Читать книгу Письма времени - Сергей Городецкий - Страница 2
ОглавлениеРукопись эта была закончена мною более двадцати лет назад – в 1985 году. Насчитывала она около тысячи с половиной машинописных страниц мелким шрифтом. Основой ее послужил архив известного литературоведа пушкиниста, доктора филологических наук, профессора Бориса Павловича Городецкого1. Б.П. ушел из жизни в июне 1974 года, как раз в то время, когда я молодым солдатом маршировал по плацу Сертоловской учебки. Уже будучи студентом физмата, я стал разбирать его личный архив. Письма, дневники, документы, относящиеся к разным людям разных поколений, начиная с конца девятнадцатого века и кончая семидесятыми годами двадцатого, были бережно сохранены и рассортированы. Это и понятно: он был не только ученым, но и архивистом. Вот строки из воспоминаний директора Архива Академии наук СССР Георгия Алексеевича Князева (Д. Гранин «Блокадная книга»):
«1 июля 1941 г. Десятый день войны. «…пришел зав. Архивом ИРЛИ (Зав Архивом Б. П.Городецкий). Долго совещались по вопросу о надлежащем сохранении здесь, в Ленинграде, ценных материалов – рукописей Пушкина, Ломоносова, Лермонтова, Тургенева, Достоевского, Толстого и др. На Городецком лица нет. «Какую мы с вами несем ответственность… и т.д.».
О человеке всегда можно судить по отношению к нему людей. Личность Б. П. отражена в письмах к нему. Мне потребовалось несколько лет, чтобы просто разобрать эти документы эпохи, старые афиши, письма, чьи-то неопубликованные повести, рассказы, стихи, дневники… Среди многих документов – книги из его огромной библиотеки, с дарственными надписями, иногда с карандашными пометками на полях. Одна из них – случайно попавшаяся мне книга «Литературные манифесты» двадцатых годов с пометками, как мне показалось, сделанными рукой Б. П. Я вспомнил, что на одной из встреч в нашей ленинградской квартире в день его памяти, когда собирались члены семьи, друзья, те, кто помнил и знал его, литературоведы, писатели, его ученики и аспиранты, кто-то из них заметил, что Б.П. сказал однажды, что он хотел бы быстро пройти Пушкина (на котором задержался всю жизнь) и заняться символистами. Пометки, сделанные в этой книге, как мне показалось, соответствуют и его собственному мироощущению.
«Чем несоизмеримее для ума, непостижимее данное произведение, тем оно прекраснее». «Произведение должно быть символично. Что такое символ? В поэзии то, что не сказано, мерцает сквозь красоту символа, действует сильнее на сердце, чем то, что выражено словами. Символизм – весь в свете разума, в его широком и ясном спокойствии. Символизм не рождался, а поэтому не может умереть. Он был всегда. Он был в раннем искусстве, в душе художника – только слишком глубоко, но душа человека выросла. Сознание стало ярче. Лучи длиннее, и вот мы увидели горизонты, которые были всегда, но которых глаза наши сквозь тьму и сон не умели различить…»
В первый блокадный год Б.П., находясь в осажденном Ленинграде, фактически руководит ИРЛИ. Едва оставшись в живых после тяжелейшей дистрофии (зима 1941—1942 гг.), он все же находит в себе силы (что помогло ему выжить в то время, какие силы и откуда они берутся?) и, немножко оправившись от болезни, продолжает административную и научную работу. В 1942 году (одним из последних) эвакуируется с оставшейся частью института. В Перми воссоединяется с семьей – женой и дочерьми, выехавшими ранее с Литфондом (Блокадные письма – Философия выживания. Об этом отдельная глава). Во время этого периода эвакуации он становится деканом Пермского университета, преподает, читает лекции. Вот несколько строк из письма к нему: «…боюсь, что Вам трудно будет вспомнить меня, так велика армия людей, имевших счастье быть Вашими студентами. Я – Ваша пермская студентка периода войны Марина Ковалева. Но скорей всего Вы меня помните по несчастной привычке открыто курить, я в университете была такая одна». И дальше: «В феврале 1969 года мы собираемся открыть школьный музей А.С.Пушкина. Мне кажется, что в нем просто не может не быть Вашей книги о Пушкине с дарственной надписью…» «…Ваша книга, так тепло подписанная, принесла мне столько радости! Спасибо Вам, дорогой Борис Павлович, за добрую память, душевную щедрость, а судьбе – за то, что она подарила нам такого учителя. До сих пор, как будто вчера это было, помню Ваше лицо, осанку, кашне, запах табака, жесты. А о том, что Вы говорили, читали, переливали в нас, и вспоминать не нужно: это живет в самой сути нашей. Одна из преподавателей университета когда-то сказала о пребывании в Перми, как он чудесном изгнании. Если оно кажется таким нашим любимым наставникам, то можете верить, что мы – ученики, достигшие солидного возраста, вполне понимаем, что от Перми получили…»
Переписка же с Таней Годневой, тоже пермской студенткой, затянулась на много лет. Умный, сверхчувствительный человек, оказавшийся волею судьбы в сталинской России. Возможно, трагическая судьба Тани была бы иной, родись она в другой стране, в другое время. Возможно, она бы писала книги, жила бы своей особенной жизнью и была бы относительно счастливой… Но мы не выбираем время и место рождения. В системе, где абсолютная цензура была не только на то, что ты пишешь и говоришь, но и на то, что ты думаешь, советские психиатры находят у Тани шизофрению (диагноз, знакомый очень многим советским гражданам). Вот несколько строк из ее писем к Б.П.: «Сегодня совсем другой день. Живу потихоньку, как положено – с заткнутой глоткой и тавром неполноценности. Поклоняюсь великому тезису – всякое неподчинение автоматически считать невменяемостью (голубая, универсальная мечта всякой машины подавления)…»
Но, как натура тонкая, творческая, глубоко ранимая, она все же не может не писать, не может оставить вещи, по ее же словам, «в бессловесном рабстве». Она пишет «в стол», чтобы потом «уничтожить, когда затею приборку». После войны она, возможно, неожиданно для самой себя, начинает писать Б.П. в Ленинград, куда он возвратился после эвакуации. Первое письмо датировано 1946 годом. В одном из писем она пишет: «Очень боюсь, что останусь одна в этом пустом оледеневшем мире. Вы – единственное, что связывает меня с хорошим. Быть может, ум и слово – это …самозащита и прямая противоположность кулачному творчеству, которое тоже является своеобразным правом судить самого себя. Я очень люблю Вас. Вы это помните».
В последнем письме к Б.П., датированном сентябрем 1973 года, она пишет: «Ну что ж, пора кланяться. Не хочу Вас особенно затруднять. Живите. Черкните, когда придет такое настроение. Благодарю за соучастие. Все готово».
Впоследствии я узнал, что Таня умерла в конце апреля 1974 года. Борис Павлович ушел из жизни в начале июня 1974 года.
Несколько слов в этой книге и от лица жены Б.П., Антонины Николаевны Мугго-Городецкой, в молодости – актрисы, смолянки (Смольный Институт Благородных девиц), верного друга Б.П., которому она была верна до конца жизни. Ее дневники – записки молодой девушки, оказавшейся в революционной России в Петербурге в начале века. Вот строки из письма ее подруги детства: «…мне сейчас вспоминаются горы хлеба в нашей темной комнате, дежурные, которые раздавали этот хлеб патрулям и красноармейцам ночью. Вспоминается, как мы бежали к Зимнему, и матросы прогнали нас… …каждый октябрь я вспоминаю нашу жизнь в Петрограде, и Вас, такую тоненькую, восторженную девочку, каждый раз что-то интересное рассказывали Вы, и все вместе мы без конца чему-то смеялись или улыбались. Улыбнитесь и сейчас, читая мои строки и вспоминая нашу молодость и наших друзей и подруг того далекого прошлого…»
Письма, документы периода 1938—45 годов. Реализм этих писем ярко отражает действительное положение вещей в то время, чувства людей, их способность и неспособность выжить и победить не только над врагом, но и над самим собой.
Я не литератор. В свое время мне казалось, что с помощью математики и физики, а не литературы, которая окружала меня всю жизнь, мне удастся понять смысл сущего. Однако, есть то, что нельзя оставить в «бессловесном рабстве».
Я составлял эту книгу, руководствуясь больше моим сердцем, чем умом. Здесь все документально, люди реальны, чувства истинны. В сущности, это исповедь тех людей, кто волею судеб оказались в разных временах и разных местах, но связанных между собою одним и тем же мироощущением.
Вот еще несколько строк из Таниных писем: «Не умозаключайте по сей отрывочности об отсутствии каких-нибудь конструктивизмов. Дело не в том. Меня травмируют разные разности и как-то отвращают от той импозантной внутренней респектабельности, комфортности, которая служит основой для построений». Эта цитата, возможно, относится ко всей книге целиком. «Это не особенно трудно находить опосредования, связки, лигатурки. Но к чему они? Я могу быть не права. Дело не в том. Но за этим всем стоит странное сознание, что Вы поймете, как бы там ни было. И что история с верблюдом и игольным ушком не такая уж вопиющая ложь (вопрос аспекта). А писать пространно, связно, монотонно и без грамматических ошибок – скучно и вообще невыносимо».
Я не раз возвращался к этой рукописи, пытаясь что-то сократить, переделать, дополнить. Мне это плохо удавалось и здесь я публикую лишь часть ее. Однако это никак не изменило ее сути. Собственно, книга эта не о судьбе Б.П., не о судьбе Тани и других. Это – о времени, о смысле жизни и об отсутствии его, о взлетах и падениях – спираль, по которой движемся мы, о жизни и о смерти, о преодолении – узкие врата, в которые трудно войти, но легко выходить из них. «Есть вещи, которые нам никогда не дано будет осознать и о которых нам дано будет только догадываться».
* * *
Я родился и вырос в Ленинграде. Я обитался подростком в подворотнях Петроградской стороны в начале шестидесятых, гонял голубей на охтинских окраинах в конце шестидесятых – начале семидесятых. Я помню застрявшие в грязи деревянные мостки вместо тротуаров на окраине Ленинграда, почерневшие от сырости деревянные дома с покосившимися дровяными сараями, что, впрочем, существует и сейчас в больших и малых городах бесконечной России. Я помню неизменных старух в черных платках, ползущих на обедню и заутреню и по любой другой причине в маленькую белую церковь при Охтинском кладбище. Каждодневная сумасшедшая то надрывно, то тихо, но безостановочно говорящая в уступчивый воздух с тем, кто неизменно следует рядом с ней по левую руку и которого не видит никто, кроме нее самой и старухи, монотонно ведущей убогую. А над ними в серо-голубом аквамарине стремительно меняет направление полета белая стая гонимых голубей, устремленная к последнему кругу – снизиться и сесть на четырехопорное гнездо, обитое ржавым железом, с фигурой человека-гонителя на пьедестале. Удлиненный перезвон колоколов возвещает о приближении Пасхи. Окаменевшие цветные яйца с будущими рептилиями внутри тихо лежат на могильных холмах, освещенных теплыми тающими лампадками. Обгорелое облако снижается за деревья с набухающими почками. Улетающие на север вороны чернеют в ветвях деревьев, качаются в такт коротким заклинаниям, оттягивая приближение весны. На город спускается вечер.
И то, чего я не знал, но слишком хорошо представлял себе: В конце зимы 1916 года в темноте, подсвеченной желтыми электрическими фонарями, вдоль чугунной решетки Таврического сада идет хорошо одетая, небольшого роста девушка с пышными волосами, упрямо выбивающимися из-под незимней шляпки и не подозревающая, впрочем, еще о том, что уже лежит в обитом красным бархатом гробу ее первый муж, не знает она и о старшей своей дочери, тихо спивающейся в автомобильных джунглях Венесуэлы и о любимом внуке, мирно спящем в колыбели среди сибирской тайги, и о том, что существует уже, как существует в ночи утренний рассвет, большая и светлая любовь, которая уже ждет ее, чтобы захватить все ее существо и остаться с ней навсегда…
Некий общий дух связывает тех, кто родился и вырос в Петербурге, независимо от времени. Дух свободы, и независимости, и безысходности. И многое другое.
Воспоминания детства: Механическая молочница в витрине молочного магазина на Кировском проспекте наливает молоко в кружку и выпивает его, процесс повторяется весь день, а может быть, и ночь. Она не может утолить жажды. В рыбном магазине на Скороходовой, напротив нашей парадной в громадном мраморном аквариуме плавают живые рыбы, а на дне настороженно лежит большой усатый сом. Продавец вылавливает рыбу сачком, отвешивает хозяйкам, стрелка на весах неспокойно дрожит. На углу в гастрономическом магазине продаются мною любимый датский сыр и розовая аккуратно нарезанная ветчина. В конфетном отделе на витрине помещаются шоколадные скульптуры медведей. Курсанты маршируют из ворот училища, синие поливальные машины делают город чистым.
Мне повезло. Повезло в том, что я остался жив. Зачем Бог хранил меня, когда я тонул в Финском заливе, когда меня вместе с мотоциклом вытаскивали из-под колес грузовика, я не сломал ни одной кости после бесчисленных падений на ленинградском мототреке. Я не спился до конца… Я бродил двенадцатилетним мальчишкой в августе шестьдесят восьмого по узким улицам старого Стокгольма, как раз в то время, когда советские танки крушили асфальт на улицах Праги. Полицейское оцепление вокруг «Надежды Крупской», с борта которой через пролив видно, как в вечерних сумерках медленно вращается разноцветно светящееся колесо обозрения в Скансене. Портовые краны, нефтяные разводы на невской воде. Возвращение в Россию.
Я думал о судьбе и о предназначении каждого человека, месте Бога на Земле. Или может это просто мертвые хотят что-то сказать нам да не знают как, или мы не знаем, как понять…
Странно и, может, в то же время закономерно, что эти рукописи волею судьбы оказались в моих руках, ибо в основе своей, в том, что так или иначе проступает сквозь обилие слов – вопрос о смысле существования и полное отрицание его, смысла, то самое, что мучило меня в то время. Трагическая судьба Тани. То, что на первый взгляд кажется трагедией индивидуума, времени и места, на самом деле является трагедией интеллекта. Депрессия, которой страдает добрая половина человечества, – следствие несоразмерности смысла и возможности его осознания. И только это, если смотреть глубже, а не отсутствие или присутствие неких химических элементов, которых, якобы, недостает или переизбыток в живущем организме, как считают нынешние ученые-парапсихобиологи. Мечты человечества о хорошей жизни, которая, по достижении, оборачивается радужным мыльным пузырем.
Вот еще несколько строк из той книги, помеченных рукой Бориса Павловича.
«В эпоху наивной теологии и догматической метафизики область непознаваемого постоянно смешивалась с областью непознанного. Новейшая теория познания воздвигла несокрушимую грань, которая отделила твердую землю, доступную людям, от безграничного темного океана, лежащего за пределами нашего сознания. Никогда еще пограничная черта науки и Веры не была такой резкой и неумолимой, никогда еще глаза людей не испытывали такого невыносимого контраста света и тени. Теперь, когда догматический покров навеки сорван, последний мистический дух потухает. И вот современные люди стоят беззащитные, лицом к лицу с несказанным мраком, на пограничной черте света и тени, и уже более ничто не ограждает их сердца от страшного холода, веющего из бездны. Никаких преград! Мы свободны и одиноки… С этим ужасом не может сравниться никакой порабощенный мистицизм прошлых веков. Никогда еще люди не чувствовали так сердцем необходимость верить и так не понимали разумом невозможность верить».
«Наше время можно определить двумя противоположными чертами – это время крайнего материализма и вместе с тем самых страстных, идеальных порывов Духа».
«И что такое реальность сама по себе? Нам доставляет удовольствие ее правдивое изображение, которое может нам дать более отчетливое знание о некоторых вещах, но собственно польза для высшего, что есть в нас, заключается в идеале, который исходит из сердца…» «Сновидения, которые преследуют человечество, иногда повторяются из века в век, от поколения к поколению сопутствуют ему». «Сознание стало ярче, лучи его длиннее, и вот мы увидели горизонты, которые были всегда, но которых глаза наши сквозь тьму и сон не умели различать. Природа и жизнь, весь мир кажется нам иным, говорит с нами другими словами, потому что все явления стали для нас прозрачными, только символами, за которыми мы теперь видим еще что-то важное, таинственное, единственно существующее».
«В мимолетных улыбках, в случайных движениях, в мелькнувших профилях вы угадаете скрытые драмы и романы, и чем больше будете смотреть, тем яснее вам будет рисоваться незримая жизнь за очевидною внешностью, и все эти призраки, которым кажется, что они живут, предстанут перед вами, как движущиеся ткани, как создания вашей собственной мечты». «Еще недавно думали – мир изучен. Всякая глубина исчезла с горизонта. Простиралась великая плоскость. Не стало вечных ценностей, открывавших перспективы. Все обесценилось. Но не исчезло стремление к дальнему в сердцах. Опять сердце запросило вечных ценностей».
Средь гор глухих я встретил пастуха,
Трубившего в альпийский длинный рог,
Приятно песнь его лилась, но зычный
Был лишь орудьем рог, дабы в горах
Пленительное эхо пробуждать.
И всякий раз, когда пережидал
Его пастух, извлекши мало звуков,
Оно носилось меж теснин
Таким неизречимо сладостным созвучьем,
Что мнилось: незримый духов хор
На неземных орудьях переводит
Наречием небес язык земли.
И думал я: «О, гений! Как сей рог
Петь песнь земли ты должен, чтоб в сердцах
Будить иную песнь. Блажен, кто слышит!»
А из-за гор звучал ответный глас:
«Природа – символ, как сей рог. Она
Звучит для отзвука. И отзвук – Бог!
Блажен, кто слышит песнь и слышит отзвук!»
«Я не символист, если не бужу неуловимым намеком в сердце ощущений непередаваемых, похожих порой на изначальное воспоминание (и долго на свете томилась она, желанием чудным полна, и звуков небес заменить не могли ей скучные песни земли), порой на далекое, смутное предчувствие, порой на трепет чьего-то знакомого и желанного приближения… Я не символист, если мои слова не вызывают в человеке чувства связи между тем, что есть „я“, и тем, что он зовет „не я“ – связи вещей, имперически разделенных; если мои слова не убеждают его в существовании скрытой жизни там, где разум его не подозревал о жизни; если мои слова не движут в нем энергии любви к тому, чего дотоле он не умел любить, потому что не знала его любовь, как много у нее обителей. Я не символист, если мои слова равны себе, если они – не эхо иных звуков, о которых не знаешь, как о Духе, откуда они приходят и куда уходят, и если они не будят Это в лабиринтах душ…»
1
Городецкий Борис Павлович (2.VII.1896-4.VI.1976), русский литературовед. Основные работы посвящены изучению творчества А.С.Пушкина. Б.П.Городецкий – один из редакторов и участников коллективных трудов – «История русской литературы, «История русской критики», «История русского романа», «История русской поэзии». Автор книг «Драматургия Пушкина», «Лирика Пушкина и др.