правой рукой, почувствовал себя на седьмом небе. И не успокоился, пока не достал себе точно такой же серо-черный крапчатый французский пиджак…

– Вы так увлечены музыкой, что не видите ничего вокруг. – Девочка из трамвая с текстами Кьеркегора, помогая себе руками, строго пеняла ему: – Настоящий джентльмен давно бы поздоровался с дамой.

– Здравствуйте. Меня зовут Глеб Нехорошев. Любите джаз?

– Эмма… Предпочитаю песни советских композиторов. – Ее лицо было совершенно серьезным, только в синих глазах мелькали голубые вспышки, будто ехала милицейская машина и мигала во всю. – Пора приглашать даму на танец. Или ждете, когда объявят белый?

– Жду песен советских композиторов. – Он стоял и смотрел на девочку-школьницу, которую видел второй раз в жизни, и чем дольше смотрел, тем отчетливее понимал, какой удивительный сказочный подарок преподнес ему душный свердловский трамвай. Не стал спрашивать, за что, и сосредоточился на банальном: как удержать ее, чтобы не ушла, чтобы не потерять…

Влах увел своих лабухов вместе с публикой в джазовые импровизации. А он продолжал таращиться на девочку. Отчаянно хотелось взять ее за плечо, но не решался, хотя чувствовал себя гораздо взрослее и мудрее. Она тоже притихла. Только причудливо поблескивала вспышками голубого на синем.

Он попытался проникнуть вглубь этих круглых синих колодцев, но она не пускала дальше радужки. Он усилил натиск. И зрачки стали почти прозрачными, открывая дорогу. Торжествуя, он собрался в путь…

– Потанцуем, – сказала девочка, опустила глаза и протянула ладонь. Он взял ладонь, машинально ощупывая пальцы. – Это твист, – сказала девочка, помахивая коленями и попрыгивая вбок, как грач. – А вы танцуете буги-вуги.

– Предпочитаю буги, как вы – песни советских композиторов.

– Не пробовали маршировать под полонез?

Вскоре музыканты собрали пюпитры и уехали вместе с инструментами. Дежурный офицер включил радиолу, поставил пластинку с песнями Майи Кристалинской. Он пригласил девочку в директорский кабинет. Представил хозяина: большого толстого полковника с гладко выбритым черепом и гулким, как в бочку, командным голосом.

– Эмма, – сказала девочка.

Полковник собрался пошутить и уже набирал воздух в грудь.

А она подошла и протянула руку с таким достоинством, что друг дома стал нервно поправлять галстук и застегивать пуговицы на кителе. Но водку понемногу выпили всю…

– Могу предложить армянский коньяк, – принялся ворковать полковник, хлопоча о своем превосходстве. Взял девочку под локоть и, что-то нашептывая, повел к шкафу в простенке. Она не пыталась высвободить локоть, просто остановилась. Полковник посмотрел на нее. Сказал, будто простой лейтенант: – Понял. – И не стал открывать дверцу шкафа с алкоголем. Девочка отправилась к дальнему окну, задернутому тяжелой белой шторой, модной в кабинетах больших военных начальников. И пока шла, сведя лопатки за спиной, чуть покачивая высоко поднятой головой на тонкой шее, отставив попку и поднимая ноги так странно, прямо от паха, будто шла по воде, мужчины смотрели на нее, как на чудо. В юном создании было столько нездешнего достоинства, уверенности, породы высокой, артистизма, и чего-то еще, совершенно непонятного, с чем они сталкивались впервые. Так ходить могла позволить себе Марлен Дитрих или Элла Фитцджеральд, после того, как Армстронг отмыл ее, избавил от вшей и научил петь; или Екатерина Фурцева, если бы выучил кто-нибудь, или королева Елизавета. Он представил себе молодую английскую королеву, неказистую совсем. Елизавета могла позволить себе все – ее играла свита.

– Я провожу вас, – сказал он, будто собрался на другой материк.

– Я сама. – Девочка повела плечом и вышла. Он бросился следом и не нашел.

Следующий месяц он прожил в поисках Эммы, снедаемый нестерпимым ожиданием, к которому позже присоединилась горечь от бесперспективности затеи. Самодостаточное и целостное бытие свое он медленно разрушал, наплевав на работу, на себя самого, и прилежно перемещался в трамваях, перезнакомившись со всеми кондукторами. Слонялся по улице Ленина. Проводил вечера в Доме офицеров.

Наваждение нарастало по экспоненте. Он забросил свою сексуальную подругу Лизу с прекрасной фигурой и неприметным лицом – нейрохирурга из отделения травматологии.

В то утро в трамвае он болтал со знакомым кондуктором и рассказывал, как в детстве мечтал тоже быть кондуктором и объявлять остановки, и дергать веревочку над головой, сообщая вагоновожатому: можно трогаться. А молодуха кондуктор кокетничала в ответ и покрикивала на публику, требуя передавать деньги на билеты.

– Теперь вы мешаете работе кондуктора! – услышал он за спиной и замер, боясь оглянуться.

– Не трусьте. Вы не один в трамвае. – Эмма точно оценила его состояние. – Поворачивайтесь, сударь. Мечта прекрасна своей неисполнимостью. Ваша начала развеиваться. – Она шутила, улыбалась шуткам своим, взмахивала руками, он видел спиной, как… и боялся повернуться. Помогла кондуктор: толкнула в грудь и сказала: – За тобой пришли. Похоже, контролер. Покажи ей билет.

Он обернулся. Она стала еще лучше. Выше ростом, синей и больше глазами. Толчея в трамвае обходила ее стороной. Она была так совершенна, так, без изъянов, сложена лицом и телом, что отчаянно хотелось потрогать руками и убедиться, что взаправду существует в переполненном транспортном средстве Свердловска. Когда на остановке открылись двери и задул сквозняк, она присела, прижала подол сарафана в косую школьную линейку с нечитаемыми словами к коленям, и стала похожа на сказочную царевну-лягушку. И продолжая улыбаться, и придерживая корону на голове, спросила:

– На работу торопитесь?

– Вы говорили – я ваша работа.

Она сразу стала серьезной. – Можете пропустить работу?

– В Клинике?

– Вы служите где-то еще?

Он продолжал пошатываться внутри, как после хорошего удара по голове: – Могу, только…

– Тогда поедем купаться на Шарташ.

Он провел рукой по груди, где под дорогим штатским пиджаком была белая нейлоновая рубаха и темный французский териленовый галстук. – В таком виде?

– Ну… галстук подобран не совсем удачно. И туфли не мешало бы почис…

– Это мокасины, – обиделся он.

– Тем более. – Она снова улыбалась. – Выходим на следующей остановке.

У него был операционный день сегодня: две плановых резекции желудка, которые откладывать нельзя. Краснея от стыда, набрал номер заведующей отделением плановой хирургии: грузной, не очень старой старой девы, Киры Кирилловны, служившей вторым профессором кафедры госпитальной хирургии в мединституте. Прекрасная в некрасивости и остроумии своем, посвятившей жизнь хирургии, она была его учителем и лучшим другом. Он мучительно врал ей что-то, а она, понимала, что врет, и не очень строго пеняла:

– Сама прооперирую твоих больных. Но завтра побреешь мои подмышки. – И повесила трубку.

Пока он потел в телефонной будке, девочка успела остановить такси, что было сравнимо с поимкой голубого колобуса на лестницах Почтамта.

Пляжа на озере Шарташ не было. Природа здесь предпочитала не тратить себя: сухая глинистая почва с мелкими камушками и редкими островками сорной травы. Середина рабочего дня. Людей нет. Нет кабинок. Нет лежаков.

Пока он оглядывался, девочка расстегнула платье и осталась в купальнике. Не в привычных, хорошо знакомых, сатиновых доспехах, но в чем-то узком и плотном, и очень нездешнем. Он совсем потерял рассудок. Что-то бормотал, суетился, пытался снять туфлю-мокасин, стоя на одной ноге. А она достала из сумки большое цветастое полотенце, расстелила и улеглась на живот, безобидно и невинно, И забыла о нем.

Чувствуя себя сиротой, он сел рядом: в брюках, даже пиджак не снял, не распустил узел галстука. И приготовился рассказать, как мучительно искал ее.

– Это я нашла, – сказала девочка.

Ему было хорошо, будто заполучил должность заведующего хирургическим отделением. Сидел, любовался девичьей спиной и ягодицами, бедрами и ложбинкой на пояснице. И ловил себя на том, что не испытывает сексуального влечения к девочке. Обеспокоился, прислушался к событиям в собственном паху.

– Не тревожьтесь, – успокоила девочка, будто знала про него все.

Он вскочил, походил, не находя занятия. А потом нашел и принялся бросать камушки в озеро, чтобы отскакивали от поверхности воды. И бросал, будто недоросль, хотя был вдвое старше. Казалось, ему шестнадцать, а ей тридцать два. Поэтому она мудрее и проницательнее, и отгадывает мысли. А ему уготована роль…

– …роль недоросля, – подсказала девочка и рассмеялась, посветив синим со вспышками голубого: – Давайте поплаваем. Надеюсь, на вас не только брюки.

Они вошли в воду, трогательно взявшись за руки. От волнения он забыл, что умеет плавать и топтался на мелководье, поглядывая, как девочка приличным брасом удаляется от берега. Быстро нагнал, сделал круг и снова двинулся вперед кролем. Доплыл до середины озера, повернул обратно. Выбрался на берег. Девочка успела одеться. Завидела его и сказала: – Я не завтракала.

Он был готов к более серьезным подвигам, но спорить не стал: – Здесь неподалеку буфет с минеральной водой и печеньем. Металлическая будка с решеткой на окне была раскалена, как печка-буржуйка. Два мужика наливали в граненые стаканы бесцветную жидкость из бутылки с наклейкой «Нарзан» и заедали конфетами-подушечками. В витрине парились несколько пряников, облепленных мухами, и пара бутылок минеральной воды.

– Позавтракаем в городе, – сказал он, стараясь перехватить инициативу.

– Хочу здесь, – негромко и ненастойчиво сказала девочка. Подошла к буфетчику. Склонила голову. Вернулась: – Там, позади дома, есть столик под деревом.

– Будем есть пряники с «Нарзаном»? – нервно рассмеялся он.

– Пойдемте…

Худосочный армянин в густых усах и огромной кепке, преданно поглядывая на девочку, суетился у стола. Над столом росла большая береза. Старая и сонная, почти без листьев, она неряшливо роняла на стол насекомых и засохшие сережки.

Вскоре стол был заставлен тарелками с закусками, большую часть из которых он видел впервые. Буфетчик притащил холодную бутылку «Зубровки» и при них откупорил. Ему показалось, что сходит с ума. Не хватало струнного квартета живьем с Вивальди. А девочка беспечно и блаженно поедала холодную севрюгу, ветчину, сыр, чищенные грецкие орехи…

– Едим, будто перед концом света, – сказал он.

Девочка осторожно поддела вилкой толстую гусеницу, что упала в тарелку с березы, поднесла близоруко к глазам и сказала, улыбаясь: – То, что гусеница называет концом света, наш учитель биологии называл бабочкой.

Сюрпризы не кончались. У буфетчика появился ассистент. Развел огонь и принялся жарить шашлык.

Он чувствовал себя, как на приеме в Кремле. Подавленно поглядывал на девочку и в который раз задавался вопросом: что происходит? И содрогался при мысли о сумме, которую назовет сумасшедший буфетчик за неожиданное пиршество. Однако обошлось.

Ассистент буфетчика отвез их в город на своем «Москвиче». Остановился возле Почтамта. Выжидающе оглянулся.

– Вам пора в Клинику. – Девочка улыбнулась, обезоруживая. – Я поеду дальше. Не волнуйтесь так. Увидимся. – И укатила.

Он сел на ступени Почтамта и стал несчастен, потому что содержание его жизни, ее трафик, адекватность и полнота сознания, находились теперь на попечении Эммы, если это можно назвать попечением.

Значит, снова мучительное ожидание, снова поиски, изнуряющие бессмысленностью, которые ни к чему не приведут. И старался найти логику в ее поступках, и понять, что движет прекрасной девочкой Эммой, к странностям которой не смог притерпеться. И всякий раз натыкался на стену, сложенную из разнородных кирпичей непредсказуемых поступков, загадок и абсурдов. Это уже была не любовь, но нечто весьма патогенное, как свирепствующая неподалеку сибирская язва, в эпидемии которой ему была отведена роль жертвы. Помучившись, остановил поиски: пусть будет, что будет. С подобным решением десятки лет жила вся огромная страна…

А девочка Эмма отыскалась довольно быстро. На теннисных кортах Политехнического института, в перерыве между сетами, он сидел на скамейке и болтал с партнером, которому проигрывал с крупным счетом. Она подошла и жизнерадостно сказала в спину: – Здравствуйте, сэр.

Он так дрогнул телом, что переполошил соперника. И не спешил оборачиваться, как в трамвае, страшась и радуясь.

– Ноги плохо работают… а слева лучше бить двумя руками. Всегда, – сказала она, не желая замечать, что говорит в спину.

– Здравствуйте, Эмма! – Он встал, обшаривая глазами лицо и одежды, в надежде, что она не так хороша, как раньше. И понимал, что хороша, что стала лучше: и ноги длиннее и рот больше – совсем, как у лягушки, – и глаза в этот прохладный августовский день сияли синим, будто две лампы «соллюкс» в кабинете физиотерапии Клиники. И сказал: – Теннис – «это маленькая жизнь». Хотите сыграть пару геймов? Надеюсь, на вас не только юбка. Хорошо, в следующий раз. – И понимал, что задирается, что силы не равны, но поделать с собой ничего не мог. И не знал, чего хочет.

– Если не знать чего хочешь, значит хотеть очень многого… или ничего. – Девочка Эмма удивляла избытком проницательности, была доброжелательна и миролюбива, и не старалась держать дистанцию. Похвалила теннисные доспехи. Посветила глазами, обволакивая синим и густым – соллюкс отдыхал. – Я с машиной. Жду вас через десять минут.

Он бросился в душ. А когда выбрался на улицу, не увидел ни девочки, ни машины. Вспомнил все мытарства. Встал понуро и знакомое недоумение, и обида, а теперь уже и злость, проникли в душу, чтобы остаться там. И не обращал внимания на черную «Волгу» с серыми занавесками на окнах, поджидавшую партийного босса. Машина мигнула фарами. Еще не веря, подошел, склонился и увидел девочку Эмму за рулем. Молча сел рядом, волнуясь и поглядывая на невиданный никогда радиотелефон.

– У нас несколько часов. Можно снова на Шарташ, – сказала она беспечно и невинно. – У буфетчика найдется свободная комната. Но гостиница лучше.

Недоумевая, он медленно приподнимал чужой занавес, старался понять, про что она. А когда понял, засмущался, как семиклассник, и сказал, холодея: – Тогда «Большой Урал». И осознал себя, когда шел по большому мраморному холлу с высоким потолком. И на ходу, дрожащей рукой, незаметно вкладывал в паспорт двадцать рублей – все, что нашел в карманах. Шел, страшась, что вдруг получится. И что тогда делать в гостиничном номере с девочкой Эммой?

Администратор у стойки, нервная черноволосая женщина, вынула изо рта сигарету с помадой на фильтре: – Мест нет. – На мгновенье подняла глаза и строго добавила: – Гостиница только для приезжих.

Кроме проницательности у нее была гипертрофия щитовидной железы, которая давала нервозность, гиперкинезы и блестящие зрачки. Однако обсуждать тему гипертиреоза не стал, хотя был уверен – начни и гостиничный номер был бы обеспечен. Превозмогая себя, сказал: – Я приезжий, иногородний… улица Гагарина 29, квартира 6… третий этаж. – И протянул паспорт.

Администратор старалась пальцами через обложку определить количество вложено купюр. Не смогла. Открыла. Помедлила и вернула: – Ничем не могу помочь.

Удивительно, но он возвращался и тешил себя призрачной надеждой, что черной «Волги» у подъезда нет. Что девочка Эмма, как обычно, укатила, решив этим все проблемы. Будто кто-то другой месяцами слонялся по городу в мучительных поисках, обуреваемый любовью и надеждами.

– Сколько денег вы положили в паспорт? – Девочка была лучезарна и спокойна. – Я так и думала. Этого мало. Я пойду сама.

– Нет, нет, – забеспокоился он.

Она согласилась: – Просто покатаемся.

– Давайте! – оживился он.

Чья-то черная «Волга» везла их по городу. Эмма вела машину не хуже инструктора в автошколе ДОССАФ. А он ловил себя на мысли, что любовь к ней слишком затратна – не рассчитаться – из-за постоянных умственных усилий и душевных тревог, к которым не был приучен, как Илья Обломов. И не знал, что без них любовь хиреет. Потому что любовь – когда отдаешь, а взамен не ничего хочешь.

Машина подъехала к озеру. Он сказал тревожно: – Снова Шарташ?

– Единственная тревога человека должна быть о том, почему он тревожится. На той стороне отведены места для иногородних, – царственно сообщила Эмма и двинула машину вкруг озера. Они остановились в небольшой березовой роще с низкорослыми корявыми деревьями, искореженными свердловским климатом.

– Поцелуйте меня, – попросила Эмма. От прежнего величия не осталось следа: перед ним, замерев в ожидании, доверчиво сидела девочка-школьница.

Он придвинулся, коснулся ладонью щеки, волос у виска, осторожно провел пальцами по губам, впервые узнавая, какая она на ощупь. Заглянул в глаза: радужка была почти прозрачной, приглашая вовнутрь, в душу этой странно красивой, отважной и непредсказуемой девушки. И собрался в дорогу, и приготовился погрузиться в два прозрачных колодца, чтобы познать природу необычного юного существа. Но в голову, отвлекая, почему-то лез редкостный диагноз клинической патологии: «ювенильный идиопатический артрит». И как ни старался, не мог представить его вживую. Зато перед глазами покачивался иглодержатель с круто изогнутой толстой хирургической иглой и лигатурой из кетгута. Отвлекся, чтобы убедиться в постановке пушки на боевое дежурство. С ужасом обнаружил, что там еще конь не валялся. И, готовый от стыда провалиться сквозь землю, отчаянно дергал ручку дверцы.

Избавление пришло неожиданно: оба услышали крики, шум близкой драки. – Не выходите! – попросила Эмма, но он уже открыл дверцу и с облегчением двинулся на крики. Возле серой «Волги» с военными номерами группа мальчишек-старшеклассников атаковала одинокого солдата. Тот падал под ударами. Поднимался и снова падал, и что-то жалобно твердил. А мальчишки не злобствовали сильно. Били солдатика, посмеиваясь, и совали под нос расчехленный фотоаппарат ФЭД.

Он подошел: – Пятеро на одного? Нечестно.

Мальчишки оставили солдата и двинулись к нему. Он понимал, что их слишком много и что на помощь солдатика рассчитывать не приходится. Однако видел Эмму за спиной и не собирался ударить в грязь лицом. Оттолкнул одного, потом другого, стараясь не перегибать палку. Оба устояли на ногах, но «дружелюбию» нападавших пришел конец. Мальчишки превратились в стаю волков, свирепых и беспощадных. В руках появились камни. У одного – нож. Четверо парней стояли перед ним.

«Где пятый?», – подумал он и тут же был атакован толчком в грудь. Пятый, скорчившись, сидел на земле за его спиной. Ему удалось подняться, но они снова свалили его. Услышал, как солдат завел двигатель и подумал: «Сукин сын». Смог встать на четвереньки, но дальше дело не шло. И тогда заорал, что было сил: – Выйди, солдат! Помоги, защитник отечества хренов!

После долгой паузы дверца распахнулась, но не спереди. Вышел мужчина. В костюме. Пожилой. Невысокий. С портфелем в руках. Пристроил портфель на капот и двинулся на передовую. Дальнейшее походило на драки в ковбойских фильмах, когда герой управляется с десятком вооруженных головорезов и гордый собой возвращается к поджидающей красавице. Только управлялся с разгневанными парнями пожилой интеллигент в шляпе. И делал это так артистично и умело, без видимых усилий, используя неизвестные приемы рукопашного боя, что уложил всю компанию в считанные секунды. Забрал фотоаппарат. Не забыл про портфель. Молча сел в машину и укатил.

– Что это было? – поинтересовался он, возвращаясь к Эмме.

– Я говорила, что эта сторона озера для иногородних, – улыбнулась девочка. – Это гомики. В гостиницу их не пускают. Дома увидят соседи. А здесь… здесь их фотографируют мальчишки и, шантажируя, требуют деньги.

Они снова сидели в машине. – Нас тоже фотографируют?

– Им сейчас не до нас. Борьба украшает мужчину. – Эмма умела придавать банальностям значительность библейских откровений. – Мы сейчас все поправим. – Достала из сумки носовой платок. Промокнула ссадины. Поворошила волосы, провела рукой по щеке, приблизила лицо, а чтобы не боялся, прикрыла глаза. Прикосновение губ было таким осторожным, что ощутил сначала только дыхание. Приученный к поцелуям «в засос», ожидал, что втянет в рот его губу и примется сосать, и сам готовился к ответным действиям. А она лишь чуть касалась чужого рта губами, будто соприкасались две души. Это было так неожиданно, что опешил, и почувствовал движение в стратегическом месте. Однако до постановки на боевое дежурство было далеко. И страх вперемежку со стыдом снова накрыл его с головой, как шинелью.

– Облака мешают? – улыбнулась Эмма. Они снова поменялись годами: он мальчишка, ей тридцать два. Взрослая женщина осторожно расстегивает пряжку на ремне. Он хочет помочь, но она отстраняет руку, тянет молнию вниз. Проводит пальцем. И сразу протрубили трубачи тревогу. Кто-то умелый откинул крышку люка и поставил ракету на боевое дежурство.

Он уверовал в себя. Помог снять плащ. Принялся расстегивать пуговицы на платье, что сзади, и решать, как станет командовать парадом в тесном пространстве автомобиля, и в какой последовательности будут разворачиваться события.

А у нее был собственный план. Отстранилась. Будто лишнюю кожу, сняла платье через голову. Лифчика не было. Только штанишки и корона царевны-лягушки. Он дотронулся пальцами до розового соска, помедлил, приник губами. Эмма не противилась. Положила его руку на бедро, указывая маршрут, но он был слишком занят грудью. Ей пришлось подтолкнуть, куда следовало, руку – да, да, куда следовало, послышалось ему, – допуская ладонь до блаженства. Там было горячо и влажно. И мешая друг другу, и цепляясь пальцами, они вместе открывали второй фронт, и вместе скользили по шелковой ткани штанишек, пока не решились стянуть их.

Он поглядывал на заднее сиденье, а она не спешила перебираться туда, и не позволяла открыть огонь, изводя его и себя блаженной медлительностью. А когда созрела для боевых действий, умело для тесного пространства перебралась к нему на колени, села верхом, в стременах пока, и стала медленно опускаться.

И вдруг совсем над ухом заорал кто-то: – …следование! Я сказал, прекратить преследование! Не стрелять! Не стрелять, мать вашу! Повторите! – тревожно и гневно кричал мужчина. Голос продолжал отдавать команды, пока девочка нащупывала нужную клавишу на радиотелефоне.

Тишина была такой, что услышал, как кровь покидает кавернозные тела. Следом пришел страх. Вечный страх перед властью, густой и липкий, хоть ни в чем не был виноват. Но для власти это никогда не имело значения. И желание истаяло, будто голос в радиотелефоне, что кричал: «Cease fre!», отдавал приказ лично ему.

Стараясь скрасить неловкость, Эмма снова включила радиотелефон, повозилась с клавишами, и непривычно чисто и громко, будто рядом с машиной расположился большой джазовый оркестр, зазвучала прекрасная незнакомая мелодия.

– A fower is a lovesome thing, – сказала девочка с придыханием. – Любовь не уживается со страхом. Не молчите. Говорите! Доминируйте. Не бойтесь ни себя, ни власти, которая привычно воюет с теми, кто не в шахте и не у станка. Вам снова тридцать два, а мне шестнадцать. У вас большие сильные руки. Вы бы могли стать блестящим хирургом. Почему заведующая хирургическим отделением, в котором служите, хочет этого больше вас? Почему не можете состояться?

– Не знаю, – признался он, приводя себя в порядок. – Говорят, неплохо оперирую…

– Кто говорит?! Ваша заведующая так не считает.

– Да, к сожалению, состояться не удалось… Из-за лени, отсутствия интереса, нежелания бессмысленно, до изнурения, тратить силы на изучение хирургической науки, совершенствование техники, зубрежку языков, ночные дежурства в Клинике… Природа не слишком щедро наградила меня талантами. К тому же любимая страна своими законами, руками друзей, сограждан, начальников больших и малых, профкомов и парткомов не позволит состояться по-настоящему.

– Почему?

– Из-за того, что власть и народные массы испытывают друг к другу нескрываемую неприязнь. – Он цитировал чьи-то чужие, заимствованные тексты, неведомыми путями попавшие в голову. – И вместе ненавидят интеллигенцию, которая безмятежно наслаждается относительно комфортным существованием. И лишь изредка отвлекается на бессмысленную полемику о бренности и тленности режима, о роли и значении своем. И делает то, что нравится, пока позволяют, даже если позволяют те, кто не нравится. И сор из избы не выносит. И не нарушает хрупкого равновесия. И не тычет чем-то острым в больные места власти… Понимаете теперь, почему легкая необременительная жизнь с алкоголем, parties, новыми знакомствами, ресторанами, концертами кажется предпочтительней и привлекательней всего остального? Вы ведь тоже не проводите целые дни на баррикадах. – Он корил власть, не зная, какой она станет в недалеком будущем. И власть не знала, и великий советский народ тоже не знал.

Эмма, возможно, знала, поэтому у нее были другие предпочтения и другие ценности, и заботы другие: – После того, как ваши руки побывали у меня под юбкой, мы можем перейти на «ты».

С этим трудно было спорить. Он и не спорил, притерпевшись к странностям ее. И молча любовался легкомысленной и прекрасной царевной-лягушкой, понимая, что для молчания хватает тем. А потом увидел двух мужчин… высоких, в изношенных защитных одеждах, похожих на шинели. В сапогах. Не таясь, они пробирались сквозь жидкий березовый лесок к машине, но так странно, будто шли по минному полю. Он коснулся ее руки:

– Смотрите!

– Это за мной, – сказала Эмма, не дрогнув голосом, не изменив лица. – До города доберетесь сами. – Подтолкнула, помогая выбраться из машины, и, вдавив педаль газа в пол, двинулась прямиком на незнакомцев.

Столкновение было неизбежным. Он прикрыл глаза и не увидел удаляющуюся «Волгу» и тех двоих на заднем сидении…


А когда открыл, то снова сидел на корточках в углу больничного парка, прислонившись спиной к стене и думал: «Надо попасть в отделение для буйных и поговорить с архитектором о вывеске-носителе. Симулирую буйное помешательство, как архитектор. Только зачем его туда понесло? А если не по своей воле?».

Он встал, посмотрел на белое от жары небо, и двинулся к клумбе, разбитой напротив столовой. Добрался до середины и принялся скрести землю ногтями, и тосковать, и восходить к высокой степени безумства. Выдрал несколько больших желтых цветков, засунул в рот вместе с корнями и землей. И, прежде чем его заметили санитары, вытоптал остальные. Подбежав, они скрутили руки, но бить не стали, зная, что хирург. Лишь старались вытащить цветы изо рта, что торчали, как у лошади. Он мотал головой, стискивал зубы, вырывался, а кричать не мог.

Его повели в отделение. По дороге он выплюнул цветы и принялся орать невразумительное. Привязали к кровати, послали за врачом. Врач пытался успокоить, гладил по голове, как ребенка, называл по имени отчеству, обещал выписать и вернуть к работе. В конце концов, попросил сестру ввести внутривенно тиопентал натрия с аминазином. Его развязали, когда уснул…

Он проснулся через час, уверенный, что аккредитован в отделении для буйных. Лежал с закрытыми глазами, стараясь на слух определить, так ли это. И услышал пушкинское, знакомое до боли: «Над вымыслом слезами обольюсь. Над вымыслом слезами…», что раз за разом без пауз проговаривал псих с соседней койки с синдромом Ла-Туретта, страдавший эхолалией. И с горечью думал: «Не получилось»…

Вторая попытка попасть в отделение для буйных, увенчалась успехом, хотя обошлась недешево. Ему пришлось разбить несколько окон в палате, опрокинуть кровати, избить пару больных, попытаться изнасиловать сестру, что было верхом безумства для тихих. А на десерт отправил в нокаут опостылевшего санитара. Рост и сила позволили легко сделать все это…

Он трудно просыпался после лекарственного коктейля, введенного внутривенно, и не осознавал, где находится, хотя запахи и крики вокруг подтверждали, что не оплошал. Кто-то осторожно копался в его прямой кишке, странно и приятно, но поднять голову и посмотреть не мог. А потом острая боль, яркая и жгучая, пронзила тело. Он не сразу сообразил, где она локализована, а когда понял, было поздно: буйные психи насиловали его, пользуясь беспомощностью. Он задергался, пытаясь выбраться из-под потных вонючих тел. Унижение и злоба были так сильны, что казалось еще немного и освободится. Но вышколенные санитары умели привязывать пациентов к кроватям. Только ноги привязать забыли. Он встал вместе с кроватью во весь рост. Во все свои сто девяносто четыре сантиметра. Но возбужденные психи, свалившиеся с него, как с дерева, не собирались отступать. Сколько их было: трое, четверо, пятеро? Без коры, только спинной мозг и подкорка. Они могли сделать с ним, что угодно. Кольцо сужалось. Испуганный рассудок пробуждался.

«Они даже не волки, – думал он, ворочая кровать за спиной. – Они хуже, потому что без рефлексов опасности, боли и страха». И закричал, что было силы: – Санитары! Санитары! – И увидел архитектора, протискивающегося к нему сквозь буйное кольцо. Странно, но психи расступились, пропуская старика.

Архитектор подошел – он стал меньше ростом, еще больше зарос волосами, хоть неделя прошла всего, – задрал голову, чтобы заглянуть ему в лицо и сказал негромко: – Не кричите. Ночь на дворе. Какие санитары. – И принялся развязывать простыни.

Волки-психи разбрелись. Он не запомнил лиц и не узнал бы при встрече, чтобы свести счеты. Оглянулся. Свет здесь ночью не выключали. Картина, что увидел, была настолько ужасающей, что зажмурился. И сразу в ноздри ударил концентрированный запах аммиака, фекалий и специфический запах пота сумасшедших. Он зашатался. Закрыл рот и нос ладонью, и боялся отвести ее от лица. Глаза слезились. И уже сквозь слезы всматривался в безумный даже для психиатрической больницы мир.

Почти все они – а их там было человек сорок – не спали. Некоторые стояли в неудобных позах, застыв в кататонии. Другие без одежды лежали на загаженном деревянном полу. Простыней не было. Подушек тоже. Только мокрые грязные матрацы, изредка крытые клеенкой. И огромное количество зеленых навозных мух, что с почти человеческим неистовством бились о темные окна, словно старались поскорее выбраться из ужасающей человеческой клоаки. Отступали, набирали скорость и снова ударялись о стекло, пока не падали в изнеможении на подоконник, где копились зеленые трупики. Их жужжание служило саундтреком мизансцен, безостановочно следовавших одна за другой. Многие разговаривали сами с собой. Кто-то бился головой о дверь. Кто-то истязал себя, прокусывая кожу зубами на предплечье, и с интересом наблюдал, как течет кровь. Кто-то мазал лицо фекалиями… Все были разобщены, изолированы друг от друга. Каждый сам по себе: не видел, не слышал, не замечал соседа. Только двое в дальнем углу палаты молча дрались, но как-то странно, по-звериному. Один внезапно останавливал драку, поворачивался к противнику спиной, словно забывая. А другой, не удивившись, принимался ковырять пальцем стену. Через минуту кто-то вспоминал, и они снова брались за дело.

– Пойдемте, – сказал архитектор и потянул за собой к одному из окон, зарешёченному железными прутьями. – Вас здесь не тронут.

Сквозь пижаму он притронулся рукой к развороченному заду и промолчал.

– Иисус, – продолжал архитектор, – сильно отяготил человеческую жизнь, усеяв ее бедами и напастями, терниями с колючками. И минимизировал процветание. Однако радость осознанного бремени для некоторых есть то нормальное состояние земного бытия, без чего человечество утратило бы «уравновешенность». Понимаете о чем я? Ничего, позже поймете. А сейчас попробуем довести начатый когда-то разговор до конца. Вы ведь здесь за этим?

Архитектор уверенно продвигался вперед, переступая через психов, что валялись на полу, обходя кровати и стоящих больных. И странное дело, все они, как могли, выказывали ему почтение… даже те, что лежали лицом в пол или застыли в кататонии. Будто к каждому подходила большая добрая собака, улыбалась и позволяла погладить себя. А может, им казалось, будто к больничному причалу подплыла океанская яхта, и капитан, добродушно улыбаясь, предлагает прокатить желающих… На мгновенье в глазах больных появлялось что-то человеческое. Казалось, еще немного и по команде архитектора буйная безумная публика выстроится полукругом и запоет хором или станет делать производственную гимнастику, несмотря на поздний час. И язык не поворачивался сказать про все это: маразм крепчал.

Он еще был под «шубом» лекарств, но все существо, все клетки большого сильного тела твердили в голос, что душевно выздоравливает, что почти здоров. Здоров! И надо поскорее выбираться отсюда, а не слушать бредни сумасшедшего архитектора. И, расталкивая больных, бросился к двери. И колотил кулаками по толстой жести. И кричал: – Позовите врача! Врача мне! Врача!

– Остыньте, коллега, – мягко сказал архитектор. Взял за руку и снова повел к окну с железными прутьями, и продолжал по дороге:

– Человечество возвысилось над материальностью окружающего мира благодаря одному, кажущемуся сверхъестественным, свойству: интуитивному ощущению божественного. С самого начала вся жизнь человека разумного, все следы его деятельности пронизаны магией служения таинственному контакту между его собственной духовной личностью и Создателем. Не помню, кто первым сформулировал это. К сожалению, в философии заимствования никогда не закавычиваются. К тому же ночью в отделении для буйных это не имеет значения. – Он хихикнул. – Материалисты утверждают: все – плод эволюции, результат случайностей. Но как бы это ни называли, разумная эволюция, использующая накопленный опыт и случайности, которые не являются случайностями, доказывает присутствие во Вселенной некоего Создателя, Творца, существующего в виде реального исторического артефакта. Это Сверхсущество, называйте его, как угодно, сотворило удивительно совершенное по своей гармоничности и функциональности устройство, называемое мозгом. Никакие случайные связи, случайный отбор никогда не могли бы создать ничего подобного. Поэтому чувство осмысленности пребывает с нами…

Он слушал архитектора и думал, что мир – результат случайностей. И тот, что в психушке, тоже. И что разумнее всего оставаться неразумным. В палате было так тихо, будто и впрямь буйные психи построились в колонну и по команде архитектора-малышки отправились в ночной парк заниматься производственной гимнастикой.

– Создатель дал нам мозг, – сказал архитектор. – Придумал программу процедур и событий, определяющих развитие человечества. И ждет, когда люди перестанут верить, что Он думает за них, и начнут думать вместе с Ним. А чтобы ускорить процесс, Он оставил нам некоторые знания и технологии, которые обеспечили начальный прогресс и продолжают обеспечивать. И должны помочь понять природу Мирозданья, его законы и следствия этих законов, на которые так падки люди, потому что держат их за физические и биологические чудеса. Фундаментальные для человечества вопросы, такие как пространство и время, происхождение жизни, новые виды энергии, оружие массового уничтожения, антигравитация, старение, опухолевые процессы – всего лишь частные случаи этих законов и правил.

Архитектор вытащил из кармана больничной пижамы сухарь и принялся сосать. Размягчил, прожевал и продолжал:

– Иисус, пожалуй, был первым Посвященным, кто совсем близко подошел к Носителю или даже заполучил его. Он называл это Светом. И говорил, что Свет в нем самом, и мечтал передать Свет людям. Но что-то пошло не так. Возможно, его background не позволял внятно, в терминах той поры, объяснить публике природу Света и его законы. Христа распяли, а Воскресения, как ни крути, не случилось ни на третий день, ни позже. Однако Сюнь-Цзы говорил когда-то про такое: «То, что происходило тысячи лет назад, непременно возвращается. Таково древнее постоянство».

Архитектор умолк, вытер рукавом мокрый лоб. Прислушался. Психи возвращались после производственной гимнастики в парке и снова дрались, и ссорились, и кричали, даже самые молчаливые. Архитектор заторопился:

– Информация, оставленная Создателем, существует в разных видах, на разных носителях и хранится в нескольких местах на земле. Часть таких мест известна. Однако идентифицировать артефакты, которые являются носителями информации, удается крайне редко. А информацию еще надо прочесть и понять.

Это была первая прохладная ночь. Небо светлело. Ссоры и шум за спиной нарастали, заглушая жужжание мух.

– Если верить генералу-строителю, один из таких носителей, добытый немцами в Тибете или Карелии, или на Алтае спрятан в подвале Клиники. Остальное вы знаете, – закончил архитектор почти скороговоркой.

Они оставались стоять у окна. Вот-вот должно было взойти солнце. Он посмотрел на небо и увидел лицо Эммы: глаза, нос рот и немного лба… и контур короны на голове. Она улыбалась и говорила что-то. Он замер, вслушиваясь…

– Это моя дочь, – сказал архитектор. – Погибла, когда зашла слишком далеко… в поисках Носителя. Хотя, возможно, это был просто несчастный случай, стечение обстоятельств. – Он посмотрел на дверь. – Зовите санитаров, чтобы выпустили. Теперь вы знаете что-то про Носитель. Остальное предстоит узнать самому.

Он послушно двинулся к двери.

– Подождите! Еще вопрос. Нет, не про Эмму… Мы оба в отделении для буйных психиатрических больных. Ни вы, ни я не в состоянии адекватно оценить свое безумие, тем более безумие другого. Не исключаю, что все, рассказанное здесь – плод моего больного воображения. Может быть, я ничего не говорил, а услышанное вами – результат вашего собственного помешательства. Можно верить и не верить. Понимаете о чем я?

– Мне не нужна вера. Я адекватно оцениваю свое состояние. Ваше тоже. Мне нужны полномочия.

– Тут вы правы. Иисус говорил: «Если кто не родился свыше, не увидит Царства Божия». Вы не на контракте. Вы freelancer – свободный художник. Посвященный. Это ваш мандат, – сказал архитектор. – Вам будут переданы тайные знания, как передавали их друг другу друиды, тамплиеры, масоны. Как заполучил их когда-то Иисус. Только помните, в семимерном пространстве мысли могут материализоваться. Не каждый выдержит такое.

– А вы не хотите отправиться за Золотым руном?

– Мне нравится здесь. – Архитектор оглянулся. – Эти несчастные слышат меня. К тому же я слишком стар, чтобы путешествовать. От меня остался только пенис. А звезды можно наблюдать и в отделении для буйных. Тут за телескоп сойдет и член. Надеюсь, здравомыслие еще пребудет со мной и позволит фамильярничать со Вселенной, полагая ее репликой на незаданный вопрос.

И мухи перестали жужжать…

Черновик

Подняться наверх