Читать книгу Вечера на кладбище. Оригинальные повести из рассказов могильщика - С.М. Любецкий, Сергей Любецкий - Страница 5

Часть первая
Вечер второй
99 волос, или Лаковый череп

Оглавление

Как чудна, смешна и разнообразна жизнь людей! – это призма всех цветов, переливно меняющихся. У одних часто вспрыскивается она слезами, у других фиалом забвения – вином; одних неласковая судьба водит за нос, да еще прищёлкивает по нему, гладит их по гладкой макушке шерстяною рукавицей и поставя их на хрупкие ходули, заставляет плясать насильно до слёз; других она нянчит на мягких ладошках, своих, приголубливает не по-мачихиному, закатывает в пух удовольствий, холит в благоуханной купели наслаждений и оттуда вдруг прямо бухнет в грязную лужу невзгоды. Посмотрите – иной юноша ходит козерогом, а старик на дыбках. И здешний свет не разгадочен; что ж будет там?

Нашего полку убыло, убыло,

Ахти, тоски прибыло, прибыло!..


Плач инвалидов на могиле любимого товарища.

За ненастьем – вёдро;

за тоскою – радость!


Старинное замечание.

Не знаю, как вас, читатели, а меня Тихон Сысоичь приохотил слушать некрологию жильцов своих. На другой вечер, когда сумеречная темнота, расширив крылья свои, начала отенять московские улицы с тьмочисленными переулками её и безпощадно сметала с земли солнечные блёстки, как веником, я уже сидел…ском кладбище рядом с рассказчиком своим и по-дружески вёл с ним следующий разговор:

– Ну, почтенный товарищ, – начал я: – повесть твоя настлала на душу мою тень, чернее теперешних: я и во сне видел Гура Филатьича, который будто бы вытаскивал из-под меня подушку, жалуясь на жесткость гробовой, а, может быть, думая, что в ней зашиты ассигнации его. Теперь расскажи-ка мне что-нибудь повеселее…

– Изволь, барин! – отвечал словоохотливый собеседник мой, обчищал заступ свой от сырой земли: – У меня есть и веселый покойник. Всмотрись-ка: вон левей от черного-то креста квартира его под лысой вывеской!

Любопытство сдвинуло меня с места: я подошел поближе к показанной Могиле и увидел на простом, выкрашенном кресте незатейливо изображенную лысую вывеску: так иронически называл Тихон Сысоич Адамову голову.[9]

– Вот, барин, этот кудрявый череп (Тихон Сысоич был остряк) страх как похож на весёлого покойника, о котором я хочу рассказать: и глазки, словно опустелые гнезда, и клыки зубов, только нос у того был большего роста…

Эпитафии не заметил я никакой на ветхом памятнике; крест с качнуло ветром несколько в сторону и стоял он, точно подбоченясь или шатаясь от похмелья, как будто из покойника выходили еще какие-то испарения и сообщали их дереву. Только заметил я на кресте начерченные какие-то символические слова, вероятно перочинным ножичком: две палки, подпоясанные поперёк, точно буква Н; но вышло дело, что это была буква А; еще Египетская пирамида на скамейке – стало быть это старинное Д, и в заключение К с таким большим крючковатым носом, что я подумал: уж не готовится ли начальная буква фамилии героя грядущей повести, вытянуться ко мне в табакерку за приёмом одного заряда табаку – а это также был символ одной из страстей покойника; к довершению всего я заметил, что он похоронен точно в насмешку, под осиной, и на его могиле, расположенной в сыром и топком месте, вместо розы вырос огромный мухомор.

Когда я вдоволь насмотрелся на могилу со всеми её и принадлежностями, Тихон Сысоич опять завел речь:

– Этого знаю я лучше всех здешних постояльцев: он нанимал уголок у отца моего, который производил тогда обручное мастерство, и мне, еще мальчишке в зимний вечер рассказывал бывало мудреные похождения свои.

Читатель, слышанное пополам!

Отставной магистратский чиновник Алексей Дорофеевич Калдуев, коллежский секретарь и разных жён и вдов услужливый кавалер, родился в 17.. году на Бутырках, как и многие великие люди происходят оттуда. Думаю, что не только иногородние, но большая часть и московских жителей не знают в подробности столицу баранок. Бутырки! разбирать ли исторически это село, ознаменованное рождением Алексия Дорофеевича? не хочу верить, что оно получило название свое от Бутырского полка: лучше согласимся, что бич древней России, Батый, приплыл туда на Венецианской гондоле от Волги через Оку и Москву-реку, тайком влюбясь в какую-нибудь россиянку, диву снегов, и в честь её давал бал на расчищенной поляне, угощал красавиц маханиною, мясом любимого коня своего – от того это место и прозвалось Батырками; но капризная молва преобразила букву а в у, и вышли Бутырки, к вашим услугам: а можешь быть, в это место ссылали Московских чухонцев, где они делали свое Butter[10]; как бы то ни было, но вот вам готовый источник для исторического романа, недавно откопанный догадками. А что всего вернее, то это название, положим, может происходить и от Бутырей, или понятнее: от будочников-инвалидов, которые сперва нанимались караулить горох и репище, потом, выйдя в чистую отставку, избрали это место отчизною своею, поселялись там, заводились домком, пропитывались, положим, хоть деланием мышеловок, и таким образом породили великое число служителей типографиии: наборщиков, подъёмщиков, тередорщиков[11], словолитцев и проч.

И в самом деле, эта сторона теснится почти только для особенного этого племени, для ранга людей, отличного от других во всем смысле этого слова. Теперь промышленность мышеловками обратилась в баранки, и если кому угодно посмотреть на Бутырки во всей их характеристике, то милости просим пожаловать туда восьмого сентября в праздник Рождества Богородицы, и там увидите вы всё: и азиатскую роскошь, и немецкую аккуратность, промокнутую пивом. Там бывают в это время: Московское гульбище, иногородняя ярмарка, откликающаяся гудками и дребезжаньем барабанов. Там красуются трактиры для приказных, гостиницы для извозчков; там бывают раскинутые на скорую руку лубочные балаганы, завешанные вуалями рогож, а в них найдете вы и благовонную помаду из сальных огарков с наклейками портретов Зонтаг для Бутырских красавиц, и душистый дёготь для ямщиков; там и выставки женских красот, и собачья комедия; там всякая всячина, начиная от потомков Алексея Дорофеевича, до палатки с верблюдом. Почетное лицо на этом гулянье есть – Квартальный Надзиратель со свитою своею.

Итак, Алексей Дорофеевич был (упокой Господи его душу) сыном, не то что бы какого-нибудь тередорщика, но словолитца, следовательно происходил по прямой линии от бутыря, т. е. старшего земского ярыжки. В то время Бутырки хотя были и попроще нынешних, однако тщеславились тем, что незадолго до рождения моего героя проезжала через них Великая Екатерина по пути к Троице, гостившая летом в Петровском дворце. Алексей Дорофеевич родился в феврале месяце в день Кассияна, и в тот високосный год, по замечанию старожилов, развелось на пажитях множество саранчи и летучих мышей.

Так как родитель Алексея Дорофеевича был человек небогатый, то появление на свет сына его не было встречено оркестром музыки и заздравными кликами; одни только мыши за сундуком, с визгом разделяя между собою какую-то добычу, хором пропищали ему привет свой, а на крестинах его вместо бала, была простая медвежья пляска перепившихся типографских витязей, державших за кушаки друг друга и рисовавших тяжелыми ногами своими непроизвольныя па; к довершению крестинного пира, сказывают, завязалась драка между каким-то капралом и церковным псаломщиком, из которых последний принес в жертву этого спектакли свой пучок волос (недобрый знак для новорожденного, как увидим ниже) и пошел на свою колокольню с чистою головой. Других, также расхрабрившихся гостей, развели уже пожарной водоливной трубой – и выпроводили чуть не толчками со двора. Таким образом разошлись все гости, хотя биты, зато сыты.

На зубок новорожденному остались – выбитые зубы.

Виновник бытия Алексея Дорофеевича, как чадолюбивый отец, не редко обмывал своего наследника простым вином, будто бы для окреплости тела, и после, сказывают, между лакомыми гостинцами часто наливал он вино в рожок дитяти, приучая его и к сладкому и к горькому. Лёничка не морщился – а еще с досады визжал, бывало, как поросёнок, когда долго не давали ему любимой влаги. Таким образом рос дитя не по дням, а по часам и минутам и становился рослым детиной.

Первое знакомство мирского новопоселенца с здешним светом было ясно, тихо, спокойно, кроме двух случаев: однажды мать его в домашних хлопотах забыла птенца своего спеленутого в сенях, и его чуть-чуть не всего расклевали куры, уговариваясь уже между собою в спорном клохтанье: кому взять какую часть младенческого тела; но звонкий голос дитяти спас его от этого дележа, а кур от тошноты и пресыщения, хотя не спаслось имя его от обидной прибавки к нему: куриные объедки. В другой раз старая няня его, совершая тризну в родительскую субботу, за неимением денег снесла мальчишку в питейный дом, а когда хозяин его стал требовать у ней расплаты, она заложила его в обеспечеиие долга своего за несколько грошей, которые обещала скоро принести для выкупа ребенка, и вот до сих пор приносит. Каким образом и скоро ли выкупил Лёничку отец его, никто того не знает, но толковали только, что малютка не тосковал на новоселье своем, а еще хозяйничал у хозяина своего, и что когда сердитый словолитец азартно кричал на кухарку, как осмелилась она без спроса заложить сына его, она будто храбро отвечала, что она сама имеет на него права не менее отцовских; уж в каком это отношении значило, право не знаю.

Образование Алексея Дорофеевича началось с семилетнего возраста: лишь только минуло золотое, потешное младенчество его и наступило отрочество, Лёничку стали звать Алексеем, а иногда и Алёшкой, когда он, бывало, служив по особенным поручениям у отца своего, бегивал по приказу его за живой водой, не доносил ее до дому и вспрыскивался ею до мертва; в таком случае к побранкам присоединялись ему часто и палочные увещания. Алексей, быв еще Лёничкой, отличался уже между товарищами своими в разных хитрых прожектах: он умел затейливо из древесной коры вытачивать маленькие лодочки и пускать их в канаву, полную воды, в которую не отказывался он впоследствии времени спихивать и гостей отца своего, шедших в сумерки с гулливого пира; то о святой, бывало, присаживался он на большой дороге у мостика, прикидывался безногим, юродивым и покачиваясь на обе стороны, распевал протяжным и прежалостным голосом песнь об убогом Лазаре; мимошедшие, иные, кидали ему в полу грошевики, а мимоехавшие стегали кнутом, и тогда он забывал роль свою, вскакивал как заяц, и бежал прочь. Случалось ещё, что он, но особенной протекции детенят тамошнего пономаря, имел случай влезать на колокольню и приводить в движение все Бутырки, ударивши в набат; пономарятам доставалось за то порядком, да и на Лёничкиной скорченной спине обновляли не один веник.

С семилетнего возраста Алексея приняли, что называется, в ежовые рукавицы: то был какой-то Волоколамский мещанин, зело лихой на книжное разумение. Он с незапамятных времён поселился на Бутырках, промышляя себе насущность детской указкой. Отцы за детей своих платили ему кто чем мог: кто связкой баранок, кто кринкою молока, кто десятком яиц, кто самой наседкой. Дядя Перфил, так звали этого Энциклопедического самоучителя, был почитаем всею деревней за самого мудрёного человека, т. е. учёного. – Голосу его уступали и в мирской сходке: он предписывал Бут – м жителям, как Ликург Спартанской Республике, самые строгие законы; он судил и рядил, сколько праздников в кругу должно быть в году, когда наступает разрешение вина и елея; в какие числа, чётные или нечётные, сбывается виденный сон; он доказывал еще, почему Аксинья не есть человек, а только баба; он мирил кошек с собаками, мужей с женами, горох с бобами; вставлял зубы лошадям и приготовлял румяна девицам из кирпичных вытерков; бывал дружкой у козлов и сватом у не выговоришь всего: уж я сказал, что дядя Перфил был Энциклопедист. Только не добрался он: отчего женщина бывает оборотнем, много говорит даже во сне и ходит пятками назад, когда везде хочется быть впереди всех: только эти думы озадачивали смышлёного человека и он при всем уме-разуме своём отступился от познания женщин. Дядю Перфила не любил только сельский дьячок, за то, что он отбил от его часослова пансионеров, да малые ребята, которых пугали его ушастой шапкой и усастой бородавкой, прилипшей к правой щеке его, точно паук-кровопийца.

К нему-то, в число вольноприходящих, поступил и бывший Лёничка – нынешний Алексей Дорофеевич.

Общий учитель был строг: бывало когда он нахлобучит шерстяной колпак свой на глаза и хлопнет рукою по столу, все вздрогнут, а потом когда вскрикнет: Кто создал свет? Ну, скорей отвечать! – школьники одноголосно возопят: Виноваты! Вперед не будем! – Наш герой не только разбирал буквы кси и пси, но и писал чётко и был востряк в полной мере; за то Фортуна и влюбилась в него, не смотря на то, что ее поэты зовут кокеткой. Что исчислять проказы отрочества Алексея Дорофеевича? кто молод не бывал, кто не шалил по-детски и по-юношески? И что за беда, если он подавал, бывало, учителю своему умываться чернилами, или мешал табак его с землёю, а страшную шапку надевал на рога козлу и выгонял его на уличную выставку передразнивать своего ментора? Нужнее сказать вам то, что Алексей Дорофеевич тринадцати лет окончил уже курс наук своих и готовился вступить на какое-нибудь поприще жизни.

На Бутырках, в описываемое мною время, находилась та же самая церковь во имя Рождества Богородицы, какую видим мы и теперь; в нее по праздникам, особенно летом, съезжалось из Москвы множество народа обоего пола к обедни. Не дивитесь, тому была следующая причина: в то время Московским Губернатором или, по тогдашнему, Градодержателем, был Генерал-аншеф князь Александр Александрович Прозоровский; он живал с весны до самой осени на приволье чистого воздуха в Петровском Дворце, Тогда окрестности его были не то, что ныне: выстриженные, приглаженные каменным катком и прозванные парком; хотя там давались громкие праздники и сверкали порою, сквозь тёмно-зелёныя ветви дерев, потешные огни, но всё-таки памятник Великого Петра, заслонённый лесом, величественно выказывал из-за древесных вершин вычурные, живописные башенки свои. То был не уголок Москвы, а настоящая дача с придачами деревень: Петровского и Зыкова.

Оттуда-то Градодержатель с блестящею свитою, со скороходами и рослыми гайдуками, стоявшими сзади раззолоченной, обитой внутри бархатом кареты, и сидевшими на крыльцах её по бокам, приезжал цугом на Бутырки к обедне. За ним тянулись линии других вельмож, чопорно и пышно, с вершниками[12] и другими слугами и прислужниками. На Бутырки тогда прихаживали бывало толпой так называемые и славившиеся в то время Гусарские певчие в красных кафтанах, обшитых золотом, между коими находились и женщины, остриженные в кружок и одетые в мужские платья.

Вот по сему-то случаю не только простые горожане и горожанки московские в праздничных платьях своих, но и вельможи, чтимые жители столицы, роскошно наряженные по вкусу тогдашнего времени: мужчины в пышных, густо напудренных париках, в узких камзолах с золотыми пуговицами, в белых панталонах, с огромными треугольными шляпами под мышкой, в шёлковых чулках и в башмаках с дорогими пряжками, чинно вхаживали в церковь, а дамы в глазетовых платьях и в пребогатых длиннохвостых робах, усеянных блёстками, с готическими головными прическами и с лицами, улепленными мушками, павами выступали, направляя путь свой к почетным местам, отведенным им около клироса. Их сопровождали обыкновенно и в церковь гайдуки с булавами, расчищая ими для бар своих путь по обе стороны. Туда хаживал и Алексей Дорофеевич в байковой чуйке своей, или в затрапезном халате, и прямо становился на левый клирос на помощь дьячкам, псаломщикам и трипачам. В то время был он уже видным юношей и хотя почтенный нос его всегда походил на букву V, однако он имел выразительную физиономию, на которой примечались щедро навешанные природой тонкие чувства изящества молодого человека: лицо его было бело, только под правым глазом носил он синее пятно от уязвления кулака или камня, неблагонамеренно брошенного в него, может быть, каким-нибудь ревнивцем из-за скрытой засады; румянец пылал на его щеках, не то, чтоб розовый, но тёмно-багровый, под цвет домашней браги, до которой он был великий охотник; но когда раздувал он в церкви кадило, то на лице его отражался самый яркий цвет огня и иллюминировал щёки его, вздувавшиеся как меха, самым приятным розовым цветом.

При таких наружных вывесках и внутренних качествах, мудрено ли, что Алексей Дорофеевич обратил на себя взоры многих сановитых людей, но более всех лестное внимание супруги одного из начальников Московского Университета. Почтенная старушка жила и дышала добром: она была богата, но почитала себя такою тогда только, когда могла разделять с бедняком своё имущество. Зоркий глаз её приметил смышлёность и расторопность мальчика, особливо когда он с большой свечой или с налоем совался услужить духовной особе и кричал дишкантиком своим на чёрный народ, принуждая их расступиться, а вельможным, великолепным барышням приятно кланялся, еще с откидкою назад правой ноги. Татьяна Ивановна ласково брала его за подбородок и гладила по голове, тогда еще не гладкой. Мальчик почтительно целовал благоуханную перчатку её и с самодовольным видом отходил от неё прочь.

Однажды она удостоила его расспросами об его родителях, о домашнем житье-бытье и о проч. о проч. Алексей Дорофеевич отвечал ей удовлетворительно, что еще более понравилось доброй барыне; лакеи её с коврами под мышками, на которых она усердно молилась, стоя в церкви на коленях, давно уже раскинули пред нею каретную подножку и держали её под руки, чтоб вложить в карету, но она не спешила отъездом своим, продолжала говоришь с юношею, стоявшим пред нею, разумеется, без шапки, милостиво и кончила тем, что позволила ему в случае какой-либо нужды явиться прямо к ней на Моховую в Университет. Алексей Дорофеевич вступил уже на четырнадцатый год жизни своей; понятия его об ней развёртывались в голове его понемногу, как клубок ниток, хотя и спутывались так же, как нитки на клубки, когда им играет резвый котёнок; он понимал, что к нему лучше пристанет суконный кафтан со светлыми пуговицами, чем затрапезный халат с ременными застёжками, и что чинное обращение с людьми высшего тона более накличет на него чести, чем товарищество с бурсаками, с которыми он кулачился иногда.

Он видал в какой чести треугольные шляпы, на каких бы головах ни были они надеты; он видел также, что пред этими шляпами уважительно снимаются простые, круглые, а шапки просто досягают до земли при встрече с официальным человеком; даже собаки, завидевшие их издали, прятались от них, прижав хвосты и лаяли им побранки свои из подворотни. А красный-то воротник? – фу, ты Боже мой! – как бы он пристал к сановитому его носу!.. Юноша становился на дыбки, оглаживался – и жажда к тщеславно, начала палить его душу. Алексей Дорофеевич остепенился: украдкой ходил уже в питейный дом, по праздникам не званивал на колокольне, по будням не рубил дров в сарае, не катался с гор на санках и по льду на коньках, оставил компанию кутейников, неумытых товарищей своих, а пристрастился к зеркалу: страсть к стеклу вообще задвигала его чувствами сильнее прежнего; при взгляде на благородного человека, он дулся как лягушка на вола.

Скоро наступил давно ожидаемый другой период его жизни.

Родитель Алексея Дорофеевича был человек неимущий; он с радостью глядел на подростка своей фамилии и мысленно определил отдать его куда нибудь долой с хлебов, чтобы упрочишь его жизнь. Однажды завел он с ним речь об этом предмете:

– Пора тебе, Алексей, – сказал он: – самому промышлять себе насущность: ведь ты человек не простой, безграмотный, а ученый, читаешь бегло: и Псалтырь и Часослов и всякие кафизмы, пишешь также хорошо, четко, разборчиво; я хочу свести тебя в нашу типографию: там, у меня под рукой, станешь исполнять ты, сперва, как водится, должность тередорщика, а после, при хорошем поведении и смышлёности в работе, может быть, дойдёшь до должности наборщика, а, каково? – начальники полюбят, так чего не сделают!

Отец думал, что сын его обрадуется и кинется благодарить его, но вышло напротив: Алексей Дорофеевич скислил лицо своё так, как будто принял противное лекарство.

– Нет, батя, я не хочу коптиться в твоей типографии, – отвечал он: – там всё кутейники, да увальни, такие неприглядные; давай мне другую работу!

– Да какую же тебе надобно другую работу, несмышленый! – обидясь, вскричал отец его – Разве посадить тебя, дурня, в табачную лавочку торговать всякими мелочами, так капитала нет. Али услать тебя промышлять крыжовником и пряниками – всё сам пролакомишь на сбитне и на другом чём пропьёшь; ну куда ж ты годишься, лентяй? Да, постой, у меня есть знакомый обойщик…

– Не хочу быть и обойщиком, – прервал Алексей Дорофеевич отца своего: – а вот чего мне желается: отдай-ка меня, батя, к тем мастерам, что вот сидят на лавках в судейских палатах с перьями за ухом и с очками на переносье, да размахивают пером по бумажному полю; вот на нем то повоеводствовал бы я – ведь говорят, у них: что крючок, то и пятачок, что лишь выгнется слово из-под пера, то и согнётся рука за даянием; подумай-ка, сколько рублёвиков можно вычеркать там за один день.

– Понимаю, это подъячие, то есть, приказные люди, – отвечал отец. – Что ж ты хочешь наняться писать что ль у них? Смотри, брат: этих ходячих, отставных, за мошеннические дела площадных подъячих бьют нещадно на всяком перекрестке, как бешеных собак, за то, что они морочат добрых людей.

– Не хочу быть ни подъячим, ни приказным, а хочу быть чиновным, благородным офицером, ходить при шпаге и в треугольной шляпе! – упрямо и настоятельно говорил Алексей Дорофеевич.

– Благородным!? – изумленно произнес отец Алексея Дорофеевича. – Да с чего ты это выдумал неумой такой-сякой? Вот я счищу с тебя дурь-то кнутом семихвостым! Да кто тебя впустит в судейскую? Разве у тебя есть какие казусы или денежные погремушки?

Алексей Дорофеевич принужден был молчать, особливо в то время когда отец его размахается бывало руками и ловит своего сына за хохол.

– Готовься в тередорщики, или подай на себя палку! – были последние слова родителя Алексия Дорофеевича.

* * *

Чему смеешься ты – твоё изображение!..


Помнит ли кто из читателей моих, когда Университетская Типография находилась еще против самого Университета на месте нынешнего Дворянского Института, откуда пред тем временем только что переехала Межевая Канцелярия в Кремль? Типографию за условленную цену отдавал тогда Университет содержателям: Ридигеру и Клаудию, которые и распоряжались ею самовластительно. Вот туда-то словолитец Колдуев свел сына своего и чрез какого-то услужливого кума, помощника Фактора, имел доступ к Ридигеру, старшему хозяину типографии. Мальчика погладили по голове, задали ему экзамсн, и он быстро прочел две статьи из письмовника Курганова: перечень человеческих знаний, и рассуждение Сенекино: не прилепляй чувств своих к предлежащим увеселениям, и проч. Кончил он чтение своё следующими словами: колико полное удовольствие не быть пьяницею!..

Алексию Дорофеевичу понравилась похвальба его дарованиям и он после чтения в нескольких строчках выставил целый фрунт горбатых, крючковатых, изгибистых букв собственного рукописания. Ридигер был в полном, нелицемерном восторге от совершенства образования его: в то время находилось у него не много подобных грамотных людей. Алексей Дорофеевич тотчас же был определён в наборщики, не соблюдая градации повышений. Отец его с радости заликовал так неумеренно, что сын стащил его домой на закорточках; нововступившему положили уже жалованья по целому рублю в месяц и по калачу в день, чтоб заохотить его к должности; но он скоро разлюбил её, всё имея в предмете благородство: то прикинется, бывало, он больным и лежит дома на полатях, раскрашивая лубочные картинки к сказкам Картауса, Еруслана и Ивана Царевича, купеческого сынка; но когда отец, проникнув мысли его, стал делать ему неласковые проводы из дому, вдруг замыслил он бежать; но куда?

Помилуйте, ведь Москва велика; есть где спрятаться, потеряться между людьми. Ощупав в кармане своём сколько-то денег, для бодрости принял он живительного зелья, которое возымело скоро свое действие в существе его: прибодрился он и пустился: то рысью, то навскачь по широкой Московской дороге.

Полудеревенский мальчик, кроме Типографии своей, знал Москву более по слуху; прежде же поступления своего в Типографию, хаживал он с ребятишками только в Петровскую рощу за ягодами и грибами. А теперь вздумал посмотреть свет и начал с Охотного ряда; это дело было зимой и в какой-то еще праздник. Боже ты мой, что увидел он там! Правда, Охотный ряд в тогдашнее время состоял большею частью из деревянных лавок, раскиданных на том же месте, на каком видим мы их и теперь, но без плана и симметрии; тогда он походил на какой-то Азиатский ярмарочный притон: балаганы, лавки, прилавки, нагруженные возы со всякими съестными продуктами; даже конные выставки для охотников: солидные, толстые торгаши, чушь движущиеся около товаров своих, и свиные туши на дыбках, мёрзлые белорыбицы с выпученными глазами, спрятанные в сани и выглядывающие робко из-под рогож, покрывающих их, как красавиц, от сглазенья, ощипанные гуси с посинелыми поджавшимися ногами, как промотавшиеся гуляки без сапог: всё это было вперемежку, всё это представлялось в раме картины общего спектакля, всё это было дико, нестройно; но для мальчика показалось дивным, великолепным зрелищем. Среди Охотного ряда, помнят еще, я думаю, старожилы, находился Монетный двор: там чеканили монету до времен Императора Павла, который, скажем мимоходом, перевёл его в Петербург, а окружное строение подарил тогдашнему обер-полицеймейстеру Павлу Никитичу Каверину.

На всё это зевал малыш так пристально, ненасытимо, до тех пор, пока бочар, ехавший на Неглинную за водою, не столкнул его с дороги оглоблей так неучтиво, что с него свалилась шапка. Молча поднял её любопытный мальчик, вздохнул и подумал: «Вот кабы я был приказным человеком, водовозный пристав не смел бы не посторониться моему благородно и кляча его не фыркнула бы на меня таким фонтаном, и её бы спугнула моя треугольная шляпа».

Он побрёл далее: Никольская не была еще тогда заселена книжниками и фарисеями, этими опекунами чужих умов; там лепились также: где лавочки, а где и часовни. У Казанского Собора сидели юродивые нищие: немые, просящие милостыни, и безногие, бегущие за богомольцами, неотступно приставая к ним за подаянием. Алексей Дорофеевич, насмотревшись на Гостиный двор, на Лобное место, на роскошный Кремль, на панораму Замоскворечья с Красного крыльца, на богатые кареты, запряженные цугом, на бархатные козлы их, раззолоченные гербы, на пудельи головы, высовывавшиеся из окон её, и на скороходов, одетых в лёгкие короткие кафтаны во всякое время года, бегущих собачьею иноходью пред каретою и вдруг прыгающих стрекозами шагов на пять вперёд, прошел на Неглинную; где теперь красуется юный Кремлевский сад, там, помнят многие, проползала карикатура рек, мутная Неглинка[13] в грязных берегах своих, заваленных всякими нечистотами; на большое пространство от берегов её расстилалась поляна, также нещадно закиданная даже трупами животных; но кто помнит, что об Масляной на этой речке строились горы с пригорками и балаганы разных позорищ[14], а катанье экипажей тянулось от Ехолова моста до Покровского? На Неглинной завязывались в то время по праздникам и кулачные бои: там разгуливал и Алексей Дорофеевич, любуясь на построение недельного городка к шумной масляной суматохе; отец никогда не брал его на это гулянье: он катался на обледенелой достке от своего колодезя к воротам, а оттуда прямо в помойную яму – и баста! Но теперь, посудите сами, с каким восторгом смотрел он на аллею вечнозеленых елок, водруженных по бокам гор, на раскрашенные балаганы с надписью: комедь всякая: конная ч фокусная и другие разные позорища; на разноцветные флаги парусинных палаток, веющих так приветливо, как страусовые перья на шляпках дам; ну, словом, взор нашего дикаря захлебнулся созерцанием, и уже пред сумерками Алексей Дорофеевич очутился как-то на Моховой.

Мысль о доброй барыне, ласкавшей его на Бутырках в церкви, быстрее молнии зажглась в его воображении: «Дай пойду к ней, растянусь у ног её, как лягавая Диана, и упрошу избавить меня от наборщины; ну, какой я наборщик? – думал он: – Чувствую, что я люблю не слова набирать на достку, а брать…. чтоб такое?… взятки!» – Да, он размышлял о чем-то, похожем на это, воображая, что вместо оловянных букв, серебряные монеты как-то щекотливее осязаются сгибом руки. Гений подьячества уже одушевлял его. Университет стоял пред ним. Но как в массе строений отыскать ему жилище милостивой госпожи своей? Язык доводит до Киева, уверяет русская пословица, а пословица должна быть справедлива, потому что она есть глас народа, а глас народа – глас Божий, итак, язык доводит не только до Киева, но и до Сибири… Алексей Дорофеевич употребил его в дело, и ему указали на парадные сени Генерала.

Кажется, чего б легче взойти в парадные сени вельможи, чистые, блестящие, устланные ковром; но дорога эта кажется скользкою не одному Алексию Дорофеевичу. Разубранный в золотые тесьмы и красные заплаты швейцар не только загородил ему путь широкою булавою своею, но еще начал гнать его с последней приступочки; впрочем Алексей Дорофеевич не совсем потерялся: он изъявил желание свое видеть Генеральшу и просил допустить его к ней. Швейцару показалась чудною его просьба.

– Да от кого ты, грязный мальчишка? – спросил он. Алексей Дорофеевич произнёс магическое имя отца своего – и не приметя на лице швейцара никакого впечатления от слов своих, изумился, что он не знает отца его, того, кого знают наизусть все Бутырки. Швейцар насмешливо улыбнулся; герой наш, почтя улыбку его за знак особенной милости, ободрился, прыгнул вперед и оставил уже за собой несколько ступеней; вдруг швейцар содрогнул его вскриком: «Куда ты, неумой? да еще и в шапке… Здесь стоят с открытыми головами…» Со словом сим сдёрнул он с него головной набалдашник – и швырнул его на дорогу, а собачонка откуда ни возьмись и давай им играть. Другие мимошедшие очевидцы утверждают еще, что будто бы швейцар шлёпнул его по роже… ну, посудите сами – будущего Коллежского Секретаря ударили по роже! О, Фемида (знаете ли вы Фемиду, подьяческую богиню, которую изображают, как торговку крыжовника и бобов, с весами?), заступись за жрецов своих, защити их рожи!..

Делать было нечего: Алексей Дорофеевич скатился с крыльца и, отыскав покинутую собакой шапку свою, присел на тумбочки подумать: что остается ему делать? И вдруг, что ни говорите, а судьба – кукушка, на журавлиных яйцах высиживает коршунят! – загремели трескучие рессоры – и к парадному крыльцу подкатилась карета; мальчик более из любопытства, робко приблизился к ней посмотреть, кого она привезла – и узнал свою милостивую, нарядную барыню; швейцару некогда уже было отгонять его; пока рослые гайдуки вытаскивали приехавшую из кареты, он распахнул пред ней двери и пришпилился к ним, став в форменное положение своё.

Госпожа приметила зеваку.

– Что ты, мальчик?.. – спросила она его ласковым голосом.

– О, сударыня… милостивая государыня!.. – больше мальчик не нашёлся, что сказать, как ни силился выразить ей уважение своё; он всё ещё стоял пред ней в шапке и вдруг, спохватившись о невежестве своём, сбросил её с себя прямо в ноги госпожи, трагически всплеснул руками, разинул рот, выпучил глаза и остался на несколько минут в таком положении.

Госпожа хотела ему, как нищему, кинуть в шапку серебряную монету и уйти; но, вглядевшись в лицо его, она вспомнила о нём, как об давно виденном и – и приказала людям проводить мальчика в свои апартаменты.

Услужливая челядь домашняя, встретив госпожу свою, задвинула ее от мальчика стеснённого толпою; и тогда какой-то нахал из лакеев, обмерив его прежде критическим взглядом и приметив убожество парнишки, схватил его за шиворот как пуделя и, приподняв на воздух, чтоб он не замарал сапожищами своими налакированного пола, который ему же бы досталось чистить, понёс его чуть не под мышкой сенями – и таким образом вскинул во внутренние покои.

Мальчик не обижался таким приемом: он смотрел не насмотревшись досыта на окружавшее его великолепие. Посудите сами: из дымной, тесной, стоявшей на костылях Бутырской избушки, настоящей квартиры Яги Бабы, судьба перекинула его, как в волшебном сне, в боярские палаты: вдруг увидел он себя окруженного разноцветным хрусталём и бронзою, люстрами и канделябрами, шелковыми драпрами и зеркальными стенами. О чудо чудес! куда ни оборотится он, везде видит отражение неловкой фигуры своей в байковом халате, и торчок того пучка, за который бывало драл его и отец и наставник; какое бы непроизвольное движение им выступило у него наружу, зеркала передразнивали его во многих местах. – Алексей Дорофеевич, утроенный, учетверенный, представлялся в нескольких экземплярах: ему понравились эти фантасмагорические видения, он был покинут один в зале – и сперва робко, потом смелее, начал издавать из своего корпуса разные позиции, переповторенные зеркалами, как дикий американец, очарованный невиданным видением. Каких затей можно было ждать от необразованного мальчишки: он, подходя к зеркалу, насучивал на изображение своё кулаки, кривлялся, ломался, хохотал от избытка удовольствия, высовывал язык: зеркало, верный живописец-предатель, оно давно уже отпечатывало формы его; на ту пору где-то вдали запищал кинареечный орган песенку.

Алексею Дорофеевичу тихонько, чуть шевеля губами, пропела в зеркало фигура:

По улице мостовой,

Ох, ты парень паренёк,

Твой глупенькой разумок.


Вдруг звуки музыки переменились: орган заиграл весёлую песню: как пошли наши подружки; Алексей Дорофеевич не утерпел: подперся под бока и пустился пред зеркалом вприсядку, ботая в раму его ногами, да еще и вскрикивая от избытка удовольствия: их! их!..

Музыка прекратилась и послышался громкий, раздольный хохот.

Bo все двери, ведущие в залу, были вставлены усатые рожи холопьев, а из потайной дверцы давно выглядывали на Алексея Дорофеевича сами господа-хозяева, любуясь его любованьем на себя; за смехом господ раздался хохот челядинцев.

Насилу вытащили Алексея Дорофеевича, пораженного, устыженного насмешками свидетелей глупостей его, из-под дивана, куда забился он сокрыть позор свой; наконец госпожа, полюбив его еще более за эти проказы, приласкала, ободрила, умыла, накормила его и он начал опять любезничать, рассказывая похождения свои и причину прихода, прося в заключение рассказа своего определить его в какие-нибудь приказные мастера. Откровенность Алексея Дорофеевича понравилась и госпоже и супругу её, которому она уже успела отрекомендовать фаворита своего. Ему обещали исполнить желание его и дав ему на дорогу денег и гостинцев, велели отвезти его домой на собственных пошевнях[15], взяв наперед с него слово, как можно скорее явиться к ним в дом, где хотели начать хлопотать в его пользу.

Обрадованного Алексея Дорофеевича уже ночью привезли на Бутырки и высадили у ворот дома его.

Словолитец Дорофей Абрамович не поверил сыну своему, что он был в доме именитых бояр и дал ему добрый нагоняй, приговаривая: «Не ври, не бродяжничай, работай, трудись!» и проч.

На другой день, когда золотые сны надежд его рассеялись, он, вздохнув тяжко, опять надел байковый халат свой и его повели в типографию на аркане. – Г. Н. принял его с особенно суровою миной, – лишь только увидел он его, что-то шепнул работникам своим, а его ввел в контору и затворил за собою дверь.

Теперь надобно предуведомить читателей отчего особенно сурово принял Алексея Дорофеевича начальник его:

Накануне того дня, вечером, велено было содержателям типографии, Г. Г. N. N. явиться к его превосходительству, одному из кураторов университета. Они спешно исполнили его повеление и предстали пред его вельможеством чинным порядком!.. Генерал объявил им, что он хочешь взять из их ведомства под своё покровительство такого-то мальчика, сына словолитца. На желание его немцы прежалостно возопили и завыли ему свои жалобы хором:

– Помилюйте, ваш прескадительсва, ми по сил контракт не дольшен пускать никакой шелофек на фолю, ми плотим тенги за то…»

Генерал думал, думал, приложив палец ко лбу, на что б ему решишься; между тем немцы как ни были горды, учащали кланяться ему до земли; он был человек справедливый и понял ясно, что нарушит привилегию содержателей, отнимая у них их достояние.

– Ну, ступайте! – воскликнул он наконец: делать нечего, если нельзя того исполнить!

Немцы, продолжая раскланиваться, безмолвно выбрались один за другим из приёмной его, обрадованные, что дело кончилось в их пользу, и взбешенные на Дорофеевича, что по его милости так напугали их зовом к Генералу, что они не успели за ужином доесть своего бутерброда и допить несчётную бутылку пива.

Возвратимся к покинутому герою нашему в конторе типографии.

Не долго оставили Алексея Дорофеевича в неведении о грядущей участи его: принесли пуки розог и хотели было посвятишь его должным порядком в рыцари букв; но он был тогда еще проворен, как кошка гоняясь за милым предметом своим, бросился он к окну и с рамой его пробился наружу, но не совсем счастливо: в окна вбиты были гвозди для каких-то, может быть, голубиных припорок, и он, зацепившись за них космами нерасчёсанных волос своих, повис, как новый Авессалом на воздухе. За ним бросились; уже нисколько рук потянулись в окно за добычей своей: Алексей Дорофеевич висел как удавленник, с мужеством терпел нестерпимую боль, на лице его в это время вытискивались явственно корчи тела; и вдобавок того, заметив еще за собою погоню, с твердостью решился он рвануться, и, увы! оставив большую часть кудрей своих на гвоздях для завивки птичьих гнёзд, опустился на землю.

Вот первое обнажение столицы существа его.

Он бросился бежать прямо к заступнице своей; швейцар не был уже для него недоступным и пропустил его молча в парадные сени. Милостивая госпожа сама встретила несчастного, гонимого рукою судьбы, в которой держала она пук розог; ласково, внимательно выслушала она жалобу его и сколько могла успокоила юношу и даже посадила его с собой на софу, обитую штофом и золотою тесьмою, во всем неприглядном одеянии его – и потом послала за содержателями типографии, которые жили недалеко от нее.

Немного погодя они явились.

Госпожа приняла на себя серьёзный вид; мальчик затрепетал, увидя их, и прижался к госпоже своей, и они смутились не менее, увидев там упрямца своего, еще ненаказанного и сидящего рядом с именитою госпожою.

– Слушайте, немцы? – начала Генеральша, возвыся голос: – Как смеете вы управляться с работниками своими, как с закабалёнными рабами? Разве они вам отданы в крепость? А?.. – Тут госпожа привстала с угрожающим видом, отчего немцы попятились, как будто на колёсах отъехали к дверям.

– Ми-ми, ви-ви сударынь, о! помилюйте, es ist nicht mahr… ben Gott; ben Gott…

– Что тут за оправдания? – прервала их госпожа: – Сию же минуту отпустить мальчика из ведомства типографии…

– О! nein, nein… сама нужна! – заспорили с ней немцы.

– Как! Вы еще смеете грубить, шмерцы проклятые?! Кому же? Мне? Начальнице своей! Ах вы, немчура окаянная, да знаете ли, что я уморю вас в тюрьме… Гей, люди! – воскликнула она, сопровождая слова свои звоном колокольчика, и когда вбежала толпа официантов, она, показывая на трепещущих иностранцев, сказала: – Свести немцев на Съезжую, а к обер-полицеймейстеру я напишу особенное письмо.

Люди приступили к ним.

Содержатели типографии поняли в чем дело. Московскую Съезжую тех времён они знали, и всегда обходили её мимо, чтоб не зацепиться за что-нибудь и не унести на боках своих палочной награды; они повалились в ноги госпоже:

– Что твоя надо, матушкин, возьми, деляй! – вопили они.

– Нет, нет, ничего мне не надобно теперь, – хладнокровно отвечала Госпожа, приметив испуг их, и пошла прочь.

Испуганные немцы пресмыкались пред нею, как лягавые увиваясь у ног её.

– Ну, хорошо! – сказала она наконец: – Как можно скорее отпустите мальчика, а то я завтра же напишу еще в Петербург, – и топография передастся другим!

Слухи пронеслись, будто содержатели, выходя из комнаты, с угрозою посмотрели на романического героя, и он будто бы расхрабрился жестоко после их ухода.

На другой же день Алексей Дорофеевич был отпущен от подданства типографии законным порядком, а через неделю был определён с чином копииста в треитий департамент Магистрата, имея от роду тринадцать лет; это было в 17.. году.

Вот наконец и стал он хотя и не совершенным приказным мастером, но сперва подъяческим подмастерьем. Пользуясь милостями Генеральши и смышляя сам разные обороты, зажил он славно. Гений подъячества, ровесник его, родившийся вместе с ним или, быть может, втянутый им когда нибудь из кружки, одушевил ого. В Магистрате была его стихия: там он быстро развил клубок понятий своих, целиком проглотил все подъяческие термины н не только скорчил руку, но и сам от прилежного письма согнулся навеки крючком. Словом: он в полной форме заслужил себе название кривосуда. Тогда брать взятки не почиталось большим грехом; но Алексей Дорофеевич всегда хоронил их от жадных, завистливых товарищей своих… для чего бы это, думаете вы? – отгадайте! ну, разумеется, чтоб не делиться с ними. Когда проситель давал ему благодарность свою прямо в руку, это он называл «приёмом с парадного крыльца», а когда выдёргивал он за ремешок крышку тавлинки своей и потчуя его табачком, нудил одним взглядом вложить ему туда что-нибудь; это он называл «приёмом с заднего крыльца». Да мало ли было у него подобных занятий: он приучал нуждающихся в его помощи вкладывать ему деньги в гербовую бумагу, за обшлаг рукава и проч., и перемещал их после в карман, или под язык, за щеку, и т. д.

Ужь как за красовался Алексей Дорофеевич на Бутырках своих, разгуливая в свободное время по тамошним улицам: он купил себе щегольской, плисовый картуз с большим козырем и с шелковою кисточкой на макушке, а халат променял на тёмно-зелёный кафтан с придачею двух рублей без гривны. Впрочем, надобно заметишь, тогдашняя голытьба подъячих, особенно в Магистратах, Думах, Управах, Гильдиях, Межевых, Приказах, Уездных, Земских и Надворных Судах и прочих низших дистанций была не очень великолепна ни видом, ни костюмом своим. Многие из приказной челяди ходили в Палаты свои только за жалованьем и оттуда вскоре спускали их в Яму отрезвиться, почти что опять до первых чисел нового месяца; наряжались они так же, как и Алексей Дорофеевич прежде: в байковые и нанковые сюртуки и были век неумыты, небриты, краснорожи, с карманом оттянутым от груза медных денег, как у дьячков, подпоясанные веревками, обрывками суконной каймы и проч., и сидели в закопченных судах своих просто на поленьях дров, уставленных стоймя; после присутствия уносили они седалища свои под мышкой домой, чтоб товарищи не стянули их и не пропили – тогда б пришлось сидеть им на орудиях хождения своего. Пописав немного, подъячие, закинув перья за уши, нагибались под стол, вытаскивали из-за широких голенищ сапог фляги с сивухой, и пили приставя без церемонии горлышко к губам своим, как будто играя на волынке; после подкликали к себе пирожника или сбитенщика, разхаживавшего тут же, и свертывая мягкий масляный пирог в трубку, пожирали его жадно, между тем как масло капало на их бумагу, а табак сыпался как перец.

А иногда, вместо закуски, жевали они просто жвачку из бумаги, извлекая и из того какую-то для себя пользу.

Да простят меня деликатные читатели за верную обрисовку быта несчастного подьячества. Я изобразил (хотя Теньеровскою кистью и Измаиловским пером) истину: пусть сами они вступятся за меня. Да впрочем, из взыскательных, кто хочет, пожалуй себе не читай вышеописанного; я кончаю этим мое оправдание. Хвала просвещению нашему – хоть сколько нибудь, но всё подвигаемся и мы вперед, а кто едет навстречу нам – те остаются назади. Туда им и дорога!

Алексей Дорофеевич отличался от многих товарищей своих опрятностью; этому была причина: внимание к нему почтенной госпожи, имя которой многие воспоминают и до сих пор с благоговением. Оп прослужил недолго в Магистрата своем: дела оттуда поступили в Камеральный и Юстицкий Департаменты, где были председателями генералы Михайло Васильевич Волынский и Барков. Они, казалось, не были склонны покровительствовать ему. И потому, получив сперва чин подканцеляриста, потом целого канцеляриста, перешёл он без дальних хлопот и приключений служить в Межевую канцелярию. Госпожа его, сделав для него последнюю милость: отрекомендовав его генералу Апрелеву, управлявшему Временным отделением Межевой Канцелярии, скончалась; скоро умерли и родители его, не успев досыта налюбоваться на свое детище – и таким образом Алексей Дорофеевич, совершая по ним частые тризны, зажил уже почти что один совершенной сиротинкой, хотя племя фамилии его было рассеяно по всем Бутыркам.

Жизнь его скинула уже слишком 20 лет с костей долой.

Гснерал Апрелев полюбил молодого человека за расторопность и взял его служить и жить к себе в домашнюю канцелярию: тут-то Фортуна полила на него из рога изобилия дары свои. Смело и весело зажил он… только прославленные поэтами вино и женщины губили его немного, а кого не губили они? И пылкие и холодные рассудки, и горячие и хладнокровные темпераменты; – но дело не до них: Алексей Дорофеевич, будучи в любви и милости у такого человека, как г-н Апрелев, получал богатые доходы и, разумеется, уже был почитаем всеми знакомыми своими, имел многих поклонников: тщеславие его развертывало почки свои – он одевался богато, ел сытно, пил много и являлся не последним на всех Московских гульбищах.

Еще несколько зёрен терпения, читатель: великолепный Алексей Дорофеевич, помните, откупился от розог большою частью волос своих; к довершение уничтожения их, когда-то ночью, сказывают современники его, напал на него целый хоровод летучих мышей и начал выщипывать у него из головы по волосинке, гоня его полем из Москвы на Бутырки; даже плисовый картуз с большим козырем и звание подъячего не спасли несчастного. Как и от чего это случилось, право не знаю: может быть обнаженная голова его светилась по ночам, как гнилушка, а для летучих мышей свет – магнит, притягательная сила. Не верите? – Взгляните в Оракул или в Сонник, и там найдёте вы: секрет от чего не растут волосы – тому причиною также летучие мыши.

Другие напротив утверждают, что Алексей Дорофеевич был подвержен лунатизму и хаживал по ночам неугомонным дозором мимо тех окон, откуда замечал он днем мелькание хорошеньких женских головок с их приветными уловками, и однажды, во время такого путешествия его, облила его невидимая рука, должно быть какою-нибудь спиртоватою влагою, потому что после того полиняло не только платье его, но и голова совершенно, за остатком 99 волос по счёту самого домового, который ласковою рукою завивал их ему.

Алексей Дорофеевич не унывал: так как он страстно, до исступления любил весь женский род во всех разрядах его, то вздумал купить себе для украшения, а ему для прельщения, пышный парик с косою, которая преизящно загибалась у него сзади собачьим хвостом; в этом новом украшении стал он казаться еще великолепнее: все Бутырские красавицы, варящие щи, моющие чугуны и полющие морковь и картофель в огородах, ходили за ним станицами и любили до безумия кошелёк его, который расточался для них на пряники, орехи и вино.

* * *

Везде смотрел я циркулярно,

Но не нашел такой красы!

Люблю тебя я формулярно,

О милый бич моей косы!..


Вот наступил еще новый период жизни Алексея Дорофеевича.

Настало лето – светлое, прелестное, улыбчивое, как счастливая любовь; сердце Алексея Дорофеевича расступилось, растворило скрипучую заслонку свою для принятия живых впечатлений природы; ему наскучило однообразие: вино, чернила и кухарки – он вздумал посвятить жизнь свою какому-нибудь одному предмету, понимающему его насквозь, который бы мог вполне оценить чувства его и натиснуть на них свою пробу.

Случай к тому открылся скоро.

В то время было гулянье по праздничным дням в Петровском-Разумовском селе, которое застали и мы во время владения им князя Долгорукого; но тогда оно принадлежало еще фельдмаршалу Кирилле Григорьевичу Разумовскому. Особливо в Петров день[16] радушный хозяин славно угощал московскую публику: в крытых тенистых аллеях прелестного сада играла музыка – доморощенные артисты его громко били в литавры; в других местах певчие (заправские) и песельники раздольными своими песнями потешали гуляющих. Полицейские чиновники так же чинно, как и теперь, в красных мундирах с эполетами, на которых изображен был Георгий Победоносец, с воротниками железного цвета[17], стаивали фрунтом в разных местах для наблюдения порядка. Народ пестрыми толпами переливался из аллеи в аллею. Там было нисколько цветников: из ароматных растений и прелестных женщин. Вечером перед домом весь обширный луг и сад горели бриллиантовыми и сапфирными огнями плошек и Фонариков; на воздухе кипел и крутился фейерверк: ракеты хлопались как пробки из бутылок, бураки[18]

9

Т.е. череп.

10

Буттер – масло (нем).

11

Тередорщик (от итал. tiratore – печатник), один из рабочих, обслуживавших ручной печатный станок. Т. накладывал бумажный лист на тимпан (рама с натянутым на неё листом кожи), прикрывал его рашкетом (лист пергамента, в к-ром вырезаны отверстия по размеру полос), опускал тимпан на ковчег (подвесная каретка) с печатной формой, перемещал ковчег под пиан (нажимная плита) и, дёргая куку (рычаг), прижимал лист к форме.

12

Вершник – на Руси в старину конный наездник, всадник на службе у знатных и богатых людей, ездивший перед господским экипажем. Обычай, принятый у бояр, сохранялся в России очень долго.

13

Неглинка (Самотёка) – река в центре Москвы, левый приток реки Москвы. Длина 7,5 км, почти на всём протяжении заключена в трубу. Река дала названия многим московским улицам, площадям и станциям метро: Неглинная улица, Кузнецкий Мост и станция метро «Кузнецкий Мост», Трубная улица, станция метро «Трубная» и Трубная площадь, Самотёчная улица и Самотёчная площадь и пр.

14

Т.е. представлений.

15

Пошевни мн. – "розвальни, широкие сани, обшитые лубом", новгор. (Даль). От по́шев "корзина из коры", арханг., пошо́в – то же, вост. – русск.

16

29 июня.

17

А в Петербурге хаживали полицейские чиновники в то время в голубых мундирах с черным бархатным воротником.

18

Бурак – бумажная трубка, набиваемая горючим составом и хлопушкой (зарядом пороха), для потешных огней.

Вечера на кладбище. Оригинальные повести из рассказов могильщика

Подняться наверх