Читать книгу Сорок дней пути - Сергей Валерьевич Захаров - Страница 3

Глава вторая

Оглавление

Папа, уклюкавшись от гиблого известия в ночь, бродил бледным деверем из двери в дверь, дважды падал, расшибся и спал, вздрагивая собачьи, на полу у входной двери.

Поутру, однако, собрался, поцеловал дочь в солнечную макушку, прослезился молчаливым набегом – девочке невообразимо сделалось жаль его, и она увлажнилась глазами тоже – и выехал хлопотать по смертным формальностям.

Похоронные деньги, и много, мама загодя оставила в особом конверте, наказав девочке, когда и при каких обстоятельствах вскрыть – так что хлопотать было на что.

А после полудня пришел янтарный автобус, подводя невозможный итог.

Девочка дежурила на подоконнике, холодила влажноватым стеклом припухший, жаркий со вчерашнего нос – и, углядев внизу ползущее к подъезду крикливо-жёлтое, яркое по-нехорошему тело, разом выстыла и замерла.

Воздух внутри вспыхнул, загустел и сделался через миг твёрдым – ни выдавить, ни вдавить. Понятно, какой это был автобус и кого он привез. Так вот сразу, в одно касание глаз – понятно.

И ждать больше не требовалось. А жить – не жилось и подавно. Подавно-давно – с десяти вечерних, накануне, часов: когда ПОЗВОНИЛИ.

Сутки еще не минули, но лёг посерёдке времени разлом, гнилью дохнувшая глубина, из какой возросла и жахнула в небо тараном непереходимая грань-гранит – оттого и казалось, что было это в смутном, многолетней давности, далеке: прежняя, до звонка, жизнь. И все, что «до», касательство к девочке вряд ли имело: ведь грань-то – неодолима.

А она, желтоглазая – одолела. Одолела зачем-то и перешла в жизнь другую, невозможную и не свою. В жизнь «после», где все не так, и воздух – твердое тело. В секунду воздух может обратиться в твердь. А разве дышат твёрдыми телами?

Но янтарный автобус привёз и ждёт.

Спазм отпускал; тоненьким смятым рукавом глотки с присвистом пошел обретаемый трудно газ. И, опять же, казалось, его нужно хватать руками и заталкивать в горло и далее, в жухлую кожуру легких, чтобы вытянуть после тем же путем обратно – и так раз за разом – иначе не продышишь и не проживёшь. А прожить – надо. Прожить, выжить и пережить, нащупать и ткнуться в родной сосок, какой и мягче, и прочней-надёжней всего на свете, потому как в нем, единственно – жизнь дающая нить…

Транспорт, однако, углядела не только девочка.

Застучало в гулкий разнобой по коридору: будто шпалы сбрасывали на мёрзлую землю.

Братья мамины, темноликие изверги, один – охранник, другой – сержант-контрактник ПВ, берцами давили паркет, торопились, вынося проемы, встречать – и прогрохали серой лестницей вниз.

Девочка – по черноте одежной да жёлтому нездорово пятну лица с ночными окружьями у глаз она легко сошла бы за богомольную старушку, когда б не формы под джинсовым трауром: формы свеженького, не дозревшего самую чуть шестнадцатилетнего женского существа, ещё не нокаут для мужиков, но уже его обещание – подалась за дядьями.

Папа, приехавший с маминым трупом, похмелен был, суетлив бабьи, нехорошо мят.

Оборотясь к водителю, конструировал что-то в воздухе белыми голубями рук, и хорошо понималось с расстояния, что постройка его – так же нелепа, беспомощна и слаба, как и сам он, и, того и гляди, рассыплется в прах.

А водитель, горных явно кровей, показался девочке страшен. Вышел и курил у подржавленной, вполовину раскрытой двери, и, как увиделось ей, улыбался, просвечивая свозь щеть усов белизной.

«Нашел время и место, урод! Вот гадина! Ему-то, понятно, по барабану, но зачем улыбаться-то? Улыбаться зачем, урод?»

– Гад. Урод. Гадина. Гад. Урод. Гадина! – она тихонько проговаривала слова эти в упрямый такт – и поняла вдруг, что дело тут не в улыбке, но в уродстве верхней губы, отчего водитель и глядел по жизни весельчаком. И усы подстриженной шваброй для того лишь, должно быть, чтобы скрыть заячий этот знак – а она напридумывала тут чёрт-те чего…

Но было уже не до кавказца – дядья потащили из дверей синее армейское одеяло с длинным, закрученным в грязно-белое, непонятным и длинным, сокрытым в нечисто-белое, длинным и жутким, чужим и своим…

Снова закаменел-ожесточился воздух, и мысли, теснясь, тыкались по малому кругу. Девочка пыталась и не могла ощутить мать, не признавала близость ее и не верила, что там, под замызганным саваном – если не мама, то хотя бы ею бывшее тело.

Дядья чертыхались, забирая надёжней в клешни синие худые углы. Кокон-труп чуть выгнул к земле одеяло, но хранил жёсткость.

– Тяжёлая, что твой свинец! Валечка… Валюша… Кто бы сказал… – дядя Игорь, старший из двоих, поражался и разом взмок.

– А хули ты думал? – лаконично возразил дядя Андрей. Дважды меньший бывал в южных командировках, насмотрелся обезжизненных тел и нАшивал их, трупов, немало: с чего бы ему удивляться?

Каждому из дядьёв от рождения досталась дедова половина: старшему – тяжелая мощь, младшему – злая резкость. И наглой изворотливой толковости у каждого было вполовину против деда меньше – потому и не процветали.

Девочка мешалась, стараясь докоснуться до сокрытого тела, пусть через ткань – докоснулась и отдёрнула тут же руку: пальцы не узнавали тёплую мягкую мать и запомнили дерево.

Она подняла чёткий восковой лик к одетому в «шубу» фасаду: в рамки окон вставлены были плоские лица соседей. В доме напротив, через двор, играла вчерашняя, из законченной жизни, музыка – бумц! бумц! бумц! – но слышалась, как через подушку.

В подъезде пошло ещё туже. Дядья кряхтели и матерились потоком, и ждалось девочке, что вот-вот бросят они неудобный груз, возненавидев его окончательно, ухнут в колодец-пролёт да уйдут – нет, донесли.

Ожидали бабку и деда – те должны были вот-вот явиться с пригородной электрички. Дед с ночи пьян был вусмерть, внедорожник вести не мог, а на такси расшвыриваться не имел похабной привычки. Пьяный или другой, а принцип блюсти надо – дед и блюл.

А бабули соседские – Вася и Тася – ходили уж округ стола, куда только что взгромоздили маму. Чужому мытью доверия не было. Два таза с последней водой – желтый и красный – пятнели у балконной двери. Девочку туда не пустили, да и сама она не пошла бы: боязно было до жара, до судорог в пальцах ног и огненнного червя вдоль позвоночника.

Дядья курили в кухне. Младший взял девочку за руку чуть выше локтя, дыхнул в макушку вчерашним праздником.

– Ты вот чего, Лен… Старик твой говорит, что проверил счета мамины. Сегодня утром ходил – в один банк и другой. Мы с Андрюхой хорошо его потрясли. Чего получается-то, по счетам. Валя, оказывается, перед тем, как в больницу лечь, сняла с книжек-то. Много сняла. А еще больше, поди, у ней в кубышке было заначено! Хорошо сестричка на курях поднялась! Так это, ты вот что… Может, она тебе сохранить чего-нибудь отдавала? Бате-то понятно, что нет – куда ему, демону алкогольному, давать? По пьяни отправил бы голодающим детям Африки – и сам потом не вспомнил бы. Или на девок, шкур консерваторских, спустил… Если она кому и доверила бы: спрятать там, приберечь – так скорее тебе.

– Чего приберечь? – девочка не хотела и не могла удивляться.

Да и нечему удивляться: теперь, за гранью, всё вчуже и по-другому. Всё так, как предсказывала мама. И откуда только ей было знать? Но, так ли, этак ли – надо привыкать здесь. Ведь зачем-то же одолела она – невозможный гранит.

– Чего приберечь-то? – повторила негромко она.

– Да ты не подумай чего, племяшка! – зачастил от окна дядя Игорь, старший. – Мы ж тебе родные, не кто-нибудь. Батяня твой, своими именами – мало, что интеллигент, виолончелист куев – так еще и алкаш. Валюху до свадьбы еще предупреждали: пустой человек – да разве она кого слушала? А у нас, ты знаешь, по-серьёзному. Мы тебе не чужие. Родная кровь. Родственники. Самые близкие люди. У нас, Лен, оно целее будет. Да что целее… Прокрутим раз-другой-третий, есть тут пара хороших тем – к совершеннолетию в два раза больше вернем. Дорастёшь – на учебу тебе, и на свадьбу, и на всё остальное… Там разберёмся – по-родственному, по справедливости. Между своими какой обман? Обидно же – столько бабла… Не видела, может старик твой прятал чего? Ну, так чё, Лен?

– Не знаю, – сказала девочка медленно, печально и строго. – Ничего она мне не говорила и не давала. Ни-че-го.

– Ничего, говоришь… Вот хрень! Где ж их теперь искать? Хмыря этого, батю твово, что ли, опять трясти… Вот хрень! Чёртова семейка! Все в деда пошли, как один: концов не найдёшь, хоть за ребра вешай… – суровел дядя Игорь и поскреб дюймовый лоб. – Эй. Эй! Эй-эй! Ты чего, Лен? Ты присядь, присядь, успокойся… Вот хрень, этого не хватало! Андрюха, тащи нашатырь!

Прибыли к вечеру дед с бабушкой. Старик, увидав тело дочки, заухал обескураженным филином, пошел, шумно снося углы, по квартире. Бабушка скулила тихонько, а после притихла вовсе, вжалась в самоё себя и там, внутри, и кричала – и только хорошие, крупные, раздавленные постоянной, сызмальства и во всю жизнь, работой руки её яростно плясали от боли.

Девочка приезд стариков не застала – отнесенная в розовую спальню пучеглазым дядей Андреем, укрытая до подбородка легким палевым пледом, она была с мамой.

Сорок дней пути

Подняться наверх